Пролог

Тишина в Зачарованном лесу никогда не была полной. Она была живой, дышащей, сотканной из тысячи мелких звуков, умещавшихся в ладонь. Скрип векового дуба, где сова прятала птенцов. Шуршание полевки под ковром прошлогоднего папоротника. Ровное, влажное бульканье ручья подо льдом, что еще держался у берегов. Лилит знала их все. Слышала сердцем, как другие слышат голоса родных.

Она шла, не оставляя следов. Ноги в мягких мокасинах из лосиной кожи ступали между корней, обходили хрупкий лед на лужах. В плетеной корзине за спиной лежало сокровище: кора ивы – от лихорадки, лишайник уснея – для ран, горсть сушеной черники – на краску. И кое-что еще, завернутое в отдельный лоскут бересты: нежные, бледно-лиловые цветки сладкосна. Отец, Харло, строго-настрого запрещал их собирать. «Это власть не для людей, дочка, – говорил он, ковыряя трубку. – Снотворное для раненого оленя – милость. В малую щепотку – забвение боли. В большую – вечный сон. Грань тоньше паутинки».

Но Лилит собирала. Знание без умения им пользоваться было пустым звуком, как меч без рукояти. Она знала грань. Чувствовала её в тяжести цветка на ладони, в горьковато-сладком запахе, от которого слегка кружилась голова. Власть требовала уважения, а не страха.

Она присела на корточки у подножия сосны, сдвинув платок со лба. Здесь рос болиголов. Ядовитый, страшный в своей безобидной похожести на петрушку. Его соком, смешанным с жиром, травили волков, резавших овец. Но в микроскопической дозе, под контролем знающего травника, он мог унять внутреннюю дрожь, остановить панический ужас. Лекарство и яд были братьями-близнецами, и Лилит умела различать их в темноте.

Лес был ее алтарем, аптекой, домом. Она читала его, как мать читает по лицу ребенка. След кабана – глубокий, размашистый. Рядом – легкие, осторожные точки лисьих лап. Здесь лиса караулила кабана, надеясь поживиться остатками его трапезы. Жизнь, смерть, голод, выживание – всё было написано на снегу и земле, открытое для того, кто умел видеть.

Откуда-то издалека, с опушки, донесся человеческий голос. Грубый, пьяный смех. Лилит замерла, слившись со стволом сосны. Солдаты. Опять. Не Болтоны, скорее всего, а чьи-то наемники, бродячие рыцари без сеньора. Они иногда заходили в деревню, требуя еды и пива, щипали девушек за щеки, громко рассказывали страшные истории у камина. От них-то она и слышала.

Слово «Бастард».
Слово «Дредфорт».
Фразу «играет с пленниками, как кошка с мышью».
И самое странное, самое нелепое: «заставляет их кричать в свою флейту».

Лилит не понимала, что это значит. Но то, как смеялись после этих слов мужчины – не весело, а гнусно, по-поросячьи визгливо, – заставляло поежиться. Это были сказки. Страшилки для темных вечеров, чтобы дети не шлялись за околицу. В этих историях не было правды леса – только грязь и жестокость, лишенные даже практического смысла, той суровой логики, по которой жил волк, убивающий оленя.

Она выпрямилась, отряхнув ладони о шерстяные штаны. Солнце, бледное и холодное, пробивалось сквозь частокол ветвей, обещая еще один короткий зимний день. Нужно было проверить силки на зайцев, принести отцу свежего мха для конопатки щелей в срубе. Жизнь была кругом, четкой и понятной: забота о доме, знание леса, тихая сила, что росла в ней с каждым годом.

Она бросила последний взгляд на поляну со сладкосном, пометив её в памяти. Царица моего арсенала, думала она без высокомерия, с холодной признательностью охотника к острому клинку. Затем развернулась и пошла домой, растворяясь в узорчатой тени от голых ветвей. Она была Лилит, дочь лесничего Харло. Ее мир был здесь. Он пах хвоей, сырой землей и дымком из трубы её дома. Все остальное – далекие, невнятные слухи о каких-то жестоких людях – было не реальнее, чем сказки о Белых Ходоках. Мгла за стеной деревьев.

Она не знала, что стена уже рухнула. Что охотник, о котором шли те самые грязные слухи, уже свежевал свою первую дичь в другом лесу. Что его взгляд, бледный и жадный, уже искал новую игру. И что судьба, холодная и неумолимая, как речной лед, уже вела его сюда, к её поляне, к её дому, к её коже.

Она шла, и ветер трепал ее темные волосы. Она была последним мгновением покоя. Последним вдохом перед криком. Сама того не ведая, она уже собирала не только травы, но и свою невинность, аккуратно складывая её в корзину, чтобы вскоре выбросить навсегда на растоптанную, кровавую землю.

Глава 1: Охота Бастарда

Холод, который предшествует рассвету, самый липкий. Он впитывается в кожу, пробирается сквозь шерстяные чулки и дубленую куртку. Лилит не спала. Не потому что бодрствовала у печи, как в ночи перед большим праздником. А потому что слушала. Лес, обычно шепчущий ей сотнями знакомых голосов – шорохом лисицы под валежником, уханьем филина, треском замерзающих веток – замолчал. Наступила та тишина, что бывает перед ударом топора по дереву.

Она стояла на краю деревни, у последнего дома своего отца, лесничего Харло. В руке, больше по привычке, чем для защиты, она сжимала серп – тупой, зазубренный, для срезания коры с березы на лыко. Сегодня она не собирала ни кору, ни морошку, ни даже сладкосон, который рос на дальнем болотце и мог усыпить боль или саму жизнь, если переборщить. Она просто стояла и смотрела в черную щель между елями, откуда вела дорога в большой мир. Мир, из которого иногда приходили пьяные охотники лорда Болтона, а в последнее время – слухи. Страшные, невнятные, как жужжание шершней. О Бастарде. О том, как он играет с пленниками. Слово «флейта» в этих историях звучало особенно грязно и страшно.

Сначала пришел звук. Не крик, не лязг оружия – ровный, нарастающий гул, как от роя разъяренных шмелей. Земля под скудной травой задрожала. Лилит поняла: много коней. Очень много. И едут они не по дороге.

Из леса вырвался первый всадник. Не в стальных латах, как рыцари из песен, а в потрескавшейся коже, с лицом, заросшим грязной бородой. Он не кричал. Он ухмылялся, широко и бессмысленно, и в его руке был не меч, а простой, тяжелый дубовый шест. Он на полном скаку врезался в забор соседа Ярла, и сухой хворост с треском разлетелся.

Потом их стало много. Они выплеснулись из чащи, как гнилая вода из прорванной плотины. Не строем. Стаей. С воем, хохотом, дикими выкриками. Деревня проснулась одним слитым, пронзительным визгом – женским, детским, даже мужским. Захлопали двери, кто-то побежал к лесу.

Лилит не побежала. Она окаменела, как заяц, завидевший тень ястреба. Её ум, обычно острый и практичный, бешено анализировал: *Конные. Пеших нет. Значит, хотят быстрое убийство или плен. Берут тех, кто на виду. Дом отца на отшибе, за большим дубом. Шанс есть. Надо…*

Мысль оборвалась. В центре деревни, на площадке у колодца, появился Он.

Он ехал не спеша, словно объезжал собственные владения. На огромном, костистом жеребце цвета запекшейся крови. Он был одет с игривой, отвратительной пестротой: хороший стальной нагрудник поверх потертой кожанной куртки, дорогой мех на плечах, но рукавицы – грубые, со следами давно не отмытой черноты. Лицо… лицо было молодым, широким, с румянцем на щеках. Он улыбался. Так улыбаются дети, разглядывая муравейник перед тем, как сунуть в него палку.

— Веселитесь, ребята! — крикнул он, и голос его был высоким, почти певучим, но резал слух, как ржавая пила. — Но помните правило! Кто принесет больше ушей, получит бочонок с крепчайшим элем с Западных земель! А кто струсит… — Он не договорил, только широко улыбнулся, обнажив мелкие, чуть желтоватые зубы.

Началась бойня. Но не резня. Именно игра. Охотники гонялись за мужиками, как за зайцами, сбивая их с ног шестами, хватая арканами. Женщин хватали за волосы, волокли, швыряли на землю. Один из солдат, толстый детина с багровым носом, схватил девочку, лет десяти, дочку кузнеца. Он рвал на ней платье, хохоча, а она визжала, тонко и беспрерывно, как подраненный зайчонок.

И тут его внимание привлекла другая сцена.

Старика Ходда, который чинил ту самую изгородь, два солдата прижали к стене его же дома. Рамси (Лилит тут же, без сомнения, поняла, что это ОН) слез с коня и подошел, походкой расслабленной, немного раскачивающейся. В руках у него был нож. Не длинный боевой клинок, а короткий, с широким, как бы пузатым лезвием, идеально подходящим для свежевания.

— Держите крепче, — весело сказал он. — Старая кожа, сухая. Может порваться.

Ходд, седой, с лицом, изборожденным морщинами, не кричал. Он смотрел на Бастарда широко открытыми, мутными от возраста глазами и что-то беззвучно шептал. Молитву, может быть.

Рамси поднес лезвие к его щеке. Ловким, точным движением, как опытный кожевник, он сделал надрез – от виска, вдоль скулы, к углу рта. Кровь не хлынула. Она выступила медленно, густой, темной чертой. Ходд дернулся, захрипел. Солдаты ржали.

И началось.

Рамси работал без спешки, с сосредоточенным видом мастера. Он ввел кончик ножа под кожу у виска и начал отделять её от плоти. Был слышен тихий, влажный, отвратительный звук – что-то среднее между разрыванием мокрой ткани и отдиранием присохшей бересты. Кожа отходила полосой, обнажая под собой не красную мышцу, как можно было ожидать, а что-то желтовато-белое, жилистое, покрытое тонкой сеткой сосудов. Кровь сочилась теперь обильнее.

Лилит не смогла отвести взгляд. Её желудок сжался в холодный ком, во рту встала желчная горечь. Но ноги не двинулись с места. Она видела, как пальцы Рамси, в тех грязных рукавицах, работали уверенно, почти нежно. Он оттягивал кожу, подрезал соединительные ткани, копался. Он *снимал* лицо старика. Как перчатку.

Когда лоскут кожи со лба и правой щеки, с налипшими седыми бровями и ресницами, болтался в его руке, Ходд был еще жив. Его голова представляла собой ужасающую анатомическую схему: один глаз смотрел из красной мышечной впадины, обнаженные челюстные кости и зубы обнажились там, где была щека. Он издавал булькающие, клокочущие звуки.

Рамси отступил на шаг, любуясь работой. Он повертел кожаную маску в руках, затем небрежно бросил её в грязь. Потом взглянул на старика, который еще дышал.

— Недолговечный материал, — с легкой досадой произнес он, как кузнец о плохом железе. И, взмахнув рукой, тем же ножом провел ему по горлу. Движение было быстрым, деловым. Ходд рухнул.

И в этот момент, вытирая лезвие о штаны, Рамси поднял глаза.

Он увидел её.

Она стояла в двадцати шагах, в тени большого дуба, возле дома на отшибе. Не бежала. Не рыдала. Она стояла, сжимая в одной руке серп, а другой впиваясь пальцами в шершавую кору дерева. Её лицо было бледным, как мел, а глаза – огромными, темными, поглотившими весь ужас происходящего. Но в них не было истерии. Был холодный, почти что животный **анализ**. Взгляд не жертвы. Взгляд зверя, оценивающего другого хищника.

Загрузка...