Первый звук, что встретил Матвея на пороге тёткиного дома, был не скрип, а хрустянка. Тонкая, сухая, будто под каблуком рассыпался высохший хребет. Он замер, на мгновение ослеплённый переходом из ослепительной белизны февральского дня в бурое подполье сеней. Снаружи лежало полметра снега, вывшего колючим настом, а здесь, внутри, воздух был спёртым и тяжёлым, им невозможно было надышаться. Пахло. Пахло так, как он ненавидел с детства: пылью, истлевшей до тлена, мхом, вобравшим в себя горечь десятилетий, и чем-то ещё — приторным и тухлым, как перебродившая брусника.
Он сделал шаг внутрь. Хрустальный треск повторился, уже под обеими ногами. Матвей щёлкнул фонариком на телефоне. Пол был усеян мёртвыми жуками. Не просто мёртвыми — пустотелыми. Одни хитиновые скорлупки, полопавшиеся по швам, будто их нутряность кто-то аккуратно высосал.
«Навозники. Натаскали за лето, а тут и вымерзли», — отрубил он себе внутренним голосом, голосом хирурга, привыкшего давать всему точные, некрасивые определения.
Дом стоял, как гробница. Мороз за окном выбелил стёкла до состояния слепого стекла, и свет лился внутрь мутноватым, мертвенным молоком. Он прошёл в горницу. Вот оно, царство ненавистного ему «дурмана». Пучки сушёной травы, похожие на волосья повешенных, торчали из-под матицы. На полках — банки с мутными настойками, где плавало нечто, напоминающее заспиртованные внутренности.
Его взгляд упал на печь. Громадная, саманная, вся в паутине трещин. Центр этого мира. Память, которую он приехал стереть. Он подошёл и провёл пальцем по шершавой поверхности. Палец покрылся сероватой пылью. Не от сажи, а от чего-то другого — мелкого, зернистого.
Песок.
Он был повсюду: тонким, бархатистым покровом на полу, в расщелинах мебели, даже на подоконниках. Матвей сгрёб щепотку с лавки. Песок был тёплым. Не от печки — та была ледяной. Он был тёплым, как плоть живого существа. И суховатым. Невероятно суховатым для дома, где зимой должна была стоять пронизывающая сырость. Эта сухая теплота была противнее любого холода.
«Пора кончать с этим бардаком», — мысленно бросил он и, чтобы заявить о своём намерении вслух, громко сказал:
— Первым делом — снести эту развалюху.
Тишина в ответ не просто наступила. Она сгустилась. И в этой новой, плотной тишине он услышал Это. Не скрип и не шорох. Это было шелестящее. Глухое, ритмичное, будто кто-то медленно и методично перетирает в ладонях сухой горох. Оно доносилось откуда-то снизу. Из-под пола.
Матвей застыл, вслушиваясь. Шелест был ровным, бездушным, как работа механизма. Оно не пугало. Оно констатировало. Оно было похоже на... на перемалывание. Да. Тихий, неумолимый перемалывание чего-то очень старого и очень сухого.
Рационализм взбунтовался.
«Мыши. Проседание грунта. Бредни от усталости».
Он нашёл в сенях полуистлевшую дверцу, ведущую в чёрную яму подпола. Отшвырнул её. Оттуда пахнуло не ледяным затхлым духом погреба, а знойным дыханием пустыни — сухим жаром и той самой сладковатой гнилью. Он направил свет фонаря вниз.
Никаких балок. Никакого привычного чернового пола. Пол был... земляной. Но не обычный. Он был покрыт ровным слоем того самого серо-жёлтого песка, чистого, почти стерильного, который источал слабый, но явственный жар. И посреди этого песка, прямо под горницей, зияла промоина. Чёрная прорубь, уходящая вглубь, в непроглядную тьму. Из неё и доносилось это шелестящее. Оно стало громче. Теперь в нём слышалось что-то булькающее, будто где-то в глубине перекатывались камешки, трусьсь друг о друга в подземном потоке.
И тут свет фонаря выхватил из мрака у края промоины след. Не птичий, не мышиный. Он был широким, смазанным, будто по песку протащили тяжёлый, мокрый мешок. И по краям этого следа песок шевелился. Медленно, лениво, как живой, осыпаясь обратно в борозду.
Матвей резко отпрянул, ударившись головой о косяк. Боль пронзила висок, яркая и знакомая. Он зажмурился. А когда открыл глаза — след был почти невидим. Песок улёгся, сравнялся. Шелест стих. Воцарилась та же гнетущая тишина.
Он с силой захлопнул дверцу подпола, в сердцах плюнув в темноту. Слюна упала на песок на полу с тихим щелчком и тут же впиталась, будто капля воды на раскалённой сковороде.
«Галлюцинации от усталости», — мысленно продиктовал он отчёт для самого себя, вытирая потный лоб.
Но на спине, между лопаток, застыл холодный комок, не смотря на исходящий от пола жар. Комок, в котором, ему почудилось, уже булькал тот самый беззвучный, песчаный хохот. Хохот чего-то, что спит в самой сердцевине земли, под вечной мерзлотой, в своей собственной, невыносимо тёплой и сухой пустыне.
Он отряхнул пальцы, и тёплый песок тонкой струйкой ссыпался обратно на лавку. Непрошеное тепло от него было омерзительным, как прикосновение больного тела. «Геотермальная активность», — снова промолвил внутренний голос, но на этот раз в нём проскользнула трещина. Слишком локально. Слишком… целенаправленно.
Его взгляд упал на заиндевевшее окно. Стекло было холодным на ощупь, как и должно быть. Но там, где рама прилегала к стене, он снова увидел его — тот самый серо-жёлтый песок. Он лежал плотным валиком, словно законопачивая щель от зимнего ветра. Только ветер здесь был внутри.
Матвей резко развернулся и направился к своему дорожному рюкзаку, стоявшему у порога. Он с силой дернул молнию, звук прорвал давящую тишину, как нож. Извлекая бутылку с водой, он заметил, что его пальцы дрожат. Не от страха. От ярости. От этого унизительного ощущения, что его логика, его скальпели — всё, чем он завоевал себе место под солнцем, — здесь оказались бесполезным хламом.