Пролог.

Пролог

На столе у Марии лежали две одинаково неприятные вещи: пачка протоколов комиссии по этике и старый, потрёпанный том в зелёной обложке, который пах библиотечной пылью, полиграфической краской и чужими пальцами — теми самыми, что когда-то листали страницы в перчатках, чтобы не оставлять отпечатков на «ценном экземпляре».
Она подняла взгляд от бумаги к окну. Москва в конце октября была честной: серой, влажной, с низким небом, которое давило на плечи, как тяжёлый плед. Двор университета блестел от дождя, люди на дорожках двигались рывками — зонты, капюшоны, быстрые шаги. Мария любила эту погоду. Она дисциплинировала. В такую легче думать: мозг не расплывается, не растекается сладкой леностью, а собирается в кулак.
— Мария Сергеевна, вы нас убьёте, — обречённо произнёс голос из приоткрытой двери.
Мария не обернулась сразу. Она дописала фразу в протоколе — аккуратно, без эмоций, как хирург закрывает последний шов.
— Я вас не убью, — сказала она наконец и подняла голову. — Я вас сделаю специалистами. Это гораздо страшнее.
В дверях стоял Саша Нечаев, аспирант второго года, вечный комок нервов в очках и с рюкзаком, который он таскал так, будто в нём лежали кирпичи. За его плечом маячила Лиза — умная, колкая, всегда с тетрадью в клетку и красной ручкой, которой она подчёркивала не только чужие ошибки, но и чужие слабости.
— У нас семинар через сорок минут, — сказал Саша. — А вы обещали… ну… не начинать с «Бехтерева».
Мария прищурилась.
— Я обещала не начинать с его фамилии. — Она постучала пальцем по зелёной обложке. — А с него я могу начать с любой страницы.
Лиза хмыкнула и вошла первой, словно врывалась на чужую территорию по праву сильного.
— Мария Сергеевна, ну вы же понимаете, — сказала она, не снимая куртки. — Это старые тексты. Там… многое устарело.
— Многое устарело, — согласилась Мария. — Например, привычка некоторых людей считать, что раз «устарело», значит «можно не читать». А потом эти же люди идут в практику, встречают живого человека и вдруг выясняют, что человек не укладывается в красивую схему из свежей книжки. И тогда начинается: «Ой, у нас нет протокола». А человек сидит и ждёт, пока вы перестанете путать протоколы с эмпатией.
Саша осторожно присел на край стула, словно боялся, что мебель тоже участвует в комиссии по этике.
— Вы опять про «школу внушения»? — спросил он, пытаясь улыбнуться.
Мария посмотрела на него так, как смотрят на человека, который сам добровольно подставляет лоб под удар.
— Я опять про то, что внушение — это не магия, Саша. И не гипноз из кино. Это язык. Это власть. Это привычка. Это зависимость. Это человек, которому в нужный момент сказали то, что он был готов услышать. И человек поверил, потому что хотел верить. А потом вы приходите и говорите: «Ну вы же взрослый, почему вы так?» — Мария развела руками. — Потому что взрослые ломаются даже красивее, чем дети. Взрослые умеют ломаться с достоинством.
Лиза сняла куртку и бросила на спинку стула. Её глаза блеснули.
— Вы всё это говорите так, будто Бехтерев… — она запнулась, подбирая слово, — будто он виноват.
— Он не виноват, — спокойно сказала Мария. — Он жил в своём времени. Он делал то, что мог. Иногда — гениально. Иногда — жестоко. Иногда — гениально и жестоко одновременно. Время не выдаёт инструкций по гуманизму, Лиза. Оно выдаёт инструменты. И человек решает, как ими пользоваться.
Она взяла зелёный том, раскрыла, перелистнула пару страниц — быстро, уверенно, словно знала наизусть, где именно ей нужно ударить.
— Вот, — сказала Мария и ткнула пальцем в строчку. — «Внушение…» — она прочла вслух пару предложений, а потом подняла глаза. — Видите? Здесь не про «магию». Здесь про механизм. Он пытается объяснить, как слово превращается в действие. Как мысль становится поступком. Это — фундамент, ребята. Вы можете спорить с выводами, но не можете делать вид, что фундамента не было.
Саша поморщился.
— Но сейчас же… сейчас же есть медикаменты, нейробиология, МРТ…
— И куча людей, — мягко сказала Мария, — которые думают, что если у них есть МРТ, то у них автоматически есть понимание. МРТ показывает картинку. Понимание — это вы. Ваши мозги. Ваши руки. Ваш язык. Ваши границы. И ваша ответственность.
Она откинулась на спинку кресла. На стене за её спиной висела фотография — не семейная, нет. Она не любила выставлять личное напоказ. На фото была группа детей в приюте: кто-то смеялся, кто-то прятал лицо, кто-то держал в руках рисунок. Мария стояла сбоку, в простой футболке, с короткой стрижкой, и улыбалась так, как улыбаются люди, которые умеют быть строгими и добрыми одновременно.
— Вы опять были у «Солнышка»? — спросила Лиза, заметив фото и сдвинув брови.
— Вчера, — кивнула Мария. — И знаете, что самое смешное? Там дети не спрашивают, какая школа психотерапии правильная. Им плевать, что я думаю про Бехтерева или Фрейда. Им важно, чтобы я пришла. Чтобы я слушала. Чтобы я не делала вид, что их страхи — «воспитательные проблемы».
Она на мгновение замолчала. В комнате стало слышно, как дождь стучит по подоконнику. И как где-то в коридоре кто-то смеётся — молодой, лёгкий смех, который не знает, что такое ночные приступы паники.
Мария посмотрела на свои руки. Ухоженные, без лишних украшений. Ногти короткие — привычка практикующего человека. На запястье тонкий браслет из тёмного дерева — подарок от мальчика, который когда-то заикался так, что не мог сказать своё имя, а потом однажды выдохнул и произнёс: «Мария». И расплакался от счастья, будто поднялся на гору.
— Мария Сергеевна, — осторожно сказал Саша, — а вы… вы правда считаете, что… что внушением можно… ну… заставить человека…
Мария подняла глаза. В них не было ни театральной строгости, ни желания напугать. Было то, что она называла профессиональной честностью.
— Можно, — сказала она. — Не всегда. Не всех. Не «как в кино». Но можно. Можно довести. Можно подтолкнуть. Можно внушить слабому то, что он и так боялся признать. Можно привязать. Можно сделать так, что человек перестанет различать, где его желание, а где чужая воля. А потом он будет стоять и говорить: «Это не я». И, самое страшное, он может быть прав.
Лиза поёжилась.
— Это ужасно, — прошептала она.
— Это жизнь, — сухо ответила Мария. — Ужасна не жизнь. Ужасно, когда специалист делает вид, что этого нет, потому что ему так спокойнее.
Она встала, подошла к чайнику на тумбочке. В университете кофе всегда был либо слишком слабым, либо слишком сильным, зато чай — спасал. Мария насыпала в чашку травяную смесь — привычка, которая тянулась годами: мелисса, мята, немного чабреца. Кто-то из коллег смеялся, что она лечит мир чаем и сарказмом. Мария отвечала, что сарказм — бесплатный, а чай хотя бы вкусный.
— Сегодня на семинаре, — сказала она, не оборачиваясь, — мы будем говорить о границах. О том, где заканчивается помощь и начинается власть. И о том, почему любой гипноз — это не техника, а договор. Даже если договор не подписан.
Саша вздохнул.
— Я уже боюсь.
— Бояться полезно, — спокойно сказала Мария. — Страшно — это когда специалист ничего не боится.
Она повернулась, опёрлась бедром о тумбочку. Вся её фигура была собранной, упругой — не от «идеальных генов», а от дисциплины. Йога по утрам, дыхание, бег, когда голова перегружена чужими историями. Она не была фанатиком ЗОЖ, но знала: тело — это инструмент. И если инструмент сломан, мозг начинает врать.
— Вы, Мария Сергеевна, — сказала Лиза вдруг, прищурившись, — вы ведь не из тех, кто поклоняется авторитетам.
Мария улыбнулась — тонко, не по-доброму и не зло. Скорее как человек, который видит смешное там, где другим не до смеха.
— Я, Лиза, из тех, кто уважает ум. — Она подняла зелёный том и слегка потрясла им. — И не терпит, когда ум превращают в икону. Иконы пусть стоят в музеях. В кабинете психолога им делать нечего.
Саша поднял руку, словно школьник.
— Тогда… тогда почему вы вообще так… так цепляетесь за Бехтерева?
Мария на секунду замолчала. Внутри неё прошёл лёгкий холодок — не страх, нет. Скорее предчувствие, которое иногда приходит без причины, как короткое замирание сердца перед важным звонком.
— Потому что, — тихо сказала она, — он был живым. Он ошибался. Он спорил. Он рисковал. Он лез туда, куда другие боялись. И потому что его время — это время, когда человека могли сломать «во имя науки» так же легко, как сейчас его ломают «во имя протокола». А я… — Мария усмехнулась, — я люблю разбираться с теми, кто ломает. И с теми, кого ломают.
Лиза смотрела на неё внимательно, уже без привычной дерзости.
— А вы… — она запнулась, — вы никогда не думали, что оказались бы на его месте?
Мария хмыкнула.
— Я бы на его месте не выжила. — Она отпила чай. — Меня бы посадили за сарказм. Или за то, что я задаю слишком неудобные вопросы. Хотя… — она прищурилась, — возможно, тогда это называлось бы иначе. «Женская истерика», например.
Саша нервно рассмеялся.
— Ну всё, началось.
— Конечно началось, — кивнула Мария. — А как вы хотели? Мы живём в мире, где женщине до сих пор иногда проще доказать своё право на голос, чем свою квалификацию. В XIX веке это было железобетонно. В XXI — просто хитрее. И это, — она подняла палец, — ребята, тоже психология.
Телефон на столе завибрировал. Мария бросила взгляд на экран: «Приют. Светлана». Она мгновенно стала чуть более собранной — на уровне мышц лица, на уровне дыхания.
— Да? — ответила она, отходя к окну.
Саша и Лиза замолчали, будто в комнате появился кто-то третий.
— Мария Сергеевна, — голос Светланы был встревоженным, — у нас сегодня мальчик… Дима. У него опять приступ. Он… он говорит, что не может дышать. Мы пытались… как вы учили…
Мария закрыла глаза на секунду. Вдох — на четыре. Выдох — на шесть. Тело слушалось. Мозг тоже.
— Света, — сказала она спокойно, — вы рядом с ним?
— Да.
— Хорошо. Сядьте на пол. Да, прямо на пол. Чтобы он видел, что вы не убегаете и вам не страшно. Возьмите его за руку. Не тяните. Просто держите. Скажите: «Мы здесь. Ты здесь». И дышите сами медленно. Он подстроится.
— Он… он плачет.
— Пусть, — мягко сказала Мария. — Плач — это воздух, который наконец выходит. Он не умрёт от паники. Он устал от неё. А мы ему поможем.
Она говорила ровно, как говорят люди, которые тысячу раз вытаскивали других из темноты. И каждый раз знали: вытянуть можно, только если сам стоишь на земле.
— Я сейчас приеду, — сказала Мария.
— Но у вас же семинар…
Мария взглянула на серое небо за окном. Там, внизу, люди бегали с зонтами, прятались от дождя. А у неё под ребрами будто на мгновение сжалась тонкая пружина.
— Семинар подождёт, — сказала она твёрдо. — Дима — нет.
Она отключила звонок и повернулась к аспирантам.
— Переносим, — сказала она. — И не делайте трагедию. Это ваша первая тренировка: психология — это не красивые речи. Это присутствие.
Лиза вскочила.
— Я с вами.
Саша тоже поднялся, но выглядел бледнее обычного.
— Я… я тоже могу… если надо…
Мария посмотрела на них внимательно. Внутри у неё на секунду шевельнулось что-то тёплое. Она умела быть жёсткой, но не была циником. Она просто знала цену эмоциям.
— Лиза — да, — сказала она. — Саша — остаёшься, оформляешь перенос, пишешь Светлане список дыхательных упражнений и… — Мария на секунду задумалась, — и найдёшь мне, пожалуйста, цитату у Бехтерева про внушение и «ослабленную психику». Мне надо. Очень надо.
Саша моргнул.
— Зачем?
Мария улыбнулась странно.
— Потому что иногда прошлое стучит в двери настоящего. — Она накинула пальто. — И если оно стучит, лучше открыть самому. Чем ждать, пока оно выбьет дверь.
Она вышла из кабинета, быстро, уверенно. Коридор пах мокрой шерстью, дешёвым кофе из автомата и студенческим парфюмом. Лестница была скользкой — кто-то натоптал. Мария держала ровную осанку, но внутри чувствовала, как сердце бьётся чуть сильнее, чем обычно.
«Усталость, — подумала она. — Просто усталость. Осень. Дожди. Много работы. Мало сна».
Внизу, у входа, её встретил порыв холодного воздуха. Она вышла на улицу, вдохнула влажный запах асфальта и листьев. Машины шуршали по лужам. Где-то рядом продавали каштаны — сладкий дымок щекотал нос.
Мария ускорила шаг, потом остановилась на секунду — как будто что-то внутри попросило паузу. Она положила руку на грудь. Сердце ударило… странно. Не больно. Не резко. А будто пропустило один удар и тут же попыталось догнать.
«Ну вот, — усмехнулась она про себя, — организм решил напомнить, что он тоже участвует в проекте».
Она сделала вдох — на четыре, выдох — на шесть. Дыхание помогало всегда. Дыхание — это якорь. Это то, чему она учила детей: «когда страшно — дыши, потому что дыхание не врёт».
Она сделала шаг.
И вдруг мир качнулся.
Не драматично, не как в кино. Просто будто кто-то выключил свет внутри головы на долю секунды. Потом включил — но уже тускло. Мария попыталась вдохнуть, и воздух словно упёрся в стену. Сердце ударило тяжело, как молот, и на миг стало нечестно тихо.
Она успела только подумать — спокойно, удивлённо, почти с профессиональным интересом:
«Вот так, значит. Сердечный приступ. Симпатическая нервная система, конечно, рада. А я…»
Её колени подломились. Пальцы выпустили сумку. Влажный асфальт резко приблизился. Кто-то закричал. Чужие руки попытались подхватить её за плечи.
Мария не паниковала. Она вдруг ясно, неприлично ясно поняла: сейчас она не успеет никого спасти. И не успеет объяснить. И не успеет дописать протоколы, чёрт бы их побрал.
«Ну что ж, — мелькнуло в голове, — если я умру сейчас, значит… значит, это конец».
И тут — как будто кто-то, смеясь, щёлкнул пальцами.
Темнота не пришла.
Пришла… ткань. Грубая, колючая, влажная. Запах — не дождя и асфальта, а кислой сырости, пота, железа и… чего-то старого, как гниющее дерево. Холод мгновенно вцепился в кожу. Мария попыталась пошевелиться и поняла, что лежит на жёсткой койке, где вместо матраса — тонкая солома, а вместо одеяла — тяжёлое, влажное сукно.
Она открыла глаза.
Потолок был низким, закопчённым. Стены — серые, с тёмными пятнами. В углу — ведро, и запах от него был такой, что любой городской человек в XXI веке упал бы в обморок ещё раз, просто из воспитания.
Где-то рядом кто-то кашлянул — сухо, надрывно. Женский голос прошептал что-то невнятное. Потом другой голос — грубый, раздражённый — сказал:
— Румянцева, не притворяйся… Ты всё равно не сдохнешь. До воли месяц остался.
Мария лежала, не моргая. Слова ударили в голову, как ледяная вода.
«Румянцева».
Она попыталась поднять руку — и увидела пальцы. Молодые. Тонкие. Сорванные ногти. Кожа — грубая, ссадины, синяки. Но рука была не её.
Мария вдохнула — воздух был тяжёлым, холодным, но входил. Сердце билось. Живое. Чужое. Молодое.
Она закрыла глаза на секунду.
«Я умерла, — спокойно подумала она. — Я умерла там. На асфальте. И… я здесь».
Холод пробрался под ребра. Тело дрожало, но голова работала — привычно, почти злорадно.
«Хорошо, Мария Сергеевна, — сказала она себе внутри, иронично, даже ласково. — Вот тебе практика. Без протокола. Без комиссии по этике. Без права на ошибку».
Она открыла глаза снова и посмотрела в темноту камеры.
И впервые за много лет улыбнулась не губами — изнутри.
Потому что поняла главное: она не в сказке. Она в аду.
А выживать в аду — это тоже навык.

Глава 1.

Глава 1


Мария Семёновна Румянцева никогда не считала себя глупой женщиной.
Она умела считать деньги, вела дом без лишнего расточительства, знала цену слову и человеку, разбиралась в людях ровно настолько, насколько это вообще возможно в купеческой среде, где половина улыбок — торговые, а вторая половина — завистливые. Её отец, купец второй гильдии Семён Андреевич Румянцев, воспитал её строго: без излишней нежности, но с твёрдым пониманием, что женщина в доме — не украшение, а опора.
Мать умерла рано, и Мария росла при отце — тихая, послушная, старательная. Она не спорила, не перечила, не бунтовала. Её мир был узок, но устойчив: дом, лавка, счета, церковь, редкие визиты знакомых семей. Она привыкла слушать, а не говорить. Привыкла доверять тем, кого отец считал достойными. Привыкла считать, что если мужчина говорит уверенно, значит, знает, что делает.
Когда в уездный город Важины в начале 1892 года прислали нового фельдшера, об этом говорили долго. Старый уехал — спился, сдал, стал путать лекарства. Новый же, Иван Харисанов, оказался молод, аккуратен, с уверенными манерами и внимательным взглядом. Он говорил спокойно, не повышал голоса, смотрел прямо, но не навязчиво, и держался так, будто знает больше, чем говорит.
Мария впервые услышала о нём от кухарки.
— Говорят, умный, — сказала та, замешивая тесто. — И руки у него… тёплые. Не то что у нашего прежнего, всё дёргался.
Мария тогда лишь улыбнулась краешком губ. Её редко интересовали такие разговоры. Но спустя несколько недель она поймала себя на том, что думает о фельдшере чаще, чем следовало бы.
Головные боли начались незаметно. Сначала — лёгкая тяжесть в висках, потом — тупая пульсация, от которой хотелось закрыть глаза и лечь. Мария не жаловалась отцу — не хотела тревожить. Но однажды, проснувшись с ощущением, будто голову сжимает железный обруч, она решилась.
— Позови фельдшера, — сказала она служанке. — Только… без шума.
Иван Харисанов пришёл вечером. Он вошёл в гостиную уверенно, но без дерзости, снял шапку, поклонился, представился. Мария сидела в кресле у окна, руки сложены на коленях, взгляд — чуть в сторону.
— Головные боли, — повторила она, чувствуя странную неловкость. — Частые.
Он слушал внимательно. Не перебивал. Кивал. Задавал вопросы — тихо, почти доверительно. Потом сказал:
— Это не болезнь в прямом смысле. Это напряжение. У вас… — он замялся на секунду, — слишком много сдержанности.
Мария покраснела.
— И что же делать?
— Есть способы, — ответил он спокойно. — Иногда помогают лекарства. Иногда — покой. А иногда… — он посмотрел ей прямо в глаза, — работа с телом.
Она не сразу поняла, что он имеет в виду. А когда понялось — смутилась, хотела отказаться, но он говорил так уверенно, так буднично, будто предлагал нечто совершенно естественное.
Первый сеанс был неловким. Его руки касались её плеч — осторожно, почти невесомо. Мария сидела, выпрямившись, стиснув пальцы, стараясь не думать. Но мысли расползались. Тепло от его ладоней медленно проникало под кожу, растекалось, снимало напряжение, которого она раньше даже не осознавала.
— Дышите, — говорил он тихо. — Медленно.
Она дышала. И вдруг заметила, что голова перестала болеть.
После второго раза она ждала его прихода.
После третьего — ловила себя на том, что считает часы.
Он говорил с ней всё больше. Спрашивал не только о боли, но и о жизни. О детстве. Об отце. О том, каково быть единственной дочерью в доме, где всё держится на расчётах и порядке. Он слушал — внимательно, сочувственно. Иногда смотрел так, что у неё сбивалось дыхание.
Мария не умела распознавать границы. Её не учили этому. Её учили быть послушной.
Когда он впервые поцеловал её — осторожно, почти испуганно — она не отстранилась. Когда сказал, что она особенная, что её ум и душа тоньше, чем у других, — она поверила. Когда начал жаловаться на жизнь, на бедность, на несправедливость, — она сочувствовала.
Деньги появились в разговоре не сразу. Сначала — как вскользь. Потом — как необходимость. Потом — как срочная нужда.
— Я бы никогда не попросил, — говорил он, глядя в сторону. — Но обстоятельства…
Мария подписывала векселя дрожащей рукой, убеждая себя, что помогает любимому человеку. Что это временно. Что он вернёт.
Отец заметил перемены.
— Ты стала рассеянной, — сказал он однажды. — И странной.
Она вспыхнула.
— Ты ничего не понимаешь!
Это был первый раз, когда она повысила на него голос.
Они поссорились. Жёстко. Отец говорил о неприличии, о слухах, о деньгах. Она — о любви, о свободе, о том, что он хочет держать её взаперти.
Через неделю Семён Андреевич заболел. Сначала — слабость. Потом — рвота. Потом — боль.
Мария металась по дому, не зная, что делать. Иван приносил порошки, жидкости, уверяя, что это поможет. Она добавляла их в еду — машинально, не думая, словно во сне.
Отец умер ночью.
Когда пришли следователи, Мария не сопротивлялась. Она сидела, сжав руки, смотрела в одну точку и повторяла одно и то же:
— Я не хотела… Я не знала…
На суде её голос дрожал. Харисанов стоял отдельно, бледный, сжатый. Газеты разнесли дело мгновенно.
«Отравление под гипнозом!»
«Любовь или преступление?»
«Жертва внушения или коварная купчиха?»
Её вызывали на допросы снова и снова. Спрашивали, уточняли, путали. Она плакала. Терялась. Путалась в показаниях.
Когда её обследовал профессор Бехтерев, она сидела перед ним, опустив глаза. Он говорил спокойно, сухо, как учёный. Он задавал вопросы. Вёл гипноз. Потом писал заключение.
Газеты взвыли: «Признана возможность внушения!»
Но суд был непреклонен.
— Виновна, — сказал судья. — Пять лет каторжных работ.
Когда зачитывали приговор, Мария не закричала. Не упала. Она лишь почувствовала, как внутри что-то окончательно ломается.
Каторга встретила её холодом, грязью и запахом человеческой безысходности.
Женская колония была переполнена. Каморка — длинная, низкая, с двухъярусными нарами. Двадцать человек. Храп. Кашель. Запах пота, гниющей ткани и ведра в углу.
Работа была тяжёлой, но Марии повезло — по заключению врачей её признали «слабой на голову» и не нагружали сверх меры. Она шила, стирала, мыла полы. Молчала. Смотрела в пол.
Она не сопротивлялась. Не боролась. Она считала, что заслужила это.
За месяц до освобождения она была уже почти прозрачной — худой, с впалыми глазами, с потухшим взглядом. Её редко трогали. Считали странной.
И в одну из ночей, когда в каморке стоял привычный полумрак, когда кто-то стонал во сне, а кто-то тихо плакал, Мария вдруг перестала быть прежней Марией.
Боль пришла внезапно. Резкая, чужая. Воздух будто сжался. Сердце ударило тяжело — и остановилось на миг.
Она открыла глаза.
И поняла, что дышит.
Что тело — живое. Молодое. Измождённое, но живое.
Запах ударил в нос так резко, что она закашлялась. Сырость. Пот. Человеческие тела рядом. Шорохи. Шёпот.
— Румянцева, — раздался грубый голос. — Опять разлеглась? Вставай, жалоба на тебя.
Она подняла голову. Свет лампы резанул глаза. Перед ней стояла надзирательница — плотная, суровая, с усталым лицом.
— Что… — голос сорвался. — Где я?
— В колонии, где ж ещё, — фыркнула та. — Месяц тебе остался. Могла бы и поумнее себя вести.
Мария медленно села. Огляделась. Каморка. Люди. Реальность.
Надзирательница сунула ей в руки газету.
— Читай. Про тебя писали. Благодари профессора Бехтерева — не упекли тебя в сумасшедший дом.
Мария смотрела на дату. На год.
И впервые за долгое время по-настоящему поняла: она умерла.
И начала жить заново.

Глава 2.

Глава 2


Свобода пахла иначе, чем Мария ожидала.
Не свежестью — нет. Не простором. Она пахла дымом, мокрой шерстью, конским потом, холодным железом и чем-то ещё, трудноуловимым, но сразу узнаваемым: жизнью большого города, где никто не ждёт именно тебя.
Санкт-Петербург встретил её серым небом и влажным ветром с Невы. Камень мостовой был тёмным от воды, колёса экипажей оставляли грязные следы, прохожие двигались быстро, будто каждый боялся опоздать не куда-то конкретно, а вообще — в свою судьбу.
Мария остановилась у ворот, за которыми только что захлопнулась тяжёлая дверь колонии, и на несколько секунд позволила себе не идти. Просто стоять. Дышать. Смотреть.
Дыхание всё ещё приходилось контролировать — тело было слабым, непривычным, но в этом была и странная лёгкость. Оно не болело так, как тело сорокадвухлетней женщины XXI века, уставшей от бессонных ночей и чужих травм. Оно было молодым. Изношенным, да. Но молодым.
— Ну что, — пробормотала она себе под нос, — экскурсия начинается.
Город был шумным, но не крикливым. Здесь не орали — здесь грохотали. Колёса, копыта, шаги, двери, голоса, звон колокольчиков. Всё сливалось в ровный, плотный фон, на котором человеческая речь становилась частью механизма.
Мария шла медленно, намеренно. Не потому что не знала, куда идти — наоборот, потому что хотела понять, как здесь ходят. Она наблюдала за женщинами: как держат спину, как поднимают юбки, чтобы не зачерпнуть грязь, как прячут руки в муфты. За мужчинами — в пальто, шинелях, сюртуках, с тростями и без. За извозчиками, за лавками, за витринами.
Запахи били в нос слоями. Сначала — дым и навоз. Потом — хлеб. Потом — рыба. Потом — сладковатый аромат духов, когда мимо проходила хорошо одетая дама. Всё это не смешивалось, а накладывалось, как старые фотографии.
— Красота, — хмыкнула Мария. — Экологично. Без иллюзий.
Гостиницу она выбрала не сразу. Прошла мимо одной — слишком шумно, мимо другой — слишком дёшево и грязно. В третьей остановилась. Дом был каменный, с высоким крыльцом, тяжёлой дверью и табличкой, где золотыми буквами было выведено название. Не роскошь, но и не ночлежка. Именно то, что нужно женщине с деньгами и испорченной репутацией.
Внутри пахло мылом, полированным деревом и горячей водой — редкий, почти роскошный запах. Пол был вымыт, ковры — потёрты, но чисты. За стойкой сидел мужчина лет пятидесяти, аккуратный, с цепким взглядом.
— Комнату, — сказала Мария спокойно. — На несколько дней.
Он окинул её быстрым, профессиональным взглядом: одежда простая, но добротная; осанка — не нищая; глаза — слишком внимательные для простой купчихи.
— Паспорт? — спросил он.
Мария достала документы. Он пробежал глазами, бровь дёрнулась — имя было узнаваемо. Но вслух он ничего не сказал. Деньги приняли быстрее, чем репутацию.
Комната оказалась маленькой, но светлой. Кровать с высоким изголовьем, стол, умывальник, зеркало в тяжёлой раме и — в углу — ночная ваза.
Мария закрыла дверь, поставила узелок и посмотрела на неё. Потом фыркнула.
— Бабушка была права, — сказала она вслух. — Горшок — вещь универсальная. На века.
Она рассмеялась тихо, почти виновато. Смех вышел хриплым, непривычным. Но это был смех. Живой.
Она умылась холодной водой, переоделась в выданную «на выход» одежду и села на край кровати. Тело дрожало от усталости, но мозг уже включался в рабочий режим.
Так. План.
План был прост и сложен одновременно.
Деньги. Дом. Статус. Куратор.
Она знала: если сейчас дать слабину, если позволить себе лечь и «отдохнуть», можно больше не встать. Её не ждали. Её не ждали нигде. Значит, нужно было появляться самой.
Первым делом — власть.
Не полиция. Не суд. Не шум. Бумаги.
Мария узнала адрес через гостиничного служащего — без лишних вопросов, за пару монет. Городская управа располагалась в солидном здании, где пахло чернилами, сукном и человеческой значимостью.
Коридоры были длинные, скамьи — жёсткие, люди — терпеливые и злые. Она сидела, ждала, слушала, как ругаются, как просят, как унижаются. И думала: ничего не изменилось. Только слова стали другими.
Когда её наконец приняли, чиновник был уставший и равнодушный.
— Румянцева… — протянул он, перелистывая бумаги. — А, это вы.
— Я, — спокойно ответила Мария.
— Арест имущества снят автоматически по окончании срока, — буркнул он. — Но нужно заявление. И подтверждение личности. И подпись.
— Конечно, — сказала Мария и подала документы.
Он посмотрел на неё внимательнее.
— Дом в пригороде. Поместье в удовлетворительном состоянии. Управляющий на месте. Слуги — наёмные. Деньги на счету… — он замялся, — значительные.
Мария кивнула.
— Я могу ими пользоваться?
— С сегодняшнего дня, — нехотя сказал он. — Но… — он поднял глаза, — советую вести себя осторожно. Имя у вас…
— Я знаю, — ответила Мария. — Поэтому и пришла официально.
Это его удивило. Чиновники редко любят тех, кто действует прямо. Он что-то отметил в бумагах, поставил печать.
— Всё, — сказал он. — Адрес знаете?
— Теперь — да.
На выходе Мария задержалась у окна. За стеклом город жил своей жизнью. Экипажи. Люди. Река.
Финансы есть. Дом есть. Статуса — нет.
Она улыбнулась. Это было честное положение дел.
Следующие дни она посвятила городу.
Она ходила пешком. Медленно. С интересом. С тем самым профессиональным любопытством, с которым в XXI веке изучала новые города после конференций.
Она видела дома, которые знала по книгам и музеям. Видела их живыми. Не отреставрированными, не «историческими», а рабочими. С закопчёнными фасадами, с трещинами, с бельём на задних дворах.
— Так вот вы какие, — шептала она, глядя на особняки. — Ещё без табличек.
Она зашла в лавку тканей и поняла, что её представления об одежде — теоретические. Ткани были тяжёлыми, плотными. Корсеты — жестокими. Продавщица смотрела оценивающе.
— Для дома? — спросила она.
— И для жизни, — ответила Мария. — Не для показухи.
Та хмыкнула, но принесла более простые, но качественные вещи.
Вечером Мария сидела в гостинице, перебирая покупки, и думала о поместье. О слугах. О том, что придётся входить в роль хозяйки — не крика, не власти, а порядка.
И о том, что ей нужен человек, который будет видеть в ней не преступницу.
Куратор.
Она знала имя этого человека с детства. С книг. С лекций. С дискуссий.
На третий день она пошла туда, где принимали тех, у кого были вопросы к человеческому разуму.
Клиника была загружена. Очередь — длинная. Секретарь — строгая, сухая.
— Профессор занят, — сказала она, не поднимая глаз. — Запись на неделю вперёд.
— Мне нужен приём, — спокойно сказала Мария. — Личный.
Секретарь подняла взгляд.
— Имя?
— Румянцева.
Пауза повисла в воздухе, как натянутая струна.
— Подождите, — сказала секретарь и ушла.
Мария стояла, чувствуя, как внутри поднимается знакомое напряжение. Не страх — азарт. Это была та точка, где её прошлое и будущее сходились.
Секретарь вернулась.
— Профессор сможет принять вас через два дня, — сказала она. — Где вы остановились?
— В гостинице, — ответила Мария и назвала адрес.
— За вами пришлют.
Мария кивнула.
Когда она вышла на улицу, город показался другим. Чуть более чётким. Чуть более враждебным. Чуть более интересным.
Она подняла воротник, вдохнула холодный воздух и подумала:
Ну что ж, Владимир Михайлович.
Вы даже не представляете, кто к вам идёт.

Глава 3.

Глава 3


Утро было такое, что Санкт-Петербург казался нарочно вымытым до серой чистоты: небо низкое, как крышка, влажный воздух, от которого волосы под платком тут же начинали жить своей жизнью, и ветреный холод — не резкий, а упрямый, пробирающийся под одежду, словно он имел на это законное право.
Мария оделась тщательно. Не нарядно — собранно.
Платье, заказанное у портнихи, сидело на ней как надо: тёмное, строгого кроя, без лишних оборок, но из хорошей ткани, с аккуратным воротником. Корсет — мягче, чем модный, и всё равно достаточно жестокий, чтобы напомнить: это век, где женская грудная клетка принадлежит не женщине, а обществу. Она посмотрела на себя в зеркало, слегка подтянула пояс, приподняла подбородок.
— Ну здравствуй, роль, — тихо сказала она самой себе. — Я — клиент. Я — купчиха. Я — осуждённая. Я — никто. И одновременно — человек, который может перевернуть вам половину представлений о психике.
Сказала — и не улыбнулась. Она берегла улыбки. В этом времени улыбка женщины могла быть воспринята как слабость, кокетство или вызов. Ей сейчас нужен был один сигнал: достоинство.
Внизу у входа её уже ждали. Высокий мужчина в простом пальто, с кожаной папкой под мышкой, явно не извозчик. Рядом — тот самый мальчишка-посыльный, рыжеватый, с красным носом и слишком живыми глазами.
— Мария Семёновна? — спросил мужчина деловито.
— Да.
— Я Павел Фёдорович Климов, секретарь профессора, — представился он без поклона, но с уважением. — Профессор просил проводить вас.
Мальчишка стоял чуть поодаль и ковырял сапогом камень.
— А ты как зовёшься? — спросила Мария, неожиданно для себя.
Мальчишка вытянулся.
— Миша… Михей. Михей Парамонов, — выпалил он, будто это был титул.
Мария кивнула.
— Спасибо, Михей Парамонов. Ты делаешь важную работу. Не потеряй себя в ней.
Он моргнул, не понял до конца, но улыбнулся и тут же спохватился, будто улыбаться при взрослом разговоре — неприлично.
Они пошли. Мария держалась ровно, шаг мерный, не слишком быстрый — чтобы не выглядеть испуганной, и не слишком медленный — чтобы не выглядеть вызывающей. Петербургские улицы были влажные, каменные, шумные. Изредка проезжали экипажи, люди на тротуаре стороной обходили грязь у обочин. Мария ловила взглядом детали: вывески, лица, руки, сапоги, воротники, как будто готовила доклад по «полевой антропологии позднего XIX века».
Она не была историком — но была наблюдателем. И наблюдение было её ремеслом.
Здание, куда привёл её Павел Фёдорович, было не торжественным, но солидным. Внутри пахло чернилами, лекарствами и человеческой тревогой. В коридоре сидели люди — кто-то с опущенной головой, кто-то с лицом «я пришёл не просить, а требовать», кто-то просто смотрел в стену.
Мария отметила, как многие избегают смотреть друг другу в глаза. Здесь глаза были опасны: в них можно было увидеть себя.
Павел Фёдорович провёл её дальше, мимо очереди.
— Профессор выделил вам время, — сказал он коротко. — Прошу.
Мария не поблагодарила. Не потому что не была благодарна — потому что благодарность сейчас ставила бы её ниже. Она вошла в кабинет, как входят люди, которые пришли по праву, а не по милости.
Кабинет был просторный, но не роскошный. Большой письменный стол, шкафы с книгами, стулья, диван, на подоконнике — тяжёлые горшки с растениями, которые выживали, кажется, только благодаря строгой дисциплине хозяина. Пахло табаком, кожей переплётов и чем-то металлическим — возможно, медицинскими инструментами, лежащими в ящике.
У стола стоял мужчина.
Владимир Михайлович Бехтерев оказался именно таким, каким Мария его представляла по фотографиям — и одновременно другим.
Высокий, сухощавый, в тёмном сюртуке. Лицо резко очерченное, с выразительными скулами. Усы аккуратные. Глаза — светлые, внимательные, не «добрые» и не «злые», а исследовательские. Такими глазами смотрят на человека не из сочувствия, а из желания понять механизм.
Он поднял голову от бумаг и посмотрел на неё.
Пауза длилась не больше секунды, но Мария успела почувствовать, как её внутренний компас дрогнул. Это был тот редкий взгляд, который может сделать человека маленьким, если он позволить.
Мария не позволила.
— Мария Семёновна Румянцева? — спросил он ровно.
— Да, Владимир Михайлович.
Он указал на стул напротив.
— Садитесь.
Она села. Спина ровная, руки спокойные. Не сцеплять пальцы. Не теребить юбку. В этом времени женщинам многое запрещали — но Мария Сергеевна из XXI века знала: половину запретов мы выполняем сами, даже когда нас никто не держит.
Бехтерев смотрел на неё и молчал. Дольше, чем большинство людей выдерживают.
Мария тоже молчала. Она умела.
— Вы просили приёма лично, — наконец сказал он. — С чем вы пришли?
Мария вдохнула — не демонстративно, а так, чтобы тело вспомнило спокойствие.
— С просьбой и с условием, — сказала она.
Его бровь едва заметно поднялась.
— Условием?
— Да. Разговор будет после того, как вы проведёте со мной гипноз.
Он на секунду замер, будто проверяя, не шутка ли это.
— Вы хотите, чтобы я ввёл вас в гипнотическое состояние? — уточнил он.
— Да.
— Для чего?
Мария подняла взгляд прямо.
— Чтобы вы задали мне один вопрос.
— Какой?
Она не отвела глаза.
— Кто ты истинная.
В кабинете стало тише. Даже улица за окном будто приглушилась.
Бехтерев откинулся чуть назад, опёрся ладонью о край стола. Его голос остался спокойным, но в спокойствии появилась стальная нота — интерес, настороженность.
— Это… необычно.
— Я знаю, — ответила Мария.
— Вы понимаете, что гипноз — не игра? — продолжил он.
— Я понимаю, что гипноз — договор, — сказала Мария. — И именно поэтому я прошу провести его вам. Не потому что я в восторге от идеи быть «пациенткой», а потому что мне нужно, чтобы вы увидели истину так, как вы умеете её видеть — опытным путём.
Он посмотрел на неё пристально.
— Вы хотите мне что-то доказать?
— Я хочу, чтобы вы мне поверили.
— Поверил чему?
Мария мягко улыбнулась — ровно на столько, чтобы это выглядело как человеческая тень, а не вызов.
— Тому, что словами вы сейчас не поверите.
Бехтерев сделал шаг к креслу у стены, где лежал плед. Взял его, словно автоматически — жест врача, который привык, что телу может быть холодно. Положил плед на спинку дивана.
— Вы боитесь? — спросил он вдруг.
Мария честно подумала.
— Нет. Я… — она запнулась на полуслове, — я боюсь только одного: чтобы вы не сделали из меня «случай для учебника», не увидев человека.
Его губы чуть дрогнули — не улыбка, а почти удивление.
— Вы говорите так, будто знаете мои привычки.
— Я знаю привычки науки, — сказала Мария. — Они мало меняются.
Он смотрел на неё ещё секунду, потом кивнул.
— Хорошо. Мы сделаем так, как вы просите. Но предупреждаю: если вы истерите, симулируете или пытаетесь манипулировать — я это увижу.
— Это честно, — ответила Мария.
— Павел Фёдорович, — позвал он, не повышая голоса.
Дверь приоткрылась, секретарь заглянул.
— Не впускать никого. Чай — позже, — сказал Бехтерев. — И… — он чуть замялся, — если меня будут искать, скажите: занят.
Павел Фёдорович кивнул и закрыл дверь.
Бехтерев подошёл к Марии ближе.
— Встаньте, пожалуйста, — сказал он.
Она встала.
— Сядьте на диван, — продолжил он и указал. — Удобно. Спина опирается. Руки свободны.
Мария села, расправив юбку, не суетясь.
— Смотрите на мою руку, — сказал он.
Он поднял ладонь так, чтобы она видела пальцы, и начал говорить ровным голосом — медленно, уверенно, с теми интонациями, которые не просят, а ведут.
Мария наблюдала за собой, как за пациентом. Внутри одновременно работали две части: одна — подчинялась процессу, другая — фиксировала: дыхание, ритм, изменение мышечного тонуса. Она знала, что хороший гипноз — это не «сон». Это изменение внимания.
— Ваши веки тяжелеют… — говорил он. — Вам спокойно… вы слышите мой голос… и всё остальное становится неважным…
Мария позволила себе уйти глубже. Не сопротивлялась. Ей нужно было, чтобы он поверил.
— Теперь, — голос Бехтерева стал чуть ниже, — вы скажете мне то, что не скажете в обычном состоянии. Я задам вам вопрос, и вы ответите честно. Понимаете?
— Да, — сказала Мария.
Это «да» прозвучало мягче, чем её обычный голос. Тело расслабилось. Мир сузился до кабинета и голоса.
Бехтерев наклонился чуть ближе. Его взгляд был напряжённым. Он ждал.
— Кто ты истинная? — произнёс он, чётко, как ставят диагноз.
Мария почувствовала, как внутри неё раскрывается дверь — странная, но лёгкая, как будто она ждала этого вопроса.
— Меня зовут Мария Сергеевна… — сказала она. — В моём времени… я жила в две тысячи двадцать пятом году. Я была психологом. Гипнологом. Преподавала в университете. Вела частную практику.
В комнате повисла тишина, которая была громче любого шума. Даже дыхание Бехтерева стало чуть заметнее.
— Продолжайте, — сказал он резко.
— Я умерла, — сказала Мария ровно. — Сердце. И очнулась в этом теле. В колонии. За месяц до освобождения.
Бехтерев медленно выпрямился. На его лице не было паники. Было то, что Мария ожидала: интерес, который пытается спрятаться под скепсисом.
— Вы понимаете, что это может быть бред? — спросил он сухо.
Мария чуть улыбнулась, не открывая глаз — так было легче.
— Понимаю. Именно поэтому мы сейчас говорим в гипнозе. Потому что бред обычно нелогичен. Он не выдерживает проверку.
— Проверку чем? — резко спросил он.
Мария вдохнула.
— Фактами. Например… — она сделала паузу, чтобы не сорваться в лекцию, — например, я знаю ваши работы. Я читала вас. В моём времени вы — один из основателей науки о мозге и психике. Но… — она чуть повернула голову, — многое из того, что вы делаете, будет пересмотрено.
Бехтерев вскинул руку — тот самый жест, который потом описывают: резкий, властный.
— Что именно?
Мария открыла глаза. В трансе это случалось иначе: взгляд был будто через воду, но ясный.
— Вы слишком верите в рефлекс, Владимир Михайлович, — сказала она. — Вы хотите объяснить человека как сумму ответов. Как механизм. Это гениально, но опасно. Потому что человек — не только рефлекс. Человек — история, травма, привязанность, смысл.
— Привязанность? — он повторил слово так, будто примерял на язык.
— Да. То, что ребёнок переживает в первые годы, формирует его мозг, его реакции, его способность доверять. В вашем времени это ещё не принято признавать. Вы видите «истерию». А мы видим — последствия насилия, страха, унижения.
Бехтерев сделал шаг и встал прямо перед ней.
— Вы утверждаете, что «истерия» — не болезнь?
— Я утверждаю, что это слово слишком часто использовалось как мусорная корзина, — сказала Мария. — Туда бросали всё, что не понимали. А потом били корзину палкой, чтобы стало тихо.
Его лицо чуть потемнело.
— Вы обвиняете врачей?
Мария коротко рассмеялась — без злобы.
— Я обвиняю не врачей. Я обвиняю эпоху, которая считает, что можно ломать людей «во имя науки».
Бехтерев резко выпрямился, и в его глазах вспыхнуло.
— Вы очень смелы для… — он осёкся, — для женщины вашего положения.
Мария подняла бровь.
— А вы очень смелы для мужчины, который считает себя гуманистом, — ответила она. — Смелость, Владимир Михайлович, не половая принадлежность. Смелость — это способность смотреть на свои ошибки.
Он развернулся, прошёлся по кабинету. Стук его шагов был быстрым, как у человека, который внутри спорит сам с собой.
— Вы говорите так, будто знаете будущее, — бросил он.
— Я знаю последствия, — сказала Мария. — И знаете что? Некоторые ваши идеи будут признаны великими. Некоторые — жестокими. Некоторые — и теми, и другими одновременно.
Он остановился у окна, резко махнул рукой, будто отгоняя мысль.
— Вы не можете знать будущее, — сказал он.
— Не могу, — согласилась Мария. — Но могу знать людей. И могу знать науку, которая развивается. И могу знать, что потом появятся методы, где человека не запирают, не стыдят, не ломают, а учат справляться.
— Без лекарств? — спросил он с явной иронией.
Мария усмехнулась.
— Лекарства будут. Много. И это будет отдельная проблема: люди начнут лечить душу таблеткой и забывать, что нужен разговор, поддержка, работа. Но… — она чуть наклонила голову, — есть состояния, которые без лекарств не вытянуть. И это будет ещё одна точка спора.
Бехтерев резко повернулся.
— Какие состояния?
— Тяжёлые психозы, — ответила Мария. — Там, где человек теряет связь с реальностью. Там, где опасность для него и для других. Там нужны медикаменты. И режим. И защита. Но всё равно — без унижения.
Он молчал. Его лицо было напряжённым. Потом он сказал медленно:
— Вы говорите, как врач.
— Я говорю, как практик, — поправила Мария. — Я работала с детьми. С травмой. С ночными страхами. С заиканием. С тем, что вы бы назвали «нервными явлениями». И знаете, что самое грустное? — она открыла глаза шире. — Многие взрослые в моём времени остаются такими же беспомощными, как люди здесь. Просто научились делать вид, что у них всё хорошо.
— Это похоже на внушение, — вдруг сказал Бехтерев.
Мария улыбнулась.
— Да. Социальное внушение. «Не жалуйся», «терпи», «будь удобной». Особенно — женщине.
Он резко махнул рукой и подошёл к столу. Взял карандаш, будто хотел записать, но не записал. Рука дрогнула — едва заметно.
— Вернёмся к вашему делу, — сказал он, словно цепляясь за привычный якорь. — Румянцева… купчиха… отравление… внушение…
Мария почувствовала, как в груди поднимается холод.
— Это было не только внушение, — сказала она. — Это была зависимость. Он дал ей тепло, внимание, ощущение значимости. А потом начал управлять. Если хотите научное слово — это сочетание переноса и внушения. Она поверила, потому что не имела внутреннего стержня.
— И вы считаете её виновной? — резко спросил Бехтерев.
Мария задумалась. Это был вопрос не для публики. Для человека.
— Она виновна, — сказала она тихо. — Но она не чудовище. Она — слабая. Её слабость стала преступлением. И её слабость — причина, почему я сейчас здесь. Потому что если бы я могла выбрать тело… — она коротко усмехнулась, — я бы выбрала тело с лучшей одеждой и меньшим количеством газетных статей.
Бехтерев неожиданно выдохнул — коротко, почти смешком.
— У вас странное чувство юмора.
— Оно спасает мне жизнь, — сказала Мария.
Он подошёл ближе.
— Вы понимаете, что то, что вы говорите, невозможно доказать?
— Конечно, — сказала Мария. — Именно поэтому я прошу вас: оставьте это между нами.
— Почему я должен? — спросил он, и в голосе прозвучала опасная нотка: учёный, который чувствует, что ему предлагают тайну.
Мария посмотрела на него так, как смотрят на человека, который умён и потому опасен.
— Потому что если вы расскажете, — сказала она, — меня ждёт либо психиатрическая больница, либо опыт «вскрытия мозга ради истины». Вы же знаете, что любая сенсация в этом городе превращается в охоту.
Бехтерев молчал. Потом сказал, почти зло:
— Вы обо мне плохого мнения.
Мария покачала головой.
— Я о людях плохого мнения, — сказала она. — О тех, кто любит сенсации. Вы — не из них. Но вы живёте среди них.
Он резко выпрямился и вдруг сказал:
— Достаточно. Выходите из гипноза.
Его голос стал командным. Он провёл рукой перед её глазами — движение быстрое, точное. Мария почувствовала, как внимание возвращается в тело, как звуки становятся громче, как корсет снова давит, как воздух снова холоднее.
Она моргнула. Взгляд стал ясным.
Первое, что она увидела — лицо Бехтерева. Он стоял напротив, и на нём было то, что редко бывает у человека его статуса: шок, тщательно прикрытый профессиональным достоинством.
Он молчал секунду, две, три. Потом резко сказал:
— Вы… понимаете, что вы только что сделали?
Мария слегка улыбнулась.
— Я так понимаю, вы поняли, кто я истинная, — сказала она. — Потому что если бы вы не поняли, вы бы сейчас не злились.
Его губы дёрнулись. Он действительно был зол — но это была не злость на неё. Это была злость на то, что мир вдруг стал шире, чем его кабинет.
— Это невозможно, — сказал он резко. — Это противоречит…
— Науке вашего времени, — мягко закончила Мария. — Да.
Он прошёлся по кабинету быстрыми шагами, почти размахивая руками.
— Вы говорили о… о «привязанности»… о «травме»… — он остановился. — И утверждали, что мы… что я… — он сжал пальцы, — что я слишком упрощаю человека.
Мария подняла руки, будто сдаваясь.
— Не упрощаете. Вы делаете то, что можете. Но если вы спросите меня как специалиста — да, я буду спорить.
— Вы будете спорить? — он развернулся. — Со мной?
— Конечно, — спокойно сказала Мария. — Вы же сами любите спор.
Он замер. Потом вдруг коротко, неожиданно рассмеялся — сухо.
— Дерзкая.
— Практичная, — поправила Мария. — Дерзость мне бы сейчас мешала. Я не в салоне, Владимир Михайлович. Я в реальности, где за дерзость женщины платят дорого.
Он подошёл к столу и резко дёрнул ящик. Достал колокольчик, позвонил.
Через минуту вошёл Павел Фёдорович.
— Чай, — коротко сказал Бехтерев. Потом добавил, будто через силу: — И… никого не впускать.
Секретарь кивнул и исчез.
Мария заметила: Бехтерев старается вернуть контроль через бытовое. Чай — как якорь. Как знак: «мы всё ещё люди, а не фанатики сенсаций».
— Садитесь, — сказал он, уже спокойнее. — Теперь говорите: чего вы хотите.
Мария села напротив, сложила руки.
— Я хочу жить, — сказала она честно. — И работать.
— Работать? — он прищурился. — С вашим именем?
Мария усмехнулась.
— Именно. Моё имя не отмыть. Но можно сделать так, чтобы оно стало ассоциироваться с другим. С помощью. С делом. С дисциплиной.
— И вы пришли ко мне за… защитой? — спросил он.
Мария покачала головой.
— Я пришла за союзом. Мне нужен человек, который сможет подтвердить обществу, что я — не сумасшедшая и не шарлатанка. Ваше слово весит. Много.
— И что вы дадите взамен? — спросил он прямо.
Мария посмотрела ему в глаза.
— Знания. Практику. Методы. Мы можем переписываться. Вы можете советоваться со мной по некоторым случаям. Я не прошу денег. Я прошу возможности работать под вашим… — она сделала паузу, подбирая слово, — под вашим научным зонтом.
Бехтерев молчал. Чай принесли: Павел Фёдорович поставил поднос, чашки, сахар, тонкие ломтики лимона. В кабинете стало теплее не от чая — от того, что разговор вошёл в человеческую фазу.
Бехтерев взял чашку, не глядя, сделал глоток.
— Вы понимаете, что если это правда… — сказал он медленно, — то это переворачивает всё.
Мария пожала плечами.
— Не всё. Люди останутся людьми. Просто у вас появится ещё один вопрос: что такое сознание и как оно может… — она замолчала. — Но мы не будем сейчас строить теории. Мне нужно выжить.
Он посмотрел на неё внимательно.
— Вы хотите практиковать? Где?
— В поместье, — сказала Мария. — Я уезжаю туда. Мне нужно обустроить быт. И открыть кабинет при доме. Тихо. Без шума.
— Вас будут бояться, — сказал он.
Мария усмехнулась.
— Пусть боятся. Страх — тоже реклама. Главное, чтобы потом пришли за помощью.
— Цинично, — заметил он.
— Реалистично, — поправила Мария.
Он снова сделал глоток, потом вдруг спросил:
— Вы сказали, что работали с детьми. Здесь дети… — он махнул рукой, — их считают либо маленькими взрослыми, либо маленькими грешниками.
Мария кивнула.
— Именно поэтому я начну с приюта, — сказала она. — Я могу помогать: заикание, страхи, ночные приступы, лунатизм, истощение после насилия… — она остановилась. — И я хочу, чтобы вы иногда направляли ко мне тех, кому нужна помощь. Я буду работать. И буду зарабатывать. И буду строить репутацию.
Бехтерев смотрел на неё долго.
— Вы просите слишком много, — сказал он наконец.
Мария улыбнулась.
— Я прошу ровно столько, сколько стоит моя правда.
Он резко поставил чашку.
— Вы понимаете, что я могу вас проверить?
Мария спокойно кивнула.
— Проверяйте. Хотите — ещё раз гипноз. Хотите — вопросы. Хотите — я расскажу вам про вещи, которые появятся в будущем. Но… — она наклонилась чуть вперёд, — давайте договоримся: мы не превращаем мою жизнь в ваш эксперимент.
Бехтерев поднял бровь.
— Вы мне ставите условия?
— Я себе ставлю границы, — сказала Мария. — Это моя профессия.
Он на секунду замолчал. Потом неожиданно кивнул — почти уважительно.
— Хорошо. Допустим. Переписка возможна. Советы… — он замялся, будто ему тяжело произносить это, — да, мне любопытно. И, возможно, полезно.
Мария почувствовала, как внутри неё расправляется что-то, похожее на облегчение. Не радость — рано. Но опора.
— Есть ещё просьба, — сказала она.
— Слушаю.
Мария выдержала паузу.
— Мне нужен человек. Мужчина или женщина — не важно. Мне нужен ассистент. Ширма. Щит. Официальное лицо, через которое я смогу вести практику так, чтобы общество не кричало: «купчиха лечит души». Я не хочу быть «ведьмой». Я хочу быть профессионалом. Но пока — мне нужна форма.
Бехтерев прищурился.
— Вы хотите, чтобы я подобрал вам кандидатов?
— Да, — сказала Мария. — Несколько. Я выберу сама. По голове, по характеру, по потенциалу. Вы знаете студентов. Практикантов. Тех, кто просится к вам. Мне нужны люди с будущим.
Бехтерев медленно улыбнулся — впервые по-настоящему.
— Вы хотите себе вырастить специалиста, — сказал он.
Мария чуть наклонила голову, не отрицая.
— А почему нет? — сказала она. — В моём времени это называется «наставничество». И иногда оно работает лучше любого брака.
Он коротко рассмеялся.
— Вы опасная женщина, Мария Семёновна.
— Я просто больше не слабая, — спокойно ответила она.
Он снова стал серьёзным.
— Сколько времени вы будете в поместье?
— Несколько месяцев, — сказала Мария. — Возможно, меньше. Я вернусь. Я буду приезжать. Но мне нужно поставить дом, кабинет, порядок. И… — она чуть усмехнулась, — научиться жить без того, чтобы меня будили криком «подъём».
Бехтерев кивнул.
— Я подберу вам несколько кандидатур, — сказал он. — И пришлю письмо. Через Павла Фёдоровича.
— Спасибо, — сказала Мария и впервые позволила себе сказать это искренне, без унижения.
Он посмотрел на неё внимательно.
— И ещё, — добавил он. — Вы должны понимать: я не могу официально вас защищать. Я могу сказать, что вы не безумны. Но общество…
— Я не прошу любви общества, — сказала Мария. — Мне хватит вашего здравого смысла.
Он кивнул — коротко, резко, как ставят точку.
— Тогда договорились.
Они поднялись почти одновременно. Два человека, которые привыкли стоять на своём, и всё же нашли точку, где можно стоять рядом.
Бехтерев проводил её до двери сам — жест, который Мария отметила как знак уважения. У двери он остановился, посмотрел на неё ещё раз.
— Вы сказали, что читали меня в будущем, — произнёс он.
— Да.
— И что… я там? — спросил он, и в голосе впервые прозвучало человеческое — не учёное, не властное.
Мария улыбнулась мягко.
— Вы там. И вы большой, Владимир Михайлович. Просто… — она чуть наклонила голову, — большие люди тоже ошибаются.
Он усмехнулся, как человек, который не любит, когда его гладят по голове, но любит честность.
— Уезжайте, — сказал он. — И пишите.
— Обязательно, — ответила Мария.
Она вышла в коридор, где всё так же сидели люди со своими бедами. Павел Фёдорович уже ждал.
— Всё хорошо? — спросил он тихо.
Мария посмотрела на секретаря и впервые позволила себе лёгкую иронию:
— Если считать «всё хорошо» моментом, когда человек из будущего убедил профессора, что она не сумасшедшая, — то да, Павел Фёдорович. Всё великолепно.
Секретарь моргнул, явно не понял, но вид у него стал ещё более уважительный. Он был из тех людей, которые не понимают деталей, но чувствуют силу.
На улице Мария вдохнула холодный воздух, и ей показалось, что он стал чуть менее враждебным.
Она вернулась в гостиницу и начала собирать вещи. Узелок, покупки, документы, бумаги на дом, аккуратно сложенное платье, которое теперь было её «городской бронёй». Она двигалась быстро, деловито, словно собиралась не в поездку, а на операцию.
И всё же, когда она завязала последний узел и села на край кровати, её накрыло на секунду: усталость, странная дрожь, ощущение, что она прошла по тонкому льду и пока ещё не провалилась.
— Ну что, Мария Сергеевна, — прошептала она, глядя на ночную вазу в углу. — Тебя ждёт поместье, кабинет и жизнь без протоколов. И профессор, который теперь знает твою правду.
Она усмехнулась.
— Не ученица Бехтерева… — тихо сказала она и впервые почувствовала, что это не просто название. Это — её позиция.
За окном стучали колёса, где-то фыркала лошадь, город продолжал жить. А Мария уже мысленно была на дороге — туда, где ей предстояло построить себе новую опору.
Письма, кандидаты, кабинет, приют, деньги, репутация.
И союзник — умный, опасный, упрямый.
Она поднялась, взяла узелок и, не оглядываясь, вышла из комнаты.
В этом городе ей больше было нечего делать. Пока.

Глава 4.

Глава 4


Санкт-Петербург проводил Марию тем самым выражением лица, с каким провожают люди, привыкшие к чужим судьбам: без сентиментальности, но с лёгким, почти незаметным любопытством — мол, посмотрим, вернёшься ли ты обратно и в каком виде.
После разговора с Владимиром Михайловичем у неё внутри стояла странная тишина. Не «пустота», нет — тишина собранного человека, который наконец-то нашёл точку опоры и теперь может не тратить энергию на то, чтобы удерживаться от падения. Она шла по улице к гостинице, и ветер, лезущий в воротник, уже не казался врагом. Он был просто ветром. Петербургским. Упрямым. Как все тут.
В гостинице её встретили так же, как и прежде: взглядом на бумаги, взглядом на платье, взглядом на лицо — и быстрым, деловым равнодушием. Деньги, печати и привычка людей к чужим историям работали лучше любого сочувствия.
Мария поднялась к себе и сразу закрыла дверь на крючок. Не потому что боялась — потому что мозг требовал пространства, где можно разложить жизнь на части и собрать заново.
На стол она выложила всё: документы, бумаги из управы о снятии ареста, адреса, записку с именем Павла Фёдоровича Климова — теперь этот человек был не просто «секретарь профессора», а канал связи и, если честно, маленькая страховка.
Потом сняла перчатки и посмотрела на руки. Руки в этом теле были аккуратнее, чем в колонии, но всё равно ещё не «городские». Ей предстояло возвращать себе не только быт и статус — ей предстояло возвращать телу привычку к нормальности.
Она открыла узелок, который таскала с собой после освобождения, и почти с нежностью перебрала вещи. В них было слишком много колонии. Даже если ткань была чистой, память о каморке прилипала к подолу, как грязь к мокрой мостовой.
— Ладно, — сказала она вещам. — Вы свою службу отслужили. Дальше я сама.
Ей нужно было ехать в поместье. Ей нужно было выглядеть в дороге не «бедной освобождённой», а хозяйкой, которая возвращается к себе домой. И это было не тщеславие. Это была профилактика. Любой слуга, любой управляющий, любая соседка будет оценивать её по первому впечатлению — и это впечатление либо станет щитом, либо превратится в кандалы.
Мария потёрла висок.
— Я, конечно, люблю психологию, — пробормотала она, — но иногда мне хочется, чтобы люди просто… не были людьми.
Она усмехнулась, но тут же посерьёзнела. Сухая стратегия вытеснила эмоции.
Платье для визита к профессору она уже получила. Теперь требовалось другое: одежда для дороги и для жизни в поместье. И, что особенно важно, одежда для тела, которое привыкло к йоге, дыхательным практикам и движению, а не к корсету, который давит так, будто хочет выдавить из женщины не только талию, но и характер.
Мария посмотрела на корсет, лежащий на стуле, как на отдельный вид издевательства.
— Ты, конечно, произведение искусства, — сообщила она корсету. — Но если я ещё раз в тебе попытаюсь вдохнуть глубоко, ты меня убьёшь. А я только что воскресла. Не хочется повторять.
Она надела накидку и вышла из гостиницы. Ветер тут же шлёпнул по щекам сырой ладонью. Петербург словно проверял её на стойкость: ну что, барыня, выдержишь?
Выдержу, подумала Мария. Я в колонии выдержала, а ты тут со своим ветром.
Ателье она нашла по рекомендации той самой лавки тканей, где с ней уже успели распознать женщину «с деньгами и без желания играть в кружевную куклу». Вывеска была аккуратной, без театральных излишеств: «Мастерская дамского платья». Внутри пахло мелом, утюгом и тканью — запахом работы.
Её встретила женщина лет тридцати пяти — статная, с крепкими руками и внимательными глазами. Не портниха «по вдохновению», а мастер по ремеслу. Она оглядела Марию не оценивающе, а профессионально: плечи, рост, осанка, как стоит, как дышит.
— Вы по записи? — спросила она.
— Нет, — спокойно ответила Мария. — Я по необходимости.
Женщина на мгновение прищурилась, потом кивнула — в этом кивке было понимание: иногда необходимость важнее записей.
— Меня зовут Анфиса Петровна Лаврова, — представилась она. — Что вам нужно?
Мария чуть улыбнулась.
— Мне нужно, чтобы я могла жить и двигаться, — сказала она. — И при этом не выглядела… — она сделала паузу, выбирая слово, — как человек, который сбежал из мужского гардероба.
Анфиса Петровна усмехнулась краешком губ.
— А вы хотите сбежать?
— Нет, — сказала Мария. — Я хочу взять оттуда удобство. Без легенды.
Портниха чуть оживилась.
— В дороге?
— В дороге. И дома. У меня поместье, работы будет много. Мне нужно ходить, наклоняться, дышать, а не падать в обморок ради того, чтобы кому-то приятно было смотреть на мою талию.
Анфиса Петровна хмыкнула — уже почти уважительно.
— Смелые вы слова говорите.
Мария пожала плечами.
— Я уже не в том возрасте, чтобы молчать из приличия. И не в том положении, чтобы тратить здоровье на моду.
Портниха на секунду задержала взгляд на её лице.
— Румянцева? — спросила она тихо.
Мария не стала делать вид, что не поняла.
— Да, — спокойно ответила она. — Та самая.
В мастерской повисла тишина, но не враждебная. Скорее осторожная.
Анфиса Петровна вдруг вздохнула.
— У меня муж в суде писарем был, — сказала она. — Я слышала… много. И, честно… — она замялась, — мне вас жалко было.
Мария улыбнулась без сладости.
— Жалость оставьте бедным, — сказала она мягко. — Мне лучше мастерство. Я плачу за мастерство.
Анфиса Петровна кивнула, и из её глаз исчезло лишнее.
— Хорошо. Давайте мерки. Что именно?
Мария сняла накидку, расправила плечи.
— Первое: юбка-брюки, — сказала она. — Разделённая. Чтобы в дороге можно было нормально сидеть в экипаже и выходить без цирка с подолом. Я знаю, что такие делают… для велосипедов, кажется.
Анфиса Петровна подняла бровь.
— Делают. Но не все дамы на это решаются.
— Я решусь, — спокойно сказала Мария. — Я уже решилась на многое в этой жизни. Брюки меня не сломают.
Портниха коротко усмехнулась.
— Второе?
— Второе: домашний костюм, — сказала Мария. — Без корсета. С мягким лифом. С удобной рубашкой и чем-то вроде свободных штанов или широкой юбки, чтобы можно было делать гимнастику.
Анфиса Петровна остановила сантиметровую ленту на её талии.
— Гимнастику?
Мария кивнула.
— Дыхательную. Растяжку. Упражнения для спины. Я… — она на секунду замялась, подбирая слова, — в моём прежнем образе жизни это было нормой. А сейчас мне нужно сохранить тело в порядке. Особенно после колонии.
Анфиса Петровна молчала, но взгляд её был уже не чужой. Слишком много женщин знают, что такое жизнь «после».
— Сделаем, — сказала она наконец. — Но если вас кто-то увидит…
Мария улыбнулась.
— Пусть думают, что я сошла с ума окончательно, — сказала она. — Мне не привыкать. Зато позвоночник будет цел.
Анфиса Петровна рассмеялась — коротко, по-человечески.
— Вы… смешная. В хорошем смысле.
— Я полезная, — поправила Мария. — Смешная — это побочный эффект.
— Третье? — деловито спросила портниха.
— Третье: пара платьев для дома, — сказала Мария. — Практичных. И одно — чтобы принимать людей. Без роскоши, но достойно.
Анфиса Петровна кивала, записывала, мерки снимала быстро, уверенно.
Мария стояла и думала: вот так и строится первая нить новой жизни. Не с романтики. Не со слёз. С ленты, мела, ткани и женщины, которая понимает ремесло лучше, чем сплетни.
— Когда будет готово? — спросила Мария.
— Юбка-брюки — через два дня, — сказала Анфиса Петровна. — Домашний костюм — тоже. Платья — чуть дольше. Но вы же уезжаете?
— Сегодня, — ответила Мария.
Анфиса Петровна на секунду задумалась, потом решительно сказала:
— Тогда сделаем так. Я вам дам одну готовую юбку — она была для заказчицы, но та передумала. Я подгоню по талии. А остальное — пришлю в поместье.
Мария подняла бровь.
— Вы готовы отправлять мне вещи в поместье?
Анфиса Петровна посмотрела прямо.
— Я готова работать, — сказала она. — Деньги ваши — настоящие. И вы… — она чуть смягчила голос, — вы не похожи на ту, про которую писали.
Мария кивнула.
— Спасибо, Анфиса Петровна. Адрес поместья я оставлю. И… — она чуть наклонилась, — если кому-то будет слишком интересно, куда вы отправляете посылки, вы скажете, что у вас нет памяти на имена.
Портниха усмехнулась.
— У меня память хорошая. Но язык — крепче.
Мария расплатилась без торга. Она не любила торговаться за работу. За ткань — пожалуйста. За человеческий труд — нет.
Когда она вышла из мастерской, в руках у неё был свёрток: юбка-брюки, ещё пахнущая утюгом и мелом. Мир стал чуть более управляемым.
В гостинице она переоделась: юбка-брюки сидела непривычно, но удобно. Сначала Мария почувствовала странное — будто она совершает преступление против всего женского пола XIX века. Потом трезво отметила: двигаться стало легче. Дышать — тоже.
— Ну вот, — сказала она зеркалу. — Революция началась с талии.
Она собрала вещи. Не много. Документы, деньги, несколько мелочей, которые ей успели стать необходимыми: мыло, гребень, платки. Остальное — купит и устроит уже в поместье.
Платить за номер она пошла сама. Хозяин гостиницы снова поднял взгляд на бумаги, на имя, на её лицо. Вчера он бы увидел «купчиху». Сегодня — увидел женщину, которая держится так, будто ей никто ничего не может сделать.
— Уезжаете? — спросил он осторожно.
— Да, — спокойно ответила Мария.
— Доброго пути.
Она кивнула и вышла. На улице уже стоял экипаж — не роскошный, но приличный. Возница был крепкий, с густыми усами, и смотрел на неё с той самой мужской смесью уважения и недоверия, которой всегда награждают женщин, которые платят сами.
— Куда, барыня? — спросил он.
Мария назвала адрес поместья.
— Далеко, — буркнул он.
— За дальность я плачу, — ровно сказала Мария.
Он хмыкнул.
— Садитесь.
Дорога началась сразу же — без торжественности. Петербург постепенно растворялся: каменные дома сменялись деревянными, широкие улицы — более узкими, шум — более редким. Ветер стал чище, но холоднее. Мария сидела в экипаже, укрытая пледом, и впервые за долгое время позволила себе просто смотреть, не думая ежесекундно о людях вокруг.
Но мысль всё равно работала.
Мне нужно проверить поместье. Понять, что в порядке, что требует денег. Понять, кто служит и как служит. Понять, как устроены запасы. И — самое главное — выстроить режим.
Она знала: если она даст себе расползтись, раствориться в бытовых мелочах, в ремонтах, в клумбах — она потеряет главное. Ей нужен был кабинет. Ей нужен был смысл. И ей нужно было время. Пара месяцев, чтобы поставить фундамент. Потом — обратно в Петербург, к профессору, к будущим кандидатам, к переписке, к практической работе.
Экипаж трясло. Колёса скрипели. Лошадь фыркала. Мария ощущала каждую кочку, и тело, ещё не привыкшее к нормальной жизни, вспоминало колонию — те ночи, когда спина болела так, что хотелось выть.
— Ничего, — прошептала она, сама себе. — Переживали и хуже. Ты же не ради комфорта воскресла, Мария Сергеевна. Ты воскресла ради смысла.
На одной из остановок возница дал лошади отдышаться. Мария вышла, размяла ноги — осторожно, без лишнего внимания. Сделала пару глубоких вдохов, как учила себя всегда: в этом времени глубокий вдох мог выглядеть странно, но на пустой дороге никто не смотрел.
Она почувствовала запах леса — влажного, хвойного, и ещё запах мокрой земли. Где-то рядом была вода: воздух был насыщен сыростью, но не грязной, а живой.
Дальше начался лесок. Небольшой, но плотный, с тёмными стволами. Дорога шла вдоль него, и Мария вдруг поймала ощущение границы: будто город остался позади не километрами, а эпохой. Тут было тише. Тут слышно было, как шуршит под колесом камень, как птица где-то коротко вскрикивает, как лошадь тяжело дышит.
— Вот оно, — подумала Мария. — Моё.
Не «моё» как собственность. «Моё» как территория, где она сможет выдохнуть без чужих глаз.
Постепенно лес расступился, и впереди показалась ограда. Не высокая, но крепкая. Дальше — аллея, ведущая к дому. Деревья по обеим сторонам были подрезаны, ухожены, словно кто-то действительно следил за хозяйством. Это было важно: поместье не умерло без хозяйки.
Дом показался внезапно — как всегда появляется что-то большое: сначала замечаешь крышу, потом фасад, потом уже понимаешь масштаб.
Два этажа. Кирпич — светлый, побелённый, с аккуратными тёмными линиями швов, отчего дом выглядел нарядно даже в серый день. Окна большие, с белыми рамами. Крыльцо широкое, с перилами. По углам — тонкие декоративные элементы, не вычурные, но показывающие вкус.
Перед домом — клумбы. Розы. Даже сейчас, в прохладе, они держались — темные, упрямые, как будто знали, что их посадили не для того, чтобы «было красиво», а потому что кто-то любил их по-настоящему.
Мария замерла, не сразу выходя из экипажа.
В груди защемило — не сентиментально, а остро. Розы. Мать, которую она не знала. Тело Марии Семёновны помнило тепло этих роз? Или это уже её собственный мозг достраивал историю?
Она улыбнулась и вдруг тихо сказала:
— Хорошая была женщина, раз розы вырастила. Значит, умела любить.
С другой стороны дома виднелся сад — деревья, аккуратно подрезанные, дорожки. Там, в глубине, стояла беседка — лёгкая, деревянная, обвитая диким виноградом. Лоза цеплялась за опоры так, будто хотела удержать красоту.
Чуть дальше блеснула вода — небольшая речка или протока, и оттуда тянуло свежестью. Возле воды — ивы, низкие, наклонённые. Картина была такой, что в другом времени её бы фотографировали и выкладывали с подписью «идеальное место для отдыха». Здесь это было просто место, где можно жить.
Позади дома — хозяйственные постройки. Конюшня. Сарай для инвентаря. Небольшая постройка, возможно, для молока или хранения припасов. Всё было не новым, но ухоженным. Это радовало: ухоженность — всегда показатель контроля.
— Ну здравствуй, — сказала Мария дому и почти тут же мысленно добавила: не смей оживать и слушать, я тебе запрещаю, ты просто дом.
Она вышла из экипажа. Юбка-брюки не мешала, не цеплялась. Мария отметила это с удовлетворением.
Возница снял её узелки, поставил рядом.
К дому шёл мужчина — не старый, но с той сухой жёсткостью в лице, которую приобретают люди, долго отвечающие за чужое имущество. Одет прилично: жилет, рубаха, сюртук. Волосы аккуратно зачёсаны. Взгляд — тяжёлый, оценивающий.
Он остановился в нескольких шагах, поклонился — формально.
— Мария Семёновна, — сказал он, и в голосе было всё: осторожность, осуждение, привычка держать дистанцию. — Позвольте приветствовать вас в доме.
Мария посмотрела на него внимательно. Этот человек не был врагом. Но и другом он точно не был. Пока.
— Добрый день, — сказала она спокойно. — Вы управляющий?
— Алексей Тимофеевич Седельников, — представился он и чуть подчеркнул фамилию, словно напоминал: здесь есть порядок, и этот порядок держится на нём. — Да, управляющий.
Мария кивнула.
— Алексей Тимофеевич, — сказала она, сохраняя ровный тон, — я вернулась. Дальше мы будем жить по правилам. Моим и вашим. И первое правило: мы не разговариваем намёками.
Управляющий чуть прищурился.
— Как прикажете, барыня.
— Не прикажу, — спокойно ответила Мария. — Договорюсь. Мне так удобнее. А вам — спокойнее.
Он явно ожидал другого разговора. Слёз. Истерики. Или, наоборот, высокомерия. Он получил спокойную деловитость — и это его насторожило сильнее, чем если бы она закричала.
Мария подошла ближе к крыльцу, подняла взгляд на фасад, на розы, на виноград в беседке. Вдохнула воздух — влажный, с запахом земли и дыма из трубы. Тело вдруг перестало дрожать от холода. Оно почувствовало: здесь можно выжить.
Она повернулась к управляющему.
— Я войду, — сказала Мария. — И вы покажете мне дом. Но перед этим… — она чуть улыбнулась уголком губ, — скажите: розы — чьи?
Управляющий моргнул, не сразу поняв, что вопрос не о цветах, а о памяти.
— Покойная барыня… ваша матушка, — ответил он сдержанно. — Она за ними следила. Приказ был — сохранить.
Мария кивнула, и в этом кивке было больше, чем просто уважение к клумбе.
— Хорошо, — сказала она тихо. — Значит, и я сохраню.
Она поднялась на первую ступеньку. Доски под ногой слегка скрипнули — не жалобно, а по-старому, как скрипят дома, которые давно стоят и никуда не собираются.
Управляющий отступил на шаг, распахнул перед ней дверь и произнёс, всё ещё с тем самым осторожным оттенком:
— Прошу… в дом, Мария Семёновна.
Мария задержалась на пороге на одну секунду — ровно настолько, чтобы запомнить этот момент как начало новой жизни.
Потом шагнула внутрь.

Глава 5.

Глава 5


Дом встретил её не холодом — тишиной.
Той особенной тишиной больших, ухоженных, но давно не живущих по-настоящему домов, где всё стоит на своих местах не потому, что здесь счастливы, а потому что здесь привыкли ждать.
Мария переступила порог и остановилась, не позволяя себе сделать ни шага дальше. Управляющий уже отступил в сторону, экономка замерла чуть позади, кто-то из прислуги мелькнул в глубине — и исчез. Все ждали. Смотрели. Молчали.
Она это чувствовала кожей.
Запах был первым, что ударило в нос: старое дерево, пыль, воск, чуть-чуть затхлости и… мыло. Значит, мыли. Значит, не бросили. Это было важно.
Мария медленно сняла перчатки и аккуратно положила их на небольшой столик у входа — жест осознанный, почти демонстративный. Дом, если уж верить всем этим приметам эпохи, должен был понять: она здесь не проездом.
— Свет, — спокойно сказала она.
Экономка вздрогнула, словно только этого и ждала.
— Сейчас, Мария Семёновна.
Фразы «барыня» не прозвучало. И это было не случайно. Ни у кого в доме язык не поворачивался назвать её хозяйкой — пока.
Когда загорелись лампы, пространство ожило. Высокий потолок, лепнина без излишеств, тёплый цвет стен, широкая лестница с перилами, потёртыми от ладоней. Здесь жили. Не блистали, не кичились — жили размеренно, по-купечески, с расчётом и привычкой к устойчивости.
— Покажите дом, — сказала Мария. — Не быстро. Мне нужно видеть всё.
Управляющий чуть наклонил голову.
— Разумеется.
Его звали Алексей Тимофеевич Седельников, и он держался с тем самым подчёркнутым почтением, за которым всегда прячется недоверие. Не враждебное — осторожное. Он смотрел на неё как на фактор риска.
Мария это оценила.
Гостиная была просторной, с тяжёлыми шторами, мебелью из тёмного дерева и ковром, который явно пережил не одно поколение. Она прошлась по комнате, пальцами скользнула по спинке кресла, остановилась у окна.
— Здесь принимали гостей? — спросила она.
— Да. Купцы, поверенные, — ответил Алексей Тимофеевич. — Иногда… представители властей.
Мария усмехнулась.
— Иногда — это всегда, когда пахнет деньгами.
Он промолчал. Умный.
Дальше — столовая. Большой стол, сервант с посудой, серебро, аккуратно разложенное, но давно не использованное. Она представила себе, как здесь сидели, ели, говорили о сделках, о ценах, о мехах, о партиях товара. Представила отца — не как жертву, а как хозяина. Человека, которого слушали.
Её тело отреагировало лёгким напряжением в груди. Не горем. Чужой памятью.
— Сюда, — сказал управляющий.
Спальня.
Мария остановилась на пороге и едва заметно выдохнула. Комната была чистой, но пустой. Не в смысле мебели — она была. А в смысле жизни. Кровать аккуратно застелена, шкафы закрыты, комод вычищен до блеска. Ни одной личной мелочи.
— Мои вещи? — спросила Мария.
Экономка, женщина лет сорока пяти, сухощёкая, с внимательными глазами, шагнула вперёд.
— Мы… убрали их в кладовую, — сказала она. — По распоряжению Алексея Тимофеевича. Чтобы… не трогали лишний раз.
Мария кивнула.
— Правильно сделали.
Экономка явно не ожидала такого ответа.
— Как вас зовут? — спросила Мария.
— Прасковья Ильинична, — ответила та.
— Хорошо, Прасковья Ильинична. Вы будете отвечать за порядок в доме. Но сразу предупреждаю: я не люблю, когда мне «стараются угодить». Я люблю, когда делают работу.
Экономка выпрямилась.
— Я это понимаю.
Мария посмотрела ей в глаза. Долго. Спокойно.
— Посмотрим.
Она подошла к кровати, провела рукой по покрывалу и поморщилась.
— Слишком много. Снимите половину. Мне не нужен балдахин.
Алексей Тимофеевич чуть нахмурился.
— Так принято…
— У меня принято иначе, — отрезала Мария. — И ещё. С этого момента мне не нужны личные служанки. Я не немощная. И не барышня.
Экономка замялась.
— Но… как же…
Мария повернулась к ней резко.
— Я сама умоюсь. Сама причешусь. Сама оденусь. Кто не согласен — может искать другое место.
В комнате повисла тяжёлая пауза.
— Завтра, — продолжила Мария уже спокойнее, — вы предоставите мне список всей прислуги. С указанием обязанностей и жалования. И ещё — список тех, кто работает спустя рукава.
Она улыбнулась. Холодно.
— Я умею читать между строк. Но предпочитаю цифры.
Управляющий кашлянул.
— Будет сделано.
— И ещё, Алексей Тимофеевич, — добавила Мария. — Ключи от кладовых у вас?
— Да.
— Сегодня вечером вы принесёте их мне. Все.
Он чуть приподнял бровь.
— По обычаю…
— По обычаю я сидела на каторге, — спокойно сказала Мария. — А теперь по обычаю я здесь хозяйка. Привыкайте.
Он молча кивнул.
Когда они ушли, Мария осталась одна. Дом будто выдохнул вместе с ней.
Она закрыла дверь спальни, села на край кровати и наконец позволила себе паузы. Не слабости — паузы.
— Ну что, — пробормотала она, — здравствуй, купеческий XIX век. Посмотрим, кто кого.
Она встала, подошла к окну. Сад тянулся зелёным пятном, розы темнели у дорожек, беседка белела сквозь листву. Всё это было ресурсом. А ресурсы она умела считать.
Вечером ей принесли простую еду — без изысков, но сытную. Мария ела медленно, прислушиваясь к телу. После колонии любое тепло, любая нормальная порция воспринимались почти как роскошь.
— Завтра начнём, — сказала она себе.
И впервые за долгое время легла спать не на страхе, а на плане.
Утро началось рано. Дом жил по старому распорядку, и Мария решила не ломать его сразу — только перенастроить.
Она умылась сама, надела простое платье без корсета, накинула жилет. Волосы собрала быстро, не заботясь о локонах. В зеркале на неё смотрела женщина, которую в этом времени сочли бы странной. И это было ей на руку.
Кабинет отца находился в правом крыле. Тяжёлая дверь, массивный стол, шкафы с бумагами. Здесь пахло чернилами, кожей переплётов и временем.
Мария вошла — и почувствовала, как внутри что-то щёлкнуло. Здесь принимались решения.
На столе лежали книги учёта. Аккуратные, но… не все страницы сходились. Это было видно сразу. Даже не экономисту — психологу, привыкшему к структурам.
— Интересно, — пробормотала она.
Она не успела открыть первый ящик, как услышала шаги. Обернулась — и увидела двух служанок у двери. Одна держала в руках стопку белья, другая — мешочек.
— Вы что здесь делаете? — спокойно спросила Мария.
Служанки вздрогнули.
— Мы… мы думали… — забормотала одна.
Мария протянула руку.
— Сюда.
Мешочек оказался тяжёлым. Звякнул.
— Медные, — констатировала она. — Интересно. Из каких средств?
Служанки побледнели.
— Вон, — сказала Мария без повышения голоса. — Обе. Расчёт получите у экономки. В дом больше не возвращаться.
— Но… — начала одна.
Мария посмотрела на неё так, что та осеклась.
— Я сказала: вон.
Когда дверь закрылась, Мария медленно выдохнула.
— Началось, — сказала она и улыбнулась. — Значит, правильно иду.
К вечеру Алексей Тимофеевич принёс связку ключей.
— Все? — спросила Мария.
— Все, — ответил он.
Она приняла их, не улыбаясь.
— Завтра мы идём в кладовые. И в охотничий домик. Мне нужно понять, чем мы жили.
Он кивнул.
— И ещё, — добавила она, — с завтрашнего дня охота прекращается. Временно.
Управляющий замер.
— Но…
— Это не обсуждается, — сказала Мария. — Это эксперимент. Мой.
Она повернулась к окну. Розы пахли особенно сильно — вечерний воздух усиливал аромат.
— А эксперименты, Алексей Тимофеевич, — тихо добавила она, — я привыкла доводить до конца.
Он смотрел ей в спину, уже понимая: эта хозяйка не вернётся в прежний образ.
Мария же стояла, глядя на сад, и чувствовала — не страх, не сомнение.
Власть.
Спокойную, холодную, взрослую.
И впереди у неё было достаточно времени, чтобы превратить этот дом в то, чем он должен был стать.

Загрузка...