Книга 1. РСФСР. Арка 1.Тишина под кожей. Часть 1.Ведьмин родник. Глава 1. Мост, которого нет на карте

ОХОТНИЧИЙ КОДЕКС

Сводка №1. КИКИМОРА БОЛОТНАЯ (из архива Северного сектора, дело №0401-А)

Не всякая тварь идёт навстречу — есть те, что ждут, пока ты сам ступишь в их воду.

Кикимора болотная — женская сущность из водных низин, чаще — из топей, торфяников, пойменных лощин. Она не охотится — она заманивает. Место, где она живёт, становится пространством отсутствия: голоса там глушатся, дороги сбиваются, мосты появляются, где их не было.

Приметы активности: ил в сухую погоду, запах плесени без источника, появления «временных» построек — мостов, мостков, тропинок.

Особо чувствительны к её присутствию — дети и те, кто пережил утрату.

Важно: её пространство не отражено на карте, но существует на уровне восприятия. Там всё кажется чуть-чуть слишком правильным.

Если ребёнок говорит: «моста не было» — надо поверить ему.

Статус: активна в зонах сезонного половодья. Запрет на вход без сопровождения.

Последняя фиксация: Карелия, весна, колодец с исчезновением.

***

Машина шла медленно, как будто сама сопротивлялась дороге. Подвеска поскрипывала на каждой кочке, будто жаловалась вслух, и вода под мостом шептала невнятно — не как речной поток, а как человек, который боится быть услышанным, но всё равно говорит.

Пасмурное небо, тяжёлое, как старое ведро, повисло над дорогой. Воздух был вязким — тянулся за машиной, не желая отпускать. Он пах не весной, не землёй, не листвой — пах железом, сыростью и тем, что обычно прячется под мостами и в затопленных подвалах. То, что дышит без рта и двигается без ног.

Григорий держал руль двумя руками, крепко, с напряжением, которое трудно назвать страхом — скорее, это было напряжение перед прыжком. Перед тем, как влететь в туман, не зная, есть ли по ту сторону хоть что-нибудь. Он не сводил глаз с моста — с тонких досок, уложенных поверх металлических опор, до боли новых, не по сезону, как будто кто-то только что поставил их и сразу ушёл. Или — ушёл, но остался смотреть.

— Не было здесь моста, — раздался голос с заднего сиденья.

Григорий не ответил. Он слышал. Он слышал каждое слово, сказанное мальчиком. Всегда слышал. Просто не всегда отвечал. Иногда потому, что не знал как. Иногда — потому, что не хотел знать, что услышал.

Лидия, сидевшая рядом, хмуро перелистывала папку с делом. Бумаги были влажные от конденсата, печати расплылись, текст будто старел прямо в руках. Она искала координаты, сверялась с картой — и всё равно чувствовала, что не может определить, где они на самом деле. Не по номерам, не по ориентирам, не по привычке. Место не поддавалось обозначению. Оно было. И всё.

«Почему всё выглядит так, будто ждёт? — думала она, не поднимая глаз. — Ни собак. Ни людей. Даже листья не шевелятся. Только пар поднимается. И этот мост… как будто его собрали не плотники, а… кто-то, кто знал, что мы придём. И хотел, чтобы мы перешли?.

Александр сидел тихо, прижавшись лбом к стеклу. Он не смотрел — он слушал. Как будто сквозь стекло можно услышать. Сквозь лес. Сквозь воду. Сквозь воздух, насыщенный чем-то старым. Ему было пять лет, и он знал больше, чем мог объяснить. Он просто говорил, когда надо. Или — когда "оно" позволяло.

— Здесь вода звала, — повторил он.

У Лидии на мгновение пересохло в горле. Она не обернулась, просто крепче сжала кожаную обложку на коленях. Бумаги внутри скрипнули.

Григорий резко вдохнул — не от слов, а от того, как вдруг стало тяжело дышать. Воздух в машине густел, как в подвале, куда давно не спускались. Даже Александр пошевелился, пожаловался вполголоса:

— Уши заложило…

Григорий пожал плечами, будто скидывая напряжение с мышц. Но оно не уходило. Покалывание в ладонях от руля не проходило — словно руль был покрыт невидимой плёнкой. Мокрой. Как после того, как держал в руках водоросли.

Лидия наконец подняла голову. Мост был совсем близко. Он казался длиннее, чем на взгляд. И тише, чем должен был быть. Ни скрипов, ни плеска воды. Даже тени от досок ложились не в ту сторону.

— Не нравится мне всё это, — сказала она негромко, как будто не хотела, чтобы мост услышал.

Григорий ничего не ответил. Он только прибавил газу. Машина медленно въехала на мост. Под капотом что-то хрустнуло. Или — под водой.

Он появился не сразу. Или не так — он, возможно, был всё это время, просто не двигался, не требовал внимания, сливался с фоном, как бродячая собака, как сгнивший столб, как память о чём-то, что вытесняешь каждый раз, когда проходишь мимо. Но когда машина добралась до середины моста, он вдруг встал. Из ниоткуда. Как будто вырос из тумана. Стоял в болотниках, в ватнике, выцветшем до одинакового серого, и махал рукой — не отчаянно, не испуганно, а... вежливо. Как встречают тех, кого давно ждали.

Григорий сбавил скорость. Его пальцы с силой вжались в руль. Он не моргнул, не выдохнул, просто слегка наклонился вперёд, будто от этого фигура впереди станет объяснимее. Не стала.

— Видишь? — тихо спросил он, не оборачиваясь.

— Не сразу, — ответила Лидия, — но он там. Почему мы его не заметили раньше?

Она не успела договорить, как Александр, всё так же уткнувшись лбом в стекло, прошептал с безразличной точностью:

— Потому что он был под водой.

Лидия замерла. Мальчик говорил так, будто повторял услышанное. Как радиоприёмник, поймавший волну. Иногда он так говорил. Паузы между словами — не детские. Молчание между фразами — не человеческое.

Глава 2. Дом, в котором пахнет плесенью

ОХОТНИЧИЙ КОДЕКС

Сводка №2. КИКИМОРА БОЛОТНАЯ (приложение к делу №0401-А, наблюдение бытовой среды)

Если дом дышит плесенью — значит, он уже не твой.

Кикимора болотная способна проникать в жилища на границе с её пространством. Проникает не телом, а присутствием. Такие дома не старые — они уставшие: отслаивается краска, не сохнут стены, вещи гниют без причины. Особенно уязвимы дома, в которые человек заехал впервые.

Признаки заражения: журчание под полом (при отсутствии канализации), сырость в сухую погоду, молчаливость жильцов. Иногда ощущается взгляд — без источника.

Важно: Кикимора не просто входит в дом — она завязывает связь. Первым это чувствует ребёнок. Второй — мать.

Методика проверки: оставить хлеб на ночь — утром он покроется плесенью, даже если дом тёплый и сухой.

Примечание: дом в этом случае не убежище, а преддверие. Порог уже перешли.

***

Дверь не поддавалась. Григорий упёрся плечом, с глухим, почти обиженным вздохом дерева, и только тогда она сдалась — медленно, как старуха, которой велели встать. Изнутри пахнуло так, будто дом держал это дыхание с прошлого ноября, если не с войны: плесень, железо, варёный клей, оставшийся в щелях после школьных подделок, и ещё что-то… невнятное. Влажное. Съеденное тенью.

— Вот и хоромы, — буркнул Григорий, ступая внутрь.

Пол поскрипывал, но не сразу. Сперва — тишина. Потом — жалоба. И лишь следом — позволение. Как будто доски привыкали к новому весу, прикидывали, сколько им придётся держать.

Лидия не спешила входить. Стояла на пороге, как будто вблизи отрезка жизни, от которого нельзя отшатнуться, но можно — не сразу вдохнуть. Взяла в себя запах. Почувствовала, как он встаёт на зубах — кислый, тягучий, как если бы под домом кто-то всё ещё варил бельё в старой жестяной бочке. И вся вонь из того прошлого — олово, хозяйственное мыло, глина и… невымытая жизнь — всё здесь.

Александр не шёл за ней. Он остался у двери. Не капризничал, не цеплялся — просто стоял. Тихий, узкий, с глазами, в которых не было ни детского испуга, ни восторга, ни удивления. Только присутствие. Слишком серьёзное для пятилетнего. Он сказал:

— Здесь пахнет… как под ванной, когда она треснула.

Григорий фыркнул.

— Поэтичный у нас нынче сантехник, — сказал он. — Заходи уже. Ванна здесь давно утонула. Вместе с хозяевами.

Он пытался шутить. Это у него было вроде как вместо оружия в подобных случаях — если не стрелять, то хоть ухмыльнуться. Хоть зубами — в никуда. Но голос получился глухим. Как в склепе.

Лидия шагнула вперёд. Свет из окна не доходил до середины комнаты — словно уставал на полпути. Обои, отставшие от стен, висели как тряпки на заброшенной сушке. Печь тронута копотью. В углу — шкаф без ручки, на крючке — пальто, которое никто не брал с собой. Она подошла ближе. Потянулась к шнуру — занавеска не поддалась. Рука соскользнула по ткани, сухой, но пахнущей... гнилью? Или мятой? Трудно сказать.

Под ногами — журчание. Не явное. Словно внутри пола кто-то пьёт, запыхавшись. Не течь. Не протечка. Дыхание.

«Этот дом не пустой, — подумала Лидия. — Он просто… замолчал. Как больной, которому велели притвориться мёртвым, пока врачи идут по коридору».

Григорий прошёл в глубину. Открыл печь. Пусто. Но в зольнике — чуть влажный пепел. Как будто кто-то гасил огонь, а не жёг. Окно не закрывается до конца. Сбоку — крючок, забитый под кривым углом, словно спешили.

— Ну, жить можно, — сказал он.

Лидия не ответила. Она касалась стены. Известь крошилась. Пятна. Одно — как ладонь. Другое — как неудачный отпечаток лица. Только без глаз.

Александр вошёл последним. Тихо. Осторожно. Как в музей. Как в чужую квартиру, из которой давно съехали, но забыли выключить радио. Он стоял в центре и слушал. Не звуки — стены. Потом прошептал:

— Она смотрит.

— Кто? — спросила Лидия, не оборачиваясь.

— Ну… та, что под ванной.

Григорий выругался вполголоса.

— Хватит. Все устали. Дом как дом. Жить можно — вот и будем. В Союзе нас не за люстры держат, а за выносливость.

Он снял бушлат, повесил на гвоздь, и только тогда заметил, что тот уже был занят. Там висела косынка. Женская. Сухая. Но пахла сыростью. Он не снял её. Просто повесил поверх.

Лидия подошла к столу. Стол был накрыт клеёнкой. В клетку. Под ней — записка. Обрывок. Без слов. Только намокшая бумага с отпечатком чьей-то ладони.

Александр сел на кровать. Не лег. Не заёрзал. Просто сел. И положил ладонь на простыню. Сказал:

— Она давно не спит.

В доме стало очень тихо. Даже печь будто замерла. Как если бы всё пространство слушало.

Григорий потянулся за спичками. Дрогнула рука. И он подумал — не в первый раз:

«Если печь вспыхнет с первого раза — это будет не к добру. Потому что значит, её только что разжигали».

Лидия подняла подушку — не резко, не как хозяйка, проверяющая постель, а как биолог, осторожно приподнимающий кожух чешуек: чтобы не потревожить то, что может быть живым. Под ней — тряпичная кукла. Крошечная. Без лица. Только грубая холщовая голова, волосы из пеньки, короткие, как щетина у куклы-солдата. И мокрая тряпка, в которую она была завёрнута — мокрая только изнутри, как будто лежала на чём-то холодном и тёплом одновременно. Влага пахла уксусом. Или уксус ей только казался — потому что внутри сжималось горло, будто от едкого дыхания.

Лидия не закричала. Не выбросила. Не удивилась. Просто смотрела. В руках кукла была лёгкой, но… содержательной. Как письмо. Или — как предупреждение, написанное без слов. Без лица.

Глава 3. Колодец, которого никто не чинит

ОХОТНИЧИЙ КОДЕКС

Сводка №3. КИКИМОРА БОЛОТНАЯ (раздел: точки исчезновения, подгруппа "утопленные узлы")

Колодец не пьёт воду. Колодец смотрит вверх.

Старые колодцы — излюбленные узлы присутствия болотной кикиморы. Особенно — брошенные, забытые, затянутые илом. Верёвки в таких колодцах могут быть обуглены, дерево — тёплым на ощупь.

Вода там — мутная, будто живая, от неё не отражается лицо. Глядящий внутрь может услышать шёпот — особенно дети. Иногда появляется Старая Женщина — у воды, среди тростника. Взрослым она не видна.

Признак ложного колодца: отсутствие отражения у дневного света, тишина вблизи, даже в ветреную погоду.

Оповещение: если ребёнок говорит, что видел «бабушку» у колодца — контакт уже состоялся.

Стратегия: не подходить без соли, верёвку не трогать. Не пить воду. Не смотреть долго.

***

С утра воздух стал другим.

Он не изменился — затянулся. Как бинт на ране, которую решили не вскрывать, но которая всё равно болит. Как вода в кувшине, простоявшем на подоконнике несколько дней: чистая с виду, но тянет плесенью, если вдохнуть ближе. И небо — не мрачное, не серое, а бледное, будто устало быть фоном для вещей, которые всё равно не проясняются.

Деревня проснулась, но не вышла. Ни одного окна открытого, ни тряпки на верёвке, ни шума дров — как будто воздух здесь не предназначен для обмена. И они шли — втроём, тихо, не переговариваясь, по узкой дороге, которая раньше была центральной, а теперь просто — между домами. Там, где раньше, по слухам, ставили ёлку. Или собирались на первомай.

И в самом сердце, словно заноза под ногтем — он.

Колодец.

Он не выглядел пугающим. Наоборот — старый, закопчённый, с прогнувшимся верхом, затянутый тростником. Как будто давно не нужен. Как будто природа решила — не напоминать. Но именно это и было тревожным: то, что его не чинят, не засыпают, не трогают. Просто… терпят. Обходят. Молча.

Подходить было неприятно. Почва под ногами пружинила. То ли вода снизу, то ли слишком много пропиталось. Тростник шевелился сам по себе — не от ветра, которого не было, а от воспоминаний, которые остались в земле.

Григорий шёл первым. Остановился. Снял кепку. Потёр затылок. Потом снова надел, точно так же. Он смотрел в колодец не как в источник — как в упрёк. Потому что знал — это место что-то знает. Не видело. Знает.

— Не глубокий, — сказал он. — Илом тянет. Верёвка сгорела. Ведра нет.

Он наклонился. Вода внутри была мутная, но почти ровная. Поверхность — как кожа у спящего, когда не уверен, спит ли он. Только плёнка — тонкая, и в ней виднелся узор дыхания. Как будто кто-то под ней — ещё здесь.

Лидия доставала камеру. Фиксировала всё — ракурс, просвет, траву. Но взгляд её не держался ни на чём. Он скользил. Потому что здесь не было фокуса. Всё расплывалось — не на плёнке, а в сознании. Как будто всё было на месте, но не в своём времени.

«Тут было движение, — подумала она. — И всё стало неподвижным. Но не потому что ушло — а потому что ждёт другого ритма».

Александр стоял немного поодаль. Не подходил. Смотрел в сторону. Не на сам колодец — на тростник. Он стоял, как стоит ребёнок, которому нельзя подойти ближе, но который уже всё понял.

— Тяжело в ушах, — сказал он негромко. — Как в поезде, когда засыпаешь. И кажется — что тебя кто-то зовёт. Но это не зов. Это память зовёт тебя.

Григорий обернулся. Улыбнулся углом губ. Улыбка вышла неуклюжей, как запутавшийся костыль.

— Не накручивай, — сказал он. — Просто старое место. Тут всё старое. И грязное.

Александр кивнул. Но не спорил. Просто продолжал смотреть в тростник.

А тростник — шевелился. Тихо. Почти в такт дыханию. Как если бы всё пространство было грудной клеткой, в которой кто-то спал — и просыпался.

Александр сделал шаг в сторону от тростника — не отступил, нет. Он пошёл туда, где, как ему казалось, что-то дышало. Не звал, не махал рукой, не притворялся ребёнком в беде — просто было. И ему не нужно было объяснять, откуда он это знает.

Он присел. Наклонился. Долго смотрел в воду. А потом сказал:

— Мама… она там. У колодца. Смотрит. Но не поднимается.

Лидия, по инерции делая ещё один снимок, щёлкнула затвором и лишь после этого подняла глаза.

— Кто?

— Та, которая мокрая, — спокойно ответил он. — С ней нельзя говорить громко. Она… она пузыри делает ртом. Она дышит водой.

Он говорил это не шёпотом, но тише, чем обычно. Как если бы рядом стояла чья-то старенькая кровать, и нельзя было тревожить спящего в ней. Лидия повернулась медленно, глядя туда, куда указывал сын — но там не было никого. Только дрожащая кромка воды, отражающая серое небо и тростник, который колыхался без причины.

Она подняла камеру. Щёлк. Проверила плёнку.

Ничего.

Но Александр не отводил взгляда. Он видел её — сухо, точно, без истерики. Она сидела у самой воды. Не над ней, не у края — внутри, на корточках, как деревенские женщины полощут бельё в тазах. Руки у неё были тонкие. Изломанные. Не от возраста — от влаги. Кожа как пергамент, из которого выварили соль. Волосы — тёмные, слипающиеся, не от жира, а от сырости. Она не смотрела на него. Но знала, что он смотрит.

— Она не любит, когда громко, — повторил Александр. — Её это разрывает. У неё уши внутри воды. А рот — уже не нужен.

Лидия медленно опустила фотоаппарат. Посмотрела на сына. Лицо его было спокойным. Не мечтательным, не взволнованным. Концентрация взрослого, который видел что-то и теперь пытается это донести, не испугать.

Глава 4. Слишком добрые старики

ОХОТНИЧИЙ КОДЕКС

Сводка №4. КИКИМОРА БОЛОТНАЯ (раздел: социальные мутации в зоне влияния, протокол наблюдений)

Если старики стали слишком добры — значит, в деревне умерло что-то, кроме людей.

В случаях устойчивого присутствия болотной кикиморы в пределах человеческого поселения возможно развитие коллективного поведенческого искажения. Оно проявляется в виде необычной социальной гармонии: жители, особенно старшее поколение, становятся вежливыми до неестественности, подчёркнуто предупредительными, но… неживыми в реакции.

Основные признаки:

— Согласованность фраз — будто репетиция.

— Искусственная доброжелательность.

— Отсутствие удивления, гнева, страха в ответ на события, заслуживающие этих эмоций (например: исчезновение детей).

— Нарушение зрительного взаимодействия между собеседниками. Люди избегают смотреть друг на друга, особенно при обсуждении "проблемных" тем.

Поведение указывает на фоновую инфильтрацию сознания. Это не прямая одержимость, как при случаях с домовым или полудницей. Скорее — заражение самой структуры памяти. Люди помнят, что что-то случилось, но не хотят знать подробности.

Фольклорно такое состояние описывалось как “село, где вода думает вместо людей”. Имеется в виду подмена воли: люди не под контролем сущности, но боятся всплеснуть.

Особенно важно следить за тем, чего не говорят. Часто избегают имен пропавших, не используют слова "утонул", "исчез", "умер" — вместо этого применяют обороты вроде "ушёл", "не стало", "пропал сам".

Методика работы:

— Не давить. Спрашивать мимоходом, отступая.

— Вести наблюдение за паузами: на чём замолкают — туда смотреть.

— Не есть и не пить, что предложено в таких домах.

— Вести дневник прямо на месте — впоследствии возможна утрата собственных деталей.

Финальное замечание: если два старика одинаково улыбаются и не помнят последнюю весну — скорее всего, в деревне нет уже ни весны, ни прошлого. Только вода. И то, что в ней.

***

Дом старосты стоял чуть в стороне от остальных, будто не считал себя частью деревни, а скорее наблюдал за ней, как старый надзиратель, которому уже не надо кричать — достаточно глянуть. Палисадник перед домом выглядел слишком ухоженным для этих краёв: цветы в нём стояли строго, как будто их каждый день расставляли вручную. Цвет у лепестков был неестественный — восковой, будто кто-то вылепил их из свечных обломков, а потом забыл под солнцем, и они чуть поплыли.

Лидия первой заметила — в земле не было пчёл. Ни одной. А ведь цветы были. Даже сладкий запах был. Только звука — никакого. Даже шороха. Только скрип калитки, когда Григорий распахнул её и сказал сдержанно:

— Зайдём. Раз нас ждут.

Ждали. Дверь открылась прежде, чем он постучал. Вышел старик — высокий, в ватнике, с таким лицом, будто он всю жизнь только что проснулся. За ним — второй. Ниже ростом, но с теми же глазами. Приветливыми, ровными. Слишком ровными. Оба улыбались — широко, чуть с напряжением в уголках губ, будто кто-то дал им строгую установку: улыбайтесь, пока гости не уйдут. А потом — как хотите.

— Проходите, проходите. У нас чай, самовар, мёд, — сказал старший.

— Хоть и не праздник, но коли дело у вас государственное — честь имеем, — подхватил второй.

Их речь была масляной — не в смысле ласковой, а в смысле вязкой, тянущейся. От неё хотелось вытереть руки.

Дом был тёплый. Даже слишком. Печь трещала, воздух стоял, и всё внутри пахло сушёной мятой, ржавчиной и парафином — как будто свечи здесь не жгли, а держали под подушками. Скатерть на столе была крахмальная, как в музее, но с пятном — невыведенным, бурым, как засохший компот. Или не компот.

Григорий сел первым, как всегда. Лидия устроилась рядом, держась чуть боком к окну. Александр — не сел. Он стоял. Не как капризный ребёнок, а как тот, кто чувствует: стул не для него. Не этот. Не здесь.

Старики говорили — много. Но всё слишком одинаково. Слова будто были вырезаны из газеты и вставлены в рот. Они говорили о детях — но как-то устало, будто не о живых, а о статистике. Упомянули про весну, про туман, про то, что “бывало и раньше, да редко”. Улыбались при каждом упоминании исчезновений, как будто надеялись, что этим их и отменят.

Лидия слушала, записывала — машинально. А мысленно считала — как часто старики смотрят друг на друга. И понимала: ни разу. Ни одного взгляда. Они были парой — но не в разговоре. А в функции.

Александр всё ещё стоял. Смотрел на пол. И тёр ладони о брюки. Ладони были сухими.

Лидия вдруг поняла, что доски под ногами скрипят не от шагов. А от дыхания. Своего. Стариков. Дома.

И в эту секунду она впервые подумала: может быть, они не прячут тайну. Может быть, тайна прячет их.

— А вы ведь, стало быть, про Митьку-то приехали? — произнёс старший из стариков, наливая себе второй стакан чая и будто бы не глядя на них.

Голос его был всё тот же — ровный, ни одного дрожания, ни капли заинтересованности. Словно он спрашивал, не подорожал ли сахар в райцентре.

Слова повисли в воздухе, как дым от несуществующей папиросы.

Лидия подняла голову. Медленно, спокойно, не меняя выражения лица.

— Мы не называли имён, — сказала она.

Ответ прозвучал вежливо. Даже мягко. Но в нём было нечто — не подкопаться. Тот, кто хоть раз слышал, как допросы ведут не угрозой, а доброжелательным молчанием, понял бы сразу: здесь за улыбкой скрывается пинцет.

Глава 5. Сын выходит ночью

ОХОТНИЧИЙ КОДЕКС

Сводка №5. КИКИМОРА БОЛОТНАЯ (раздел: детская чувствительность и ночные контакты, уровень угрозы — высокий)

Если ребёнок ночью вышел — значит, его уже позвали. Если вернулся — ещё не поздно.

Кикимора болотная проявляет избирательный интерес к детям, особенно — к тем, кто младше семи лет. Причина не установлена: возможно, дело в психоэмоциональной восприимчивости, неокрепших границах восприятия или особенностях “внутреннего имени”.

Первичные признаки контакта:

— Ребёнок встаёт ночью, бесшумно покидает помещение.

— Часто — босиком, без страха, со странным выражением лица (отсутствие тревоги, как во сне).

— Находит путь во тьме, словно знает направление.

В точке притяжения (чаще всего — у воды) он может:

— Стоять молча, смотреть вглубь.

— Шептать неразборчиво.

— Произносить фразы, не свойственные его возрасту или опыту.

Зафиксированы случаи, когда ребёнок говорил:

“Она говорит по-другому.”

“Я вспомнил своё настоящее имя.”

“Она не одна.”

Следы на месте возможны, но нестабильны. В некоторых случаях оставались отпечатки босой женской ноги — анатомически верные, но с искажёнными пропорциями (удлинённые пальцы, проваленный свод). Плесень может проступить даже на сухой земле.

Особая угроза: если мать находит ребёнка вовремя — связь может быть прервана. Если нет — устанавливается обратный канал: ребёнок становится восприимчив к воле сущности и носителем её присутствия.

В таком случае могут наблюдаться:

— Задержки речи или внезапные высказывания “от её лица”.

— Отстранённость, уход в себя.

— Спонтанные знания (описание мест, которые не мог видеть).

Тактика действий:

— Не кричать. Не брать на руки резко.

— Взять за плечи, повторить имя ребёнка трижды.

— Отвести в дом, дать что-то сухое: шерсть, хлеб, огонь (тёплая свеча, не электрический свет).

Последующее наблюдение обязательно. Контакт считается “неполным”, но последствия могут проявиться через дни или недели.

Комментарий аналитика:

Когда ребёнок говорит “она не одна” — это не угроза. Это иерархия. Он увидел не только её, но и то, что стоит над ней.

***

Глубокая ночь, как дно колодца, затягивала дом мягкой, но неуютной тишиной. Не той, что бывает после трудового дня — когда чай в кружке остыл, а за окнами ничего, кроме ветра, — а тишиной глухой, вязкой, как мокрая вата, заткнувшая уши. В этой тишине даже дыхание Григория казалось чужим: ровным, спокойным, слишком тяжёлым, как у того, кто уснул слишком быстро.

Лидия открыла глаза не потому, что проснулась — а потому что что-то её выдернуло, аккуратно, но настойчиво, как будто кто-то, стоящий за дверью, не стучал, а просто думал о ней слишком громко. И она услышала.

Комната была темна, только пятно лунного света скользило по полу, как размытая кость. В этом свете не было тепла, не было направления. Просто факт существования. Григорий лежал, подложив руку под голову, — его лицо было спокойно, даже слишком. И в этом спокойствии Лидия почувствовала отчуждение: так спят только те, кого сейчас нет здесь.

Рядом — пусто.

Пусто.

Она знала это раньше, чем осознала. Знание пришло телом, не разумом: будто грудь наполнилась водой, и каждый вдох требовал усилия, будто сквозь ил. Не страх — нет. Не паника. А именно команда. Древняя, врождённая, как моргание: ищи ребёнка. Срочно. Молча. Без истерик.

Она поднялась. Осторожно, как будто каждая дощечка могла ответить ей именем. Ногами, вязанными теплом, нащупала холод пола. Слепая ладонь потянулась к стене, к дверному косяку. Шаг. Скрип. И снова шаг. И ещё. В этих скрипах — повторение её движений кем-то, кто идёт под домом. Или в её мыслях. Или в их продолжении.

Кухня была пуста. Шарф сына — на гвоздике. Курточка — на месте. Тапочки — стояли у порога. Значит… значит, вышел босиком. Без куртки. Без слов. В ночь.

— Саша?.. — прошептала она в пустоту, но сама не поверила, что зовёт. Не для этого она встала. Не для ответа.

Печь не горела. Чайник был холодным, как железный язык. За окном, сквозь тусклое стекло, тянулся туман — не наверху, как обычно, а внизу: он стелился по земле, цеплялся за траву, врастал в неё, как плесень.

Она знала, что он там. Просто знала.

Лидия вышла — как ступают в воду: не зная, хлынет ли сразу по грудь или примет ступни и поднимется медленно, терпеливо, будто смакуя. Земля под ногами дышала влагой. Туман, не как занавес, а как старая одежда, обвивался вокруг ног, врастал в щиколотки, будто хотел удержать. Воздух был густым, как под крышей подвала, где что-то давно забытое шепчет в стыках бревен. И в этой тишине каждый шаг был словом. Осторожным. Запретным.

Александр стоял у колодца. Спина белая в лунном свете, почти светящаяся. Рубашка, как старый бинт, прилипла к лопаткам. Он не двигался. Как будто был не он, а отпечаток кого-то, кто стоял здесь много ночей назад — и остался.

— Саша… — прошептала она, но не уверена была, произнесла ли это вслух.

Он обернулся не сразу. Сначала — замер. Потом — чуть наклонил голову, будто слушал. И тогда сказал:

— Она не одна.

Голос его был слишком ровным. Слишком спокойным. Так не говорят дети. Так говорят старики, которые уже всё видели и теперь говорят только тогда, когда не сказать — значит соврать.

Глава 6. Старая женщина в окне

ОХОТНИЧИЙ КОДЕКС

Сводка №6. КИКИМОРА БОЛОТНАЯ (раздел: маргинальные фигуры и "ведьмин след", подкатегория — "живущие в краю")

Если все указывают на одну дверь — значит, за ней не то, что ты ждёшь. И, скорее всего, она тебя уже видела.

Во многих случаях устойчивого действия болотной кикиморы в пределах деревни появляется одинокая женская фигура, на которую местные скидывают вину за происходящее. В фольклорных источниках она может называться "ведьмой", "последней", "той, что осталась", "молчаливая".

Эта фигура чаще всего — не сама кикимора, но:

— контактировала с ней в прошлом;

— знает границы влияния;

— служит живым “якорем” памяти деревни о первичном контакте.

Признаки "ведьминого" дома:

— находится на отшибе, ближе к воде;

— стены покрыты потемнениями, но не разрушены;

— всегда закрыта дверь, но ощущается присутствие.

Ребёнок может увидеть женщину в окне — взрослые нет. Часто дети утверждают: “Она улыбалась”, “Она не злая”, “Она знает меня”.

Женщина может не вступать в прямой контакт, но если заговорит — её слова всегда многослойны: говорят одно, намекают на другое, скрывают третье.

Внутри семьи охотников часто возникает конфликт: один из родителей (чаще мать) интуитивно чувствует, что оставить её в покое — безопаснее, тогда как другой настаивает на допросе или дезактивации.

Тактика работы:

— Не ломать дверь. Не применять силу.

— Если ребёнок реагирует на фигуру — фиксировать его слова.

— В случае, если женщина заговорила — записать дословно. Даже если звучит бессмыслицей.

Комментарий из полевых отчётов (дело №32-Л/Карелия):

“Я смотрел на окно. Оно было пустое. А сын говорил, что она машет ему. Что у неё длинные пальцы. Что она поёт. Он улыбался. А мне было холодно. Я не знаю, кому он улыбался.”

Заключение: “ведьма” — это не враг. Это свидетель. Но если вы постучали — она будет ждать, что вы вернётесь.

***

Дом стоял будто споткнувшийся о землю. Не рухнувший — а именно пригнувшийся, вжал плечи, втянул стеклянные глаза, стал тише ветра, ниже взгляда, дальше слов. Подобный домам в сказках, только не в тех, где «жили-были», а в тех, где «никто не возвращался». Не хижина — рана, затянувшаяся коркой мха.

Они шли к нему медленно, как к собственному дню рождения, если тот приходится на день похорон. Лидия шла чуть сзади мужа, без лишних звуков. Григорий шагал первым, и каждый его шаг звучал, будто последний. Он не говорил — всё было написано на спине: напряжение, как перед выстрелом, холодная решимость, сдержанный, сжимаемый гнев. Александр шёл посередине, как нить между ними, между взрослым упрямством и взрослым страхом. Он не задавал вопросов — казалось, знал, что здесь не разговаривают, здесь слушают.

Солнца не было, но было светло. Свет шёл не с неба — из земли, рассеянный, серый, как туман без движения. Воздух стоял, пах как печной дым, затхлая сушёная трава и что-то ещё — недосказанное. Укроп, может быть. Или жжёный сахар. Или ногти.

Лидия заметила: трава под ногами здесь росла иначе. Прямо. Слишком ровно. Как будто её не мял никто лет двадцать. Или мял кто-то, кто не оставляет следа. Окно в верхней половине дома было мутным, будто его не мыли никогда, а может — и не открывали. Стекло выглядело тяжёлым, будто вылитым из олова. И всё равно — за ним что-то было. Или кто-то. Она не знала, что хуже.

Григорий шел молча, но по плечам его было видно: он уже спорит. С ней. С собой. С ситуацией. Он пришёл сюда делать дело, а не ходить по кругу — и сейчас он чувствовал, как круг сжимается. Лидия шла мягко, без суеты, но внутри — уже знала: сюда не надо было идти с вопросами. Здесь не отвечают. Здесь — смотрят. И если смотреть в ответ — можно увидеть лишнее.

«Неужели можно быть настолько одинокой, чтобы даже страх перестал заходить?..», — подумала она, сама не заметив, как это превратилось в почти молитву.

Позади не слышалось ничего, кроме кузнечика. Одинокого. Щёлк — и тишина. Как выдох. Как отмашка.

Александр вдруг остановился. Наклонился. Поднял тонкую травинку. Сжал её пальцами, и, не глядя ни на мать, ни на отца, произнёс почти беззвучно:

— Там — кто-то есть.

Лидия не вздрогнула. Только сердце. Но оно уже давно жило отдельно, как патрон вне обоймы.

Они стояли у самой границы — не дома, а её. Старухи. Той самой. Та, что, по словам местных, «не выходит, но всё равно видит». Та, которую боятся. Та, которую, по негласной договорённости, не трогают. Не потому, что уважают. А потому что боятся проснуться другими.

У Григория заныла старая травма — левое плечо, точно по шву. У Лидии — скрутились колени, как при перемене давления. У Александра — похолодели ладони, но он не отпустил травинку. Только смотрел в окно.

Туда, где никто, кроме него, ещё ничего не видел.

Они стояли перед домом, как перед памятником, которого не было в реестрах. Григорий сделал шаг вперёд — резко, как будто этим можно было пробить не только дверь, но и саму тишину. Лидия чуть подалась за ним, но не приблизилась. Александр остался стоять — не как ребёнок, а как тот, кто уже пришёл. Кто уже видел.

И тогда — мелькнуло.

В оконце второго этажа — мутном, как запотевшее стекло в банке с огурцами, — появилось лицо. Не как появляются живые, не с движением, а с наличием. Морщинистое, как смятая простыня, глаза — белые, без зрачков, но не слепые. Лицо смотрело — только на одного из них. На Александра. И исчезло. Как будто не ушло, а втянулось внутрь стекла, внутрь дома. Или внутрь воспоминания.

Глава 7. Вода в печи

ОХОТНИЧИЙ КОДЕКС

Сводка №7. КИКИМОРА БОЛОТНАЯ (раздел: инфильтрация среды, подкатегория — "вода внутри")

Когда печь плачет, а кружка цветёт — дом уже ей принадлежит.

Влияние кикиморы не ограничивается болотами или колодцами — при стабильной привязке к местности она переходит порог.

Начинается “внутренняя вода” — термин, закреплённый в протоколах как признак глубинного проникновения сущности в жилое пространство.

Признаки:

— Печь, в которой появляется влага. Не сажа, не капли конденсата — именно влажность, сочащаяся изнутри.

— Вещи, оставленные на ночь, покрываются плесенью, даже если до этого были сухими.

— Обычные предметы (кружки, миски, ткань) пахнут илом, в них находят тинные остатки, водоросли, гниль.

— Звук в доме начинает искажаться: шаги звучат глуше, слова не доносятся до конца.

Психоэмоциональное воздействие:

— усиливается раздражение и утомление матери;

— отец теряет внимательность, ощущение контроля;

— ребёнок либо замолкает, либо начинает шептать.

Важно: кикимора не атакует, она переписывает пространство. Дом становится не чужим — а другим. Он уже не “для человека”, он для неё.

Тактика реагирования:

— Проверить воду во всех сосудах. Если запах ила — не пить, утилизировать.

— Обязательно вести “огневой режим”: свечи, лампы, жар. Кикимора не любит сухое тепло.

— Не оставлять пищу на ночь. Не спать возле печи.

Фольклорные параллели:

“Печь выдохнула воду — значит, девка пришла.”

“Если тина в кружке — не ты пил.”

Заключение: если вы проснулись, а в доме пахнет болотом — вы уже внутри неё.

***

Григорий проснулся первым — не от звука и не от света, а от давления. Как будто дом, вместо того чтобы обнять с утра, давил. Молчаливый, сыро-выпуклый, с потолком чуть ниже, чем был накануне, он будто втягивал воздух изнутри, втягивал вместе с печью, полками, лестницей и людьми, оставляя только каркас. Он сидел на краю кровати и ждал, пока прострел в пояснице не отпустит — не от боли, а от неясности, от ощущения, что спина больше не его. Это бывало. Особенно в чужих домах. Особенно в тех, где не ты первый встал.

Он накинул рубаху, прошёл через прохладный коридор, чувствуя, как сквозняк не шевелит, а наблюдает. Дверь в кухню — скрипнула, как будто проснулась тоже, но с упрёком.

Печь стояла в углу, обычная, белая, потрескавшаяся, слегка скошенная — не от старости, а от недосказанности. Вчера вечером он вычистил её сам, сложил золу, протёр поддувало. Всё было сухо. Всё было сделано по инструкции.

Но теперь... камни были влажные. Пальцы прилипли к металлу. Зольник — будто напоен. И из него... нет, не капля. Капля — это когда из крана. Здесь — натёк. Как будто изнутри.

Григорий замер. Потом медленно шагнул к столу. Хлеб — испечённый накануне, выстоявший ночь под полотенцем — теперь был зеленовато-серым, с тонкой плёнкой плесени, будто его забыли недели три назад в подполе. Он взял кружку — обычную, эмалированную, синюю, с отбитым краем. Внутри — не вода. Тина. С настоящими волокнами, с запахом гнилой травы, с илом. В доме. В кружке.

Он не выругался. Он просто выдохнул, тяжело, с шипением, как печь, когда в неё бросаешь мокрую бересту. А потом позвал:

— Лид.

Она пришла быстро. Уже на пороге ощутила — пахнет. Не хлебом, не золой, не даже влажным деревом. Пахнет болотом, но не снаружи — внутри. Запах, будто кто-то всю ночь медленно дышал во все углы, выдыхал тёплое, зелёное, неуместное. Лидия подошла к столу, к кружке, потом к печи. И не дотронулась. Только посмотрела.

— Это не с улицы, — сказала она.

Александр появился бесшумно. Босиком. Мятый, но не сонный. Он посмотрел на хлеб, на печь, на родителей. И не сказал ни слова. Только провёл пальцем по окну — и на стекле осталась влага. Изнутри.

— Он не удивлён, — тихо произнесла Лидия.

Григорий в это время сидел на корточках у печи, смотрел в поддувало, не моргая. Он был спокойным снаружи, но внутри — как будто колодец. Глубокий, чёрный, и кто-то только что бросил туда камень. И не было ни всплеска, ни звука. Только тяжесть.

Внутри Лидии уже затаилась мысль. Она не пришла, не оформилась, а как будто начала тянуться из груди, медленно, нитями: «Вода не всегда приходит снаружи. Иногда она просачивается изнутри — из трещины в чём-то важном, чего уже нет».

Она обняла себя за локти. Дом был холоден. Но не тем холодом, что от температуры. А тем, что от присутствия. Как будто кто-то ночевал тут, в печи, в стенах, в посуде — и теперь ушёл, оставив... не след, а сигнал.

— Может, мыши? — Григорий вяло поднялся, повёл плечом. — Или труба подтекла.

— Мыши не носят тину, — сказала Лидия.

Александр наконец заговорил:

— Она пришла посмотреть, не забыли ли мы про хлеб.

Григорий повернулся к нему. Но не сказал ничего. Лишь долго смотрел — как будто искал в сыне остатки ночи.

Александр вздохнул — будто старик — и прошёл к углу, где висела его тетрадь. Взял карандаш, сел. Начал рисовать. Печь. Из неё — вода. Из воды — лицо. Белое, без глаз.

Тишина в доме становилась всё плотнее. Как будто воздух наливался.

А на кухонной доске, среди плесени, лежала чёрная семечка. Семечка чего — никто не знал. Но она была мокрая. И пульсировала. Совсем чуть-чуть.

Александр подошёл к печи медленно, почти лениво, как будто не печь его интересовала, а то, что рядом с ней — невидимое, но плотное, как воздух перед грозой. Он ничего не сказал. Протянул руку и приложил ладонь к побелке — туда, где за тонкой известкой камни всё ещё держали чужую влагу, будто запомнили ночное прикосновение и не хотели отпускать.

Глава 8. История в клубе

ОХОТНИЧИЙ КОДЕКС

Сводка №8. КИКИМОРА БОЛОТНАЯ

(раздел: документальные следы, подкатегория — "реальное убийство как якорь")

Миф не рождается на пустом месте. Его кто-то убил — и не похоронил.

В особых случаях кикимора болотная привязывается к конкретной смерти, чаще — несправедливой, без погребального обряда, совершённой у воды или с использованием воды как средства сокрытия.

Такие места формируют фольклорно-реальный узел, где легенда срастается с делом. В народной памяти подобные случаи описываются в форме “ведьмина смерть”, “утопленница”, “некрещёная дочь”, “та, которую не отпели”.

Типовая схема:

— женщина, убитая или сброшенная в колодец, чаще всего — во времена социальных потрясений (раскулачивание, военные годы, чистки);

— отсутствие отпевания или прощания;

— намеренное умалчивание о факте преступления.

Архивные документы редко упоминают жертву напрямую, но встречаются:

— газетные заметки о “несчастном случае”;

— дневниковые фрагменты о “пропавшей работнице”;

— заметки в сельсоветских отчётах об “исключении из списков”.

В случае обнаружения подобных следов (например: газетной вырезки с упоминанием женщины, брошенной в колодец) важно понимать:

— речь не о фольклоре, а об энергетической фиксации места трагедии;

— кикимора может быть вторичной — как тень на тени, как росток, прорастающий в вину.

Следствие для охотника:

— миф становится беспощадным, если корень в реальной крови;

— в таких случаях кикимора не просто заманивает — она требует признания и платы за забытое.

Тактика:

— Не отрицать факт смерти. Признать, даже если не доказан.

— Публичное чтение вслух имени жертвы (если установлено) снижает активность.

— Крест, венок, пепел — любые символы захоронения работают как временное замыкание.

Цитата из “Полевой тетради” (дело К-14/Олонец):

“Когда я прочёл её имя вслух, печка загудела. Я подумал — так хоронят. Со скрипом.”

Вывод: если вы нашли текст — она ждала, чтобы вы его прочли. Не текст зовёт вас — она.

***

На первый взгляд, клуб был мёртв. Не заброшен — нет, именно мёртв, как те, кого давно не хоронят по-человечески, но и не поминают. Тело здания всё ещё стояло: широкое, пузатое, с облупленной лепниной, с красной звездой, давно поржавевшей до черноты. Крыльцо провалилось, дверь держалась на одном навесе. Но когда они вошли, все трое, каждый в своём темпе, как будто не вместе, а просто одновременно, — воздух внутри оказался не пустым, а выжидающим. И в этом ожидании было что-то... не то чтобы живое, но запомнившее. Как если бы стены хранили запах последних криков.

Григорий зашёл первым. Осторожно. Плечи напряжены, взгляд цепкий, как у того, кто ищет не источник опасности, а саму её тень. Правая рука невзначай — у пояса, ближе к кобуре. Левой он отодвигает щепу, зацепившуюся за валенок. Шаги звучат слишком громко, и он вздрагивает — не потому что боится, а потому что не хочет тревожить то, что может ответить.

Лидия идёт следом. Не тише, но внимательнее. Она не смотрит под ноги. Она смотрит на пыль, на прогнившие табуреты, на бумажный плакат, где до сих пор улыбается человек в шинели, изъеденной влагой. Она смотрит так, будто среди пыльных газет ищет не текст, а след дыхания. Лидия знает: не всё, что забыто — ушло. Некоторые вещи просто затаились, и теперь их можно встретить, как старую вину — без предупреждения.

Александр идёт последним. Он не держит мать за руку, но всё время держится близко. Не по-детски тихий. Лицо — серьёзное. Глаза — чуть прищурены, как будто он давно щурится не от света, а от чего-то, что шевелится у него в голове. Он смотрит не вперёд и не вокруг — он смотрит вверх, на потолок, будто знает: там кто-то есть. Не "что", не "кто", а просто — есть.

Запах здесь — остался: пыль, старое дерево, чуть прелая бумага и что-то ещё, будто кто-то когда-то закрыл здесь банку с сырой землёй, а потом забыл открыть. Из разбитого окна лезёт тусклый дневной свет — не золотой, не солнечный, а серый, как вода в мутном ведре. Половицы скрипят не от веса, а от давности. Как будто каждый шаг — это щелчок памяти.

Оборванный флаг свисает с потолка — как язык, прикушенный перед криком. И от этого хочется говорить только шёпотом, чтобы не разбудить.

Григорий идёт в центр зала, не оборачиваясь. Лидия — вдоль стены, будто по краю воды. Александр — замирает на входе и не двигается. Стоит. Дышит. И щурится.

Лидия нашла её не сразу. Бумага хрустела под пальцами, ломалась, как старая кожа, и осыпалась на пол едва заметной пылью, в которой, казалось, остались следы дыхания тех, кто держал эти страницы до них — в других эпохах, при другой власти, с другими страхами. Она перешерстила стопку второпях, потом — медленно, с сомнением, с внутренним трепетом, как будто перебирала останки. И тут... заметка. Заголовок жирный, чёрный, как надгробие: «ЖЕНЩИНА В КОЛОДЦЕ — КАК ЭТО БЫЛО». Не подшивка, не вырезка, не слух — а публикация. Настоящая, со штампом районной типографии, с орфографией предвоенных лет, с заломами на сгибах, будто её кто-то читал десятки раз, сжимал, разворачивал, прятал, потом снова читал.

— Это… — начала Лидия, но не договорила. Просто передала газету Григорию. Тот взял, будто это была граната. Посмотрел мельком. Хмыкнул: — Тогда, может, и был слух. — Тогда не печатали просто так, — тихо сказала Лидия, не глядя на него, а в слова. — Значит, боялись. Но печатали.

Загрузка...