Мне было столько, сколько обычно бывает, когда ещё не понимаешь, что уже всё понял. Маленький ещё, но уже не сопляк. Штаны коротковаты, из рукавов рубашки лишь пальчики румяные торчат, а в голове уже всё понимаешь. Не по годам, как бабка говорила. А каким годам — хер его знает. Просто — дети мы ещё.
Мать работала на хлебозаводе. Там же, рядом, через дорогу. Уходила затемно, возвращалась затемно. Руки всегда пахли хлебом и потом, даже когда она их мыла. Спокойная была, строгая. Лишнего не позволяла, но и не пилила. Понимала, что я один целый день, что двор — моя школа, что Серёга — моя семья почти.
Отца я не видел никогда. Мать говорила: «Ушёл, когда ты ещё не родился. И хорошо. Такого добра нам не надо». Я не спрашивал больше. Чего спрашивать, если нет?
Времени у неё на меня было совсем мало. Но когда было — сидела рядом, гладила по голове, слушала мои россказни. Про подвал, про пацанов, про то, как мы в войнушку играли у гаражей. Она улыбалась, но глаза усталые. Очень усталые.
Серёга был моим лучшим другом. Лучшим, потому что единственным. На год старше, учился на класс выше. Жил в моём доме, в соседнем подъезде. У него папка был лётчик. Ну, мы так думали. Серёга всем говорил: «Мой батя самолёты водит». И мы верили. Ещё бы — лётчик, это же круто. Форма, фуражка, небо. Он даже показывал фотку: мужик в куртке с мехом, у самолёта стоит. Мы завидовали. А потом я случайно узнал. Подслушал разговор взрослых у подъезда. Какой-то дядька говорил: «Сосед-то? Да какой он лётчик, он на аэродроме колёса крутит. Технарь простой». Я тогда не понял сразу. А потом до меня дошло: технарь — это не лётчик. Это который колёса крутит, а не самолёты водит. Я Серёге ничего не сказал. Пусть думает, что лётчик. Мне не жалко.
В то лето всё потекло. Дожди лили неделями, вода стояла во дворах, в подвалах, в подъездах. Пахло сыростью, гнилью и чем-то ещё — сладковатым, тяжёлым, отчего по утрам тошнило.
Мы жили на первом этаже у хлебозавода. Стены в квартире всегда были сырые, но в то лето они потекли. По обоям поползли разводы, коричневые, жёлтые, а потом появилась плесень. Сначала маленькими точками, чёрными. Потом пятнами. Потом она полезла из углов, из-за плинтусов, из-под линолеума.
Мать пыталась её вывести — мыла хлоркой, скребла, проветривала. Но плесень возвращалась. Она пахла. Тяжело, сладко, тошнотно. Я просыпался ночами от этого запаха, и мне казалось, что кто-то стоит в углу и смотрит. Я говорил матери: «Там кто-то есть». Она не верила. Говорила: «Спи, приснилось». Но однажды сама встала ночью, зажгла свет, долго смотрела в тот угол. Потом погасила и легла. Больше не говорил, что мне снится.
В подвал мы лазили всегда. Там хранились старые вещи, банки с соленьями. Там было темно, сыро, пахло мышами и той же плесенью. Но мы привыкли.
В то лето в подвале поселилось что-то ещё.
Первым заметил Серёга. Мы сидели у входа, прямо на ступеньках, и вдруг он замер.
— Слышь, — шепнул. — Там кто-то есть.
— Где?
— В подвале. Шуршит.
Я прислушался. Сначала тишина, только вода капает. А потом — шорох. Сухой, будто кто-то перебирает бумагу. Или чешуёй по бетону.
Мы сидели, не дышали. Потом я сказал:
— Пошли посмотрим?
— Ты охренел?
— А че?
Серёга подумал, сплюнул.
— Пошли. Только ты первый.
Мы залезли в подвал. Там было темно, хоть глаз выколи. Я достал зажигалку, чиркнул — огонёк выхватил кусок стены. Она была вся в плесени. Чёрной, зелёной, белой. Она свисала клочьями, как старая вата.
— Бля, — сказал Серёга.
Мы пошли дальше. Шорох слышался теперь отчётливее. Он шёл из дальнего угла, где стояли старые ящики. Я поднёс зажигалку.
На ящиках сидела кошка. Мёртвая. Глаза вытекли, шерсть облезла, из пасти торчало что-то — то ли язык, то ли червь. Она не шевелилась, но шорох не прекращался.
Я опустил зажигалку ниже. Под ящиками, в луже, копошилось. Белое, полупрозрачное, длинное. Черви. Их было много. Они ползали по гниющим доскам, по плесени, по бетону, и шуршали. Серёга выбежал. Я остался. Стоял, смотрел на эту кучу, на кошку, на стены в плесени. Потом зажигалка погасла. Стало темно.
Я не испугался. Я стоял в темноте, слушал, как черви шуршат, и думал: а ведь мы такие же. Живём в этой сырости, гниём заживо, и не замечаем. Потом вышел.
На улице Серёга блевал в кусты. Я подошёл, сел рядом.
— Ты чего не бежал? — спросил он.
— А куда бежать? — сказал я. — Мы здесь живём.
Ночью мне приснился подвал. Только в этот раз кошки на ящиках не было. Вместо неё там лежал человек. Лица я не видел, только руки — белые, восковые, и на них черви. Они ползали по пальцам, залезали под ногти, выползали изо рта. Я стоял и смотрел, не мог оторваться. А потом человек повернул голову и посмотрел на меня. У него были мои глаза.
Я проснулся от того, что в комнате пахло. Тем самым — сладковатым, тяжёлым. Я не зажигал свет. Просто лежал и слушал тишину. Где-то капала вода. За стеной храпела мать. А из угла, там, где плесень, доносился шорох. Тонкий, сухой, будто кто-то перебирает бумагу. Или чешуёй по бетону.
Я закрыл глаза и провалился обратно в сон.
Утром во дворе только и разговоров было, что в подвале нашли бомжа. Мёртвого. Бабки на лавках крестились, мужики курили и сплёвывали.
К обеду приехали менты. Две машины, люди в форме. Стояли у подвала, курили, разговаривали. Потом зашли внутрь. Вышли быстро. Один бледный был, его чуть не вырвало прямо у входа. Потом подогнали машину, и вынесли его. В чёрном мешке, длинном. Мы с Серёгой стояли в стороне, смотрели. Мешок был мокрый. Или мне показалось.
Мать за ужином сказала: «Слышал? Не лазайте больше туда». Я кивнул. А сам думал: в каком углу нашли?
Я пошёл туда один. Серёгу звать не стал — он бы не пошёл. Спустился в подвал, прошёл по знакомому коридору, завернул в тот самый угол.
Запах ударил сразу. Тот самый, сладковатый, только в сто раз сильнее. Меня чуть не вывернуло, но я сдержался. Подошёл ближе. Зажёг зажигалку.Кошка ещё лежала на ящиках, но от неё уже почти ничего не осталось — только шкура и кости. Черви теперь копошились внизу, в куче тряпья. Я поднёс огонёк ближе и увидел. То место, где он лежал. Пустое, но мокрое. И черви. Много червей. Они ползали по тому месту, по стенам, по ящикам. Шуршали.
Я стоял и смотрел. Не мог оторваться. Потом зажигалка погасла, и стало темно. Я не зажигал снова. Просто стоял в темноте и слушал, как они шуршат.
Потом вышел.На улице меня вырвало. Прямо у входа в подвал. Я вытер рот рукавом и пошёл домой.
Осенью мы переехали. В другой двор, с обратной стороны завода. Там двухэтажки на холме стоят, старые, но сухие. Мать сказала: «Здесь лучше будет». Я не спрашивал, почему. Просто поверил.
С Серёгой мы виделись ещё пару раз. А потом он пропал. Не умер, нет — просто перестал существовать в моей жизни. Как будто его и не было.
Я посмотрел на стены в новой квартире. Они были чистые. Совсем. Ни пятнышка. Мать сказала: «Ну вот, видишь, я же говорила».Я кивнул.
А ночью проснулся от того, что в комнате пахнет. Тем самым — сладковатым, тяжёлым, от которого тошнит.
Я зажёг свет. Посмотрел в угол.Там, на стене, прямо над плинтусом, росла плесень. Совсем маленькая, с ноготь. Чёрная.Я подошёл ближе. Наклонился.И мне показалось, что она шевелится.
Я погасил свет. Лёг. Долго лежал, смотрел в потолок. А потом услышал шорох. Тонкий, сухой, будто кто-то перебирает бумагу.
Или чешуёй по бетону.
Я закрыл глаза.
И понял: она везде.
Всегда была.
И будет.