Одно решение,
одно слово,
единственное чувство, что сродни шторму,
способны как разрушить,
так и исцелить вашу жизнь.
Слышали когда-нибудь о золотой клетке?
Моя клетка никогда не была золотой. Она была смесью ржавчины и багры. Такой грязной смесью, от которой с каждым годом становилось тошнотворней. В этой клетке у меня было все, кроме того, чего я бы сама хотела.
Быть собой.
Мой отец — Говард Далтон — не был святым человеком ни в моем детстве, ни сейчас. Наоборот, казалось, с каждым годом становился только хуже. Он вел грязный бизнес, что, само собой, оставляло черные пятна и накладывало ограничения на всю нашу неполноценную семью.
Ведь моя мать погибла.
Обширный инфаркт, слабое сердце. Когда это произошло, я защищала диплом в Рединге, в одном из лучших и старейших учебных заведений города. Получила заветные «отлично» в квалификации медсестринского дела, но быструю практику отрабатывала чаще на людях отца, начиная простыми огнестрельными и заканчивая размозженными ранениями.
Мне не сказали ни слова о произошедшем, пока я не вернулась домой, в Солсбери. На тот момент уже прошло три дня, как мамы не было в живых. И я все еще не верю в то, что это был инфаркт. Больше верилось в то, что она погибла от рук отца, попавшись под горячую руку.
Он просто был на это способен — не секрет ни для кого. Уважение Говарда строилось на кровопролитном страхе, что заполонил и все мое существо, но сильнее я сгорала от другого.
От ненависти и всепоглащающей ярости к своему родному отцу, что и привело меня в место, где я находилась после того, как направила на него дуло пистолета.
В психологическую лечебницу «Крейген».
Белизна стен ослепляет. Яркий солнечный свет, льющийся из окон, не мягко режет глаза. В помещении тепло, но я его не чувствую и натягиваю рукава кардигана, пряча озябшие костяшки пальцев. Вокруг размеренно мелькают фигуры приветливо улыбающихся медсестер, склоняющихся к пациентам с пластиковыми стаканчиками — в каждом ровно по три таблетки. На столе передо мной такой же, с неизменившимся содержимым.
Нейролептики. Кроверазжижающие. Строго по протоколу.
Я сижу в самом центре просторного зала и изредка бросаю короткие взгляды на присутствующих. Правее, на диване, глотает слезы в истеричном приступе молодой парень и размазывает сопли по лицу, пока медсестра пытается его успокоить. Левее, за столом у окна, в самом углу сидит пожилая женщина и играет в шахматы, где ее оппонентом выступает она сама, и на первый взгляд она в полном порядке — просто умиротворена. Но вот ее «противник» ставит мат, и женщина резко переворачивает шахматную доску, заходясь яростным криком и вскакивая с места. К ней тут же подскакивают медработники.
Черные и белые фигуры катятся по мраморным плитам. Какие-то медленно, какие-то быстро. Я лениво перевожу взгляд на ту, что оказывается у моих ног, и горькая ассоциация почти вызывает тошноту.
Черный ферзь. Павшая королева, не сумевшая одержать победу.
— Адель.
Бархатистый голос выдергивает меня из размышлений, и я поднимаю взгляд на подошедшего пожилого мужчину в очках и идеально выглаженном, искрящимся той же отвратной белизной больничном халате. Доктор Штайнер.
Он мягко приземляется на стул напротив и снимает очки, цепляя их за нагрудный карман. Обращает внимание на нетронутый мной стакан с медикаментами и едва заметно улыбается.
— Вижу, ты снова пытаешься пропустить прием лекарств.
Я не сдерживаю усмешки и скрещиваю руки на груди, склонив голову набок.
— А вы бы стали их принимать?
— Ты задаешь мне этот вопрос уже в который раз, Адель. Будь на то необходимость — разумеется, я бы принимал их.
— Я буду задавать этот вопрос до тех пор, пока вы не дадите правдивый ответ, доктор Штайнер.
— Я предельно искренен в своих ответах.
— И вы все еще считаете, что есть необходимость пичкать меня этим дерьмом и делать из меня овоща?
Доктор напрягается, на морщинистом лице проступают скулы, но он тяжело вздыхает и возвращает себе непоколебимый вид.
Этот разговор уже как ритуал. Затяжная колея, цикл одной и той же сцены, в которую я продолжаю пытаться вклинить сокрушительную часть пазла, лишнюю шестиренку, чтобы механизм пошел ко дну.
И каждый раз проваливаюсь.
— Это для твоего же блага, и ты это прекрасно знаешь.
— Хватит, — морщусь я, чувствуя, как у меня подрагивают губы от злости. — Мы прекрасно знаем, что это не для моего блага.
В его взгляде на мгнование проскальзывает подтверждение тому, что я права. Что я здорова и мое сознание чисто. Но спустя столько времени даже я уже согласна с тем, что это далеко не так.
Я ломаюсь. Я схожу с ума.
— Ты ошибаешься, — по-доброму ухмыляется доктор. — Все, что здесь делается — во благо пациентов, и никак иначе.
— Как поживает мистер Далтон?
Секунда, жалкая секунда, и на лице мужчины отображается неподдельный страх.
Я знаю, что за этим следует. Все по той же отработанной, очевидной схеме.
Доктору Штайнеру не нравится, когда я упоминаю своего отца. Возможно, потому что из-за моего кровного родственника ему пришлось пойти на настоящую бесчеловечность — буквально вводить день за днем абсолютно здорового человека в почти вегетативное состояние. Возможно, доктор Штайнер хороший специалист в своей области, но то, что он делает — аморально. А мой отец с вероятностью в двести процентов пригрозил ему и заплатил за завязанный язык хорошие деньги, и у него не осталось никакого выбора.
Все боятся за свою жизнь. Даже психи. Особенно они.
Я же просто хочу сохранить свою, чтобы отобрать чужую.
Штайнер дергает головой, рассеянно мотает ею, а затем встает и кивает стоящим у ресепшена медбратьям, и те сразу же направляются в мою сторону.
— Поговорим завтра, — говорит напоследок доктор и уходит.
Я не сопротивляюсь, когда меня вздергивают со стула за локти, но как только одна из женщин с колпаком на голове поднимает с пола того самого черного ферзя, ноги отказывают на автомате. Я застываю, наблюдая за шахматной фигурой, что летит ко всем остальным в деревянный короб.
Снова? Опять? Как долго это еще будет продолжаться?
Сколько мне еще предстоит находиться в этом гниющем коробе?
— Пошли, — раздраженно подталкивают меня.
Мы минуем вибрирающий от ламп, пустой коридор со множеством дверей. Я привыкла — сердце же предательски заходится от дикого ужаса, как в первый раз. Все еще не понимаю, что во мне перевешивает.
Страх или ненависть? Жажда возмездия или желание сохранить неподвластную мне жизнь?