Часть 1. Нимфа. Глава 1 Визит к родне

Hey, you’ve got to hide your love away...

John Lennon

You make me feel like a natural woman...

Aretha Franklin

1.Нимфа

Дух рассеялся втуне.

Она думала об этом всякий раз, хотя на кладбище бывала непростительно редко. Мать водрузила на могиле сердце и крест из черного полированного гранита, что могло быть пошлей и менее относиться к подлинному духу? Сердце. Крест пробивал его насквозь, вызывая в памяти не самые приятные фольклорные мотивы. Как можно быть настолько лишенной вкуса? И ведь не горе лишает чувства меры, памятник не ставят впопыхах, ждут, покуда земля осядет над телом. Сердечко, подобное тому, что штамповали на обертке жевательной резинки Love is... Зачем? Сердце старой госпожи Малгожаты не остановилось, оно билось в ее груди. Но дух рассеялся втуне. Жалела ли она? Уже и не знала.

И внезапно оказалась здесь на исходе осени. И ведь не годовщина смерти, не годовщина рождения. Почему? Собственно, почему — она прекрасно знала, но не хотела себе сознаться. Ей нужна была моральная поддержка, и она кружила по стране, цепляясь за места и камни, металась меж странами, но не спасало и это. Оперлась ладонью о гранит, попробовала погладить — не поддавалось. Там нет никого. Дух рассеялся. А сколько было любви... Она же в ответ просила совсем немного, но Эла не смогла дать, не успела. Совсем немного любви. Вырастаешь, чтобы понять, что единственный источник бесконечной любви, безусловного одобрения заглох восемь лет назад, что дверь, которая тебе снится, когда воображаешь дом, уже некому отпереть. Что ты уже никогда не успеешь вернуться в субботу.

Сегодня опять суббота, но что с того?

Она так ярко пожалела, что не может вернуться в ту субботу, что на миг потемнело в глазах. Да еще октябрь, и эта гора застит, и камни. В Вишнове над кладбищем вздымается Чахтицкий град. И не хочешь — увидишь. Она тоже не выдержала, подняла голову, посмотрела — и увидела. Потом перевела взгляд на гранит госпожи Малгожаты. И снова на руины. И снова на камень вниз.

Что ж, если это и шутка, но глупая и гадкая, очень в духе семьи. Но чтоб выяснить, зачем это им потребовалось, придется увидеться. К сожалению.

Было холодно, особенно внутри, но и снаружи тоже. Посмотрела последний раз, убедилась, выдохнула клуб пара, словно средневековое чудище на полях манускрипта, и побрела с кладбища прочь, к парковке.

В маленьких женских машинках ей было тесно, она возила с собой запас силы — и воспоминания. На деле это приводило к тому, что у Элы в кабине обретался набор выживанца в апокалипсис, смена одежды, подборка лекарств, плед, подушка, несколько книг. Давно пора сменить машину, чтобы возить только себя, но, примеряя, она как будто цеплялась о дверь, даже проходя головой — чем-то большим цеплялась, чем была она сама. Ей оказывалось тесно. А водить она любила и умела, оно спасало от ощущения собственной неуместности во всем, включая жизнь. Вот и сейчас включила зажигание, вышла на трассу, постаралась больше ни о чем не думать до самого Брно. Нове-Место-над-Вагом, Стара-Тура, Глук, кофе в Куновице и круассан. Невкусно, словно бумага жженая и бумага прессованная. Не так хотелось кофе, как оттянуть момент, а с другой стороны, раньше спросишь — раньше пошлют, а там и домой вовремя успеешь. И до Голубице успешно удалось не включать голову.

Брно, правду сказать, дурацкий город. Плоский, как анекдот тинейджера. Десять лет назад она провела здесь два года овощем, и еще пять после того проработала как человек — когда слезла с таблеток, прошла специализацию в Масариковом, смогла вернуться к профессии. И самое сложное было не вернуться к профессии через криминальную полицию, не работка с ядовитым и плюшевым Новаком, нет. Как раз бездна человеческой мерзости, в которую окунала работа, помогала немного очнуться от мерзости собственной, отплеваться от стоячей, гнилой воды. Самое сложное в тех семи годах было жить вот тут, в Брно-Слатина, под семейным кровом. Только «Монстер Джим» ее и спасал тогда, тогда она и приобрела фанатичную любовь к железу, еле-еле добредая от материнского дома до спортзала, чтоб тупо полежать на скамеечке, прижав к груди две гантели по два кило. Потом поднималась и шла обратно, считая шаги шагомером. Потом приходила опять. Потому что надо же хоть куда-нибудь идти, чтоб не сдохнуть лежа, скуля от боли. Это же слишком просто — сдохнуть лежа, скуля от боли. Сука, не дождешься, ясноглазый.

Тужанка, бежевый домичек в два этажа, парковка на тротуаре, чахлая туя в выделенном палисаднике. Здесь ничего не поменялось. Здесь никогда ничего не меняется. Собственно, она набрала мобильный с дороги, как приличная дочь, чтобы успели придумать повод отказать в приеме, но нет.

Дверь отворилась, зажегся в прихожей свет.

— Ты так и будешь стоять в дверях или пройдешь?

Брно

Идеальная пожилая пани, голубые глазки, губки бантиком, фарфоровый кракелюр морщин на белом лице приятнейших очертаний. Девочками такие выглядят очаровательно, кукольно, а в женах имеют возвышенную, страдальческую красоту, даже если всех тех страданий — общее несовершенство мира. Старость превращает их в музейный экспонат, но пани Криста и в зрелости была хороша. Когда отчима не стало в прошлом году, Эла выдохнула, на диво неприятный был человек, не могла даже и с трудом припомнить хоть одно доброе слово от него за двадцать-то лет. Да и Господь с ним, или кто там приходит по души католиков, когда они правильные католики. А мать... Мать по-прежнему изумительно красива. И тоже как будто бы не менялась. Эла поневоле залюбовалась порядком в гостиной: нигде ни следа пыли, никакого сувенирного хлама, льняная вышитая дорожка через полированный стол, отделанный шпоном... вишни? Дуба? Какая разница, оно красное, цветом как подсохшее мясо, на нем богато смотрится и небеленый лен, и фарфор. Опять фарфор, что на лице, то и на столе. Агнешка смахнула со стола едва тронутую едой тарелку, не удосужившись смахнуть с себя угрюмую, озлобленную личину. Такое, впрочем, и должно быть у одинокой матери двоих тинейджеров, плоских, как Брно. Но она, по крайней мере, смогла! Ей, в отличие от Элы, удалось! Агнешка перестала разговаривать со старшей сестрой после того, как родила сына, а уж дополнила мораторий после рождения дочери и вероломного поступка старой дряни, госпожи Малгожаты. Агнешка не простила Эле Крумлова и любви их общей бабушки. Еще больше не простили они ей, ни пани Криста, ни Агнешка, отказа расстаться с Крумловом.

Глава 2 Старый дом

Вот бывает, да, когда все вроде в порядке, а что-то, тем не менее, глубоко не то, и разгадка не дается в руки, хоть тресни? Так и здесь... Эла не смогла догадаться в юности, а потом просто сбежала. Могилу первого мужа госпожа Малгожата оставила в Праге, в Крумлов вернулась со вторым, дом унаследовала от своей бабки, и так далее, Эла жалела, что ей не хватило времени выпытать, пока бабушка была в силах говорить, а потом, когда время появилось, не стало бабушки. Причем, в какой-то момент Эла четко поняла, что теперь лучше не спрашивать, момент упущен, она уже не успеет. Как будто полуоткрытое до той поры окно затворилось.

Ее торкнуло где-то за полгода до. Словно сила какая-то толкнула в грудь позвонить госпоже Малгожате и звонить постоянно, раз в два-три дня, иногда ежедневно. Просто прозвучало в голове «это ненадолго», отчетливо и ясно. Смысла в тех разговорах было не особо, важно было слышать голос и знать, что еще жива. Оно и впрямь оказалось ненадолго, до декабря только. Они говорили в четверг, бабушка была обычной, ласковой, несгибаемо уверенной в завтра, и только под конец разговора интонация у нее пошла какая-то надтреснутая.

— Я приеду в субботу.

— Не приедешь ты.

— Бабушка, ну я говорю же!

— А если не приедешь?

— Я точно приеду!

Они распрощались, и Эла собиралась нажать «отбой», когда расслышала это бормотание — старуха, перестав держать вид, отупев от боли, видно, уронила трубку рядом с собой на постель, забыв отключить. И в ухо текло слабое, отдаленное бормотание:

— Больно, как больно-то, да сколько это еще продолжаться будет-то. Скорей бы. Родительница, за что караешь? И одна, и опять одна. И как дальше? Кому это все, кому? Криста не хочет. Агнешка не съест. Как же больно, больно, сколько еще...

— Бабушка!

— Криста не хочет. Агнешка не может. Может Эла. Нет Элы. Нет старшей. Только я. Опять одна. Всегда я одна... всегда.

— Бабушка!

Но та не отзывалась. Слабый лепет бессвязно продолжал течь без ответа в ухо Элы, становилось жутко до дрожи. Она явно слышала то, что слышать была не должна. И докричаться, чтобы проститься, не могла тоже. Эла трусливо повесила трубку, понимая, что делает то, чего делать никак не следовало. Как будто если она нажмет «отбой» сейчас, то больше никогда не услышит госпожи Малгожаты. У бабушки, пока она не показала это вот тщательно скрываемое, был удивительный голос, всегда полный света, никак не зависящий от возраста и терзающей ее хрони. У нее был голос любви.

Пятница госпожи Малгожаты дежурно прошла при врачах, Эла рвалась приехать раньше, мать отговаривала.

Наступила суббота, билеты на автобус были куплены заранее, звонок раздался наутро.

Сухим, похрустывающим от слез голосом мать сказала, что ночью бабушка умерла.

Светоч погас, дух рассеялся втуне.

Жить в Крумлове означает щемиться в воротца, предназначенные максимум для тележки с углем, на добром джипе. Но Эла уже проделывала это виртуозно. Другое дело, что на Костельне толком и ворот-то нету. Двухэтажный домишко у подножия собора, с крохотной фреской высоко на фасаде, весь в бледно-зеленой осыпающейся краске.

Госпожа Малгожата, по мнению пани Кристы, решила подло: деньги — да что там были за деньги! — оставила ей, ничего Агнешке, дом отдала Эле. А ведь как они с Агнешкой ухаживали за ней все то время, пока Элу носило невесть где, от Варшавы до Вены! И самое нужное все-таки отошло ей! Не простили, конечно, что и говорить. Мать прямо нажимала, что пристойно будет отказаться от наследства в ее пользу или поделиться с сестрой, но Эла, обычно предпочитавшая отдать семье что угодно за видимость приязни и одобрения, тут, удивляясь сама себе, заартачилась и продавать крумловский дом наотрез отказалась. На черепичные крыши густо лег сумрак, когда она, страшась, поворачивала ключ в замке, окунаясь в темноту логова.

Дом был пустой. Довольно странно заходить в пустой дом, с ощущением, что там, тем не менее, кто есть. Достала из машины сумку, оттуда комплект термобелья, оделась, легла в холодную постель и заснула без сновидений.

Чески-Крумлов

Когда свет зашел в незанавешенное окно, то, что в сторону от Вита и Капланки, она не могла первые мгновения понять, где проснулась. Потом старые вещи, знакомые с детства, выпукло выступили из стен — платяной шкаф под красное дерево, секретер, стол, пара стульев, все вопиюще пустое. Квадратное зеркало на стене в раме. Да, Крумлов. Эла лежала под одеялом, ежилась, не желала выскальзывать из постельного кокона в нетопленную спальню, и думала, думала.

Где тут подвох, в чем разница, почему она вечно выброшена из лона семьи, формально к ней принадлежа? Уже не у кого спросить, а мать не ответит. Для матери сама мысль, что она любит дочерей по-разному, что она вовсе не любит одну из них, как бы странна. Эту чуждость она ощущала с самого раннего возраста и никогда не могла объяснить. Из-за фамилии? Из-за безотцовщины? Из-за того, что вырастил отчим, «должна быть благодарна»? Из-за явного предпочтения госпожи Малгожаты, которое та почти не давала себе труд скрывать? Даже воспоминания о летних месяцах, проводимых в Крумлове, у Элы с Агнешкой разнятся: сестра помнит пыльную жару и толпы туристов, Эла — замковые сады и тамошний театр, и распахнутые прямо в душу пролеты Плащевого моста, и зеленый камень Влтавы. Вокруг госпожи Малгожаты на Костельне вечно крутилась мелкотня из соседних дворов, подружки внучек, любительницы ореховых рогаликов. Одни девчонки, мальчишек почти не бывало. Они набивались в дом, строили убежище из диванных подушек, лежали вповалку на деревянному полу, усеянном листами старых колод для пасьянсов, рылись в чердачной рухляди, таскали сюда приблудных котят поить молоком... Летние дни были днями полной свободы и бессмертия — действительного, длящегося и длящегося. Здесь, в Крумлове, ей казалось, что времени хватит на всё. На всю долгую жизнь. А вот теперь время начало съеживаться на оставшемся куске жизни и растянуть его вширь не получалось никак.

Глава 3 Поминальный обед

В Капланке, невозмутимо графичной, словно вычерченной чернилами по очень тонкой белой бумаге, — и вдруг торгуют косметикой. Здесь надо зайти по лестнице к собору, в заднем дворике постоять у могильных плит воеводы и его дочери, поводить пальцем по вырезанным канавкам букв надгробия. Что останется от нее, Элы, когда она уйдет? Ничто, тлен. Если даже от этих во времени устояла такая малость, как память о смерти. Голые ветви деревьев на фоне неба у Капланки — как вена, как кровоток. Спуститься, и по Горни вверх, вперед. Хостел, ресторан, ресторан, местска книговна. Постоять у бывшей резиденции прелата, расчерченной кирпичиками желто-коричневого сграффито. Дальше пивница, ресторан, трдельница — надо взять с шоколадом и мороженым, неважно, что осень, день-то выдался теплый. И постоять снова, уже на мосту над Влтавой, роняя капли все-таки растаявшего мороженого в холодную воду. Единственное, что люто бесит, так это заливистый хохоток толкающихся туристочек. Они думают, это ужасно весело: похвастаться всем, как их обжимают гормонально напряженные юнцы. Отсюда открывался божественный вид на Крумлов, на лоскутное замшевое одеяло черепичных крыш, видное с высоты птичьего полета. Постояла, переполняясь все более гнетущим раздражением на визги девиц, свернула с Горни на Паркан, оттуда на Длугу к бывшему городскому Арсеналу.

— Тебе как обычно?

— Мне двойное «как обычно», пожалуйста.

С Вацлавом они знакомы с каких-то дошкольных времен. Ноги с непривычки устали, она и села, как и собиралась, пить кофе и пялиться на мост, на розовую громаду Замковой башни. Замок был закрыт, двор был закрыт, медведи спали во рву — или куда там на зиму укладывают медведей на уютный сон. Эла сидела, не шевелясь, не оглядываясь. Мир вокруг нее был наполнен паникой увядания, и каждая деталь напоминала о смерти.

Голая древесная ветвь, протянувшаяся над рекой. Птицы, пронзающие облака. Ветер, сносящий на двойную лучину Влтавы ранние сумерки. Осень — время застывания, замирания, первого льда, вот он, уже у берега, несмотря на то, что посередке гудит вода. За осенью неизбежно приходит зима, но до поры — до времени тебе кажется, что оно не навсегда, что теперь можно уснуть до тепла. И ты уходишь зимой, не в силах проснуться под землею, а весна однажды так и не наступает. Тебе несут цветы, но будущие цветы уже восходят сквозь тело твое, не причиняя боли. Ты сама теперь эти цветы, прощай.

Смерть является до того, как ты ее призываешь — в косвенном намеке или ударе сердечном — и тогда приходится признать, что ты здесь вот такая же глупая туристочка, хохочущая на смотровой площадке, не знающая, когда сомкнутся створы.

Двадцать были как бы в другой жизни, в которой все живы и молоды, даже бабушка. Тридцать Эла не заметила. Сорок казались отметкой в календаре, не более того. Женщины их рода, особенно старшие женщины, тлену поддавались плохо, нехотя. Какое-то время она еще по инерции ощущала себе пронзительно бессмертной. Все началось после сорока двух с первыми признаками увядания. Она и так продержалась долго, спасибо бабушке Малгожате за хорошую наследственность. Провисли углы рта, поплыл овал лица и грудь взяла привычку прилипать к торсу, истончились волосы. Живот, раз набравшись, не торопился уходить. Подруги привычно твердили: ты прекрасно выглядишь. Ну на их фоне, высосанных материнством, уж конечно! Но для себя, про себя она знала правду — в том, что ушло и прежде неяркое желание жить. Одеваться в красивое. Пользоваться духами. Смотреть на себя в зеркало. Морщины марионетки, носогубные складки. Внезапно ты понимаешь, что лицо уже не твое. Кто ты, отразившаяся там? Я не знаю тебя, исчезни. Еще больней и смешней моложавость короткой стрижки выглядела на остове потекшего складками лица. Прекрасно выгляжу, не вопрос.

Ботокс она не колола, ботокс никак не отменит претерпеваемых метаморфоз, разве что замаскирует страх. А пласты страха скрывают раны, одну на другой. Страх таит смерть, вызревающую в тебе подобно младенцу. От боязни посмотреть собственному черепу в глазницы не спасает никакой ботокс, давайте будем честны. Кутна Гора, Костница, даже не уговаривайте. То, что в подростковости вызывало дерзкое любопытство, теперь просто вид твоей будущности. Скучной, мерзкой, но непременной. И ты тоже умрешь. А казалось-то — времени хватит буквально на все!

Она определенно была удовлетворена своей жизнью, но определенно не была счастлива. Если бы заботиться не только о себе, было бы оно по-другому? Через чужую юность и молодость хотя бы слегка коснуться своей? Или это тоже иллюзия? Или там просто одуреваешь, как Агнешка, от рутины, и нужна какая-то сладкая сказка, чтоб не признаваться, что живешь жизнь питательного субстрата? Ладно хоть питательного, а вот она неплодна. По возрасту у нее мог бы быть взрослый сын. Или... дочь. Тот ребенок мог быть дочерью, да, в общем, и был им, она уверена. Каждой своей потере надо присвоить имя — она-то знала это лучше других — чтобы оплакать и похоронить, чтобы было, что написать на кресте. Но она до сих пор не могла воздвигнуть крест. Слишком болело. Конечно, еще есть пара лет, чтоб выносить и родить, но совершенно бессмысленно вынашивать и рожать от спермодонора, дети должны рождаться от любви, в которую возможно поверить хотя бы на полчаса. Она не нашла за десять лет мужчины, от которого хотела бы родить, а тот, прежний, не дался в руки. Лучше не вспоминать.

Потому Эла сидела и вспоминала, как, натянув на распухшие ноги нитяные чулки, госпожа Малгожата сползала по лесенке вниз, куда пан Карел непременно выставлял ей стул, и молча сидела на солнце, как изваяние. Женщина в девяносто есть злокачественный нарост на себе самой, и она ждала... чего она ждала, как понять? Потом она выходить перестала. Потом стала сердиться, если он выставлял стул. Это случилось в последние дни осени, как если бы силы покидали ее, летнее дитя, зависимое от солнца. Вот тут-то пани Криста и поняла, что мать пора вывозить из Крумлова навсегда, — когда солнце перестало питать старуху.

Глава 4 Наследство

Наутро на деревянном полу она собрала осколки амальгамы. Это было нечестно — она еще не съехала, а дом начинал мстить за предательство, за измену. Рама осталась целой, но на стене за нею, на прежнем месте портала, зияло черное пятно отмокшей штукатурки и бумаги в мелкий цветочек. Наутро явление госпожи Малгожаты объяснилось всего лишь сном, даром, что была такой плотской — потянись и обнимешь. Куда ночь, туда и сон, как сама же бабка учила маленькую Элу. Взяла полотенце промокнуть обои, глянуть на масштаб разрушений — и бумага в цветочек под ее руками так и сползла пластом. И некоторое время Эла, задумчиво стоя на стуле, наблюдала за отсыревшей штукатуркой натуральное дупло в стене, серое, как прошлогоднее осиное гнездо. Там, за лоскутами бумаги и кусками побелки, что-то лежало. В общем, надо было позвать кого, хоть плотника, чтоб заделали дыру в стене, но со всей глупостью протянула руку, взяла.

Обычная жестяная коробка из-под итальянских amoretti di saronno, Малгожата любила такие печеньица. И в этой держала какую-то старушечью драгоценную мелочь, бархатный мешочек, ручка, наперсток, на разрозненных листочках... что? Это не было похоже на дневник. Ни единой даты, но разным почерком, на разных клочках бумаги, верхний лист написан твердо, узнаваемо, эти ее остренькие кончики «и» и «т», проваливающееся со строки «м». Нижние листы уже с поплывшими буквами. В черном бархатном мешочке ощущалась какая-то вещица, шуршала и елозила, требуя свободы. Еще прежде чем она выкатилась на ладонь, Эла знала, что это бабушкин перстень в виде эмалевого жука с телом из крупного молдавита. И правда, она последний раз видела его... давно видела. Мать перерыла все в Брно и тут, утверждая со слезами на глазах, что госпожа Малгожата завещала положить кольцо в гроб. Горе ее, впрочем, выглядело вполне искренним.

Стало быть, не завещала, раз припрятала тут. Тяжелое вулканическое стекло, шершавость жучиной спинки, извращенная непрактичность арт-деко.

Нежданный, нежданный подарок.

Опустила кольцо в мешочек, мешочек в карман, начала читать, усевшись поближе к окну.

Похороните меня на другом берегу реки, головой на восток. А не то я приду по вас.

На другом? Какой реки? Речь шла о Крумлове? Теперь и не скажешь. Ее увезли в Вишнове, когда она хотела лежать здесь?

Я старшая, я всегда возвращаюсь. Когда это найдут, меня не станет, но я расскажу, как сумею. Я родилась liebe, как всякая старшая дочь моего рода.

Я родилась любовью? В любви? Почему она использовала немецкое слово, в роду немцев не было. Венгры — да что там от венгров и осталось, кроме фамилии? Чехи, евреи... немцев не было.

Самые питательные и легкие к добыче — жабки. Они глупы и легко приходят на то, что блестит. Но они мало помогают, если требуется зачатие. Для зачатия нужен хороший кусок, жирный. Родившая со свежим младенцем всего лучше. Еще годна понесшая в первых сроках. Посередке того содержимое горчит из-за веществ плода.

Бабушка рассказала мне это после того, как съела мою мать.

Некоторое время Эла тупо смотрела в стену, пытаясь осознать, что именно прочла. Госпожа Малгожата отчего умерла? Отказали почки. Токсическое отравление организма шло ведь куда раньше, такое в здравом уме не придумаешь, как это вот «съела». Читать дальше мгновенно расхотелось. Можно что угодно говорить о принятии, но быть невольной свидетельницей того, как разлагается личность любимого человека — такое себе удовольствие. Эла определенно не желала знать ничего подобного. Да и старая госпожа Молгожата вряд ли хотела обнародовать записи, раз уж замуровала, унесла с глаз долой, как мышь в нору. Человек на девяносто процентов состоит из мяса, на семь из химии и только на три — из того, что лживо называют душой. Из заблуждений, стало быть. Давайте сложим все обратно в коробку, закроем крышку, вернем в нишу в стене, разбитое зеркало сверху. Эле очень хотелось вернуть все как было, впихнуть день сегодняшний во вчерашние рамки, но оно не впихивалось, скрипело. И это никуда не годилось. Она ж психолог. Она может придумать десяток логических объяснений написанного старухой.

Может. Но ни одно, к сожалению, не подходило. В раздражении она так и сделала — сложила листочки в коробку и только кольцо почему-то, достав из кармана, задержала в ладони, а потом вовсе передумала убирать.

Что тут еще? Рисунок. Один, другой... на листах акварельной бумаги размером в половину писчей. Весьма откровенный стиль, и кто на них? Это точно не Малгожата, она ведь девятнадцатого года рождения. Кинула в шоппер клетчатый шарф, оба рисунка и мешочек с жуком, заперла двери, выскользнула на мостовую.

Мостовая! Крумловские камни каждый как леденец, повлажневший от дождя, обтаявший во времени, как кусочек шоколада, побелевшего от долгого хранения. Мостовую она любила стопами — ощущать, протирать, бродить. В арт-центр налево и выше, в музей — до Сворности, и за нею. Надо было сразу идти в Музей молдавита или в Старую пивоварню, где арт-центр — там бы посмотрели без дураков, но что-то остановило. Возможно, она просто купилась на вывеску «оценка антиквариата», ей хотелось уцепиться за что-то логичное и простое, чтоб сразу указали на отсутствие абсурда, на нормальность. Этой лавочки на Горни в прошлый приезд не было. Парень за прилавком напоминал богомола. Эла хитиновых не жаловала именно потому, что они казались ей уменьшенной расой инопланетян-захватчиков, и этот был именно таков. Высокий, очень худощавый, белесый, глаза навыкате, и покачивается, когда говорит:

— Дайте глянуть поближе... пани досталась интересная вещица, любопытно только, откуда? Такого влтавина я не припомню — игра, прозрачность, цвет. И никакой огранки. А каково художественное решение!

— Наследство, — коротко отвечала.

— А кто умер? — круглые глаза так и обшаривали с головы до ног.

— Давно умер. Умерла. Вот, вышел срок давности, и мне передали.

О том, что сам дом передал, предпочла не указывать.

Глава 5 О пользе фитнеса

Всего за один день выдалось уже как-то слишком много, хотелось разбавить. Раньше Эла пошла бы пить венский кофе с захером к «Писарю Яну», но сейчас порылась в багажнике, проверила спортивную сумку и направилась в Будеевице, в качалку. Йиржи, как она прозвала джип, покорно вынес на шоссе. Йиржи, по имени того бывшего, с кем выбирала когда-то. Хороший был человек, и любовник годный, разошлись, потому что родить Эла не могла, а он хотел детей. И скатертью дорога.

Дорога и текла скатерочкой без вышивки, нигде не запнешься.

Красавчик, скучавший на входе в фитнес, проводил ее взглядом. Платный тренер, любимец постоянных клиенток, умеющий ласково влезть в душу, добиться правильного сокращения ягодичной. Ну да, ну да, если ты в полдень в субботу в тренажерке, то тебе с кем трахаться. Правда, конечно, что и говорить, но его-то какое дело? Зеркало в раздевалке анфас показывало дряблость и провисание плечевого мяса, но весы оскорбили меньшей цифрой, чем раньше, несмотря на шкубанки. Велотренажер и орбитрек, то, что нужно. Прямо физически ощущаешь, как адреналин урабатывается, уходит из тела. Саунд-трек из «Братьев Блюз» отлично маскировал сторонние шумы. Красавчик-тренер заглянул в кардиозону, продефидировал меж тренажеров и обратно, продемонстрировав развитую ягодичную. Вот прямо такую бы и на гуляш.

На тело Эла просто так не западала, и это печалило. Она восхищалась, но потрогать не хотелось. Она любовалась движением, пластикой, тонусом мышц, пресловутыми кубиками пресса, объемом бицепса. Но белье от этого не промокало. Чтобы мясо стало мужчиной, нужно добавить нечто одухотворяющее — блеск в его глазах, свидетельствующий о наличии хоть какой-то души. Надо добавить желание. У нее в жизни была любовь и было желание, а теперь, в сорок пять, не осталось ни того, ни другого. Самый сок, что и любовь, и желание не были взаимны. Когда тебе двадцать, а мир тебя не берет, ты можешь отложить печаль на потом. К пятидесяти, мнится тебе, найдется человек, которому придешься по душе. А когда тебе в самом деле к пятидесяти, уже понимаешь, что это диагноз. Нет той души, которой ты была бы сродни, нет и желания, которое горело и сгорало бы только к тебе одной. Ты такая же, как все — внешне — но с глубоким изъяном кромешного одиночества внутри. Наверное, они все это чувствуют. Им нужно попроще.

Эла любила в качалке размен адреналина на эндорфин. Любила вспомнить, какие есть мышцы в теле, и какие из них еще не настолько старые и дряблые, как казалось. Любила, когда уходила боль и скованность грудного и шейного. Любила ощутить, что — может: взять этот маленький вес, поднять себя из того положения десять раз. Крохотные ожесточенные победы над тленом разрушения. А еще она любила усталость тела и то, как качалка заменяла в этом плане постель. Не нравились здесь ей только женщины. Мужчины создавали иллюзию участия в групповом сексе, особо если глаза закрыть — вот это дыхание их хриплое, срывающееся, ритмичное, вздохи, стоны, размеренные движения потных полуголых тел, и ты такая — да, да, да, пожалуйста, дарлинг, не изменяй мне со штангой. А женщины отчетливо бесили — не столько упругость форм, сколько явное выставление товара на продажу. Женщины были из тех, кто нес сюда свою праздность, телесную сытость, ленивую заезженность в постели. Большинство этих женщин было существенно проще нее в интеллектуальном плане — и у них были мужчины.

Как же осточертело-то разбиваться об это «с тобой мы поговорим об умном, а трахать я пойду кого попроще!». Эла умела быть другом, любовницей, матерью, психотерапевтом мужчине, но это ни разу не обеспечивало взаимности. Возможно потому, что ради призрака любви она готова была простить и то, что ее не любили. Возможно потому, что ей всегда было важно, что любит именно она — и возвышала она до своей любви существ, совершенно к ней непригодных и не стремящихся...

Так, стоп, сойди-ка с Голгофы и с орбитрека. Уникальная вещь крайне редко находит ценителя. Вот как тот же Шиле, в пятидесятые прошлого века продаваемый за бесценок. Ценителей на всех не хватает, и любой нормальный потребитель женского тела предпочтет простоту изломанности линий. А ты перевязала свои узлы, но переломы срослись неверно. Все, что тебе остается, как женщине, уже не имеет никакого отношения к мужчинам в постели, да и как друзья женщины гораздо надежней. И то, как она ненавидела молодых упругих дев — удивившись теперешней остроте этого чувства сама — не имело сейчас никакого отношения к соперничеству. Она ненавидела их за то время, которым они потенциально обладают, в котором действительно обладают ими. Она ненавидела их за собственную целомудренную юность. Она ненавидела их за фору, за молодость, за то, что они будут жить и оставаться молодыми после нее. Зачем им молодость? Она распорядятся ею бездарно, иное дело она, уже знающая цену утратам. О, если бы можно было извлечь из них избыточную жизнь, упиться ею, впитать, окрепнуть самой, пережить непережитое... она бы воспользовалась любым шансом утолить жажду и урвать у жизни желанное, прежде чем наступит зима. Если бы можно было делать это, не марая рук, не касаясь, да разве же бы она устояла? Ни в малой степени.

На коврике меж упражнениями на пресс можно и кончить, если вы не знали, еще один отличный побочный эффект от фитнесса.

Смазливый тренер снова проводил ее взглядом, когда она вышла счастливо упаханная, местами влажная после душа. Пожалуй, надо с ним познакомиться поближе при случае. Между «хорошо выглядишь» и «все еще хорошо выглядишь» есть очень болезненная, четко осознаваемая любой женщиной граница, и проходит она после сорока по самому болезненному, нежному месту — по ощущению себя жадной до жизни, желанной, бессмертной в этом желании и невостребованной.

Среди полной пользы у фитнеса имелся только один негативный побочный эффект — ровно как и после секса, жрать хотелось как не в себя. Ну, и пошла к рыжему Вацлаву за отнюдь недиетичными утопенцами и темным «как обычно». «У Вацлава», с видом на островок и старый Арсенал, к четырем часам было шумно, и собралось пол-Крумлова. Но хуже всего было то, что в дополнение к уже имевшимся сюда сгрузили еще одну туристическую группу с автобуса. Вот они сейчас заполонят собой весь старый город, вынесут стекла в домах девичьими визгами и юношеским гоготом, пропитают запахами дешевого дезодоранта и гормонально-агрессивного пота... а потом утрамбуются за большой жратвой, храни их боги автострады от того, чтоб укачиваться и тошниться кровяной колбасой аж до самой Праги. И Эла, брезгливо щурясь на публику, пожелала им этого от души. Больше всего ей сейчас хотелось покоя, тишины и благолепия — ну, кроме-то мяса с темным. Зажим плечевого пояса и шейного отдела она в тренажерке сняла, но раздражение и злость, как ни странно, только нарастали с размятыми мышцами, душем, дорогой обратно. Женщины в раздевалке были элементарно противны в своей здоровой телесности, здешние туристы так и вовсе вызывали злость. Пока пробиралась подальше от токующих групп приезжих (девичник у них, что ли? или мальчишник? что такие возбужденные-то?), краем глаза поймала знакомое ломкое шевеление на террасе. За столиком сидел припадочный антиквар Йозеф, тянул светлое, кивнул ей издалека, приподнял бокал, осклабился.

Глава 6 Незабвенный

Познакомились в Крконошах. Две студенческие компании задирали друг друга вполне беззлобно, пока градус не перевел дело в польский гонор против чешского пива. И разрулил все именно Ян, который и в двадцать пять был очень ловкий, бархатный котик, продумчивый и корректный. Его усилиями обе компании объединились в одну, и дальше сидели, пили, пели в горах вместе, пока тремя днями позже не расстались в полном довольстве собой. У Яна в рюкзаке для треккинга лежали «Имя Розы» и Мелвилл, он чередовал вечерами, и Мелвилла Эла подрезала на заглянуть. Янова девица смотрела недобро, но Элу это мало интересовало, они с читающим котиком уже слились в ментальном экстазе. Тем более, как выяснилось, «Янова девица» титулом было тленным и весьма скоро преходящим. Эту она и вовсе не запомнила, как зовут, не успела, так быстро он от нее избавился.

Графомания и любовь к старой музыке — на этом они сошлись. Кисея человеческих отношений ткется из странного. Графомания давно закончилась, творение человеческих жизней в контакте с ними оказалось намного более сильным наркотиком. Неописуемое чувство, когда человек приходит и говорит: спасибо, мне полегчало. Сперва Эла уперлась в естествознание, но срезалась на нелюбви к энтомологии и взялась за вторую специальность. Вот только знание себя по физике и себя же по лирике помогало ей мало. В период знакомства с Яном и тесной дружбы она как раз пилила по кусочкам магистратуру по психологии. Он с любопытством наблюдал за процессом и предоставлял себя, своих дружков и женщин для опросов и наблюдений. Только однажды сказал:

— Меня удивляет, что ты, такая живая, такая горячая... и только пишешь.

— А что мне нужно было бы еще делать? Скакать по членам?

— Ну не знаю, почему сразу скакать? -улыбка поползла по его лицу. — Хотя картина представляется заманчивая....

Да, тогда она писала что-то беспомощное. Теперь если и писала, то потом жгла. Ненависть нужно прожить, интуитивное письмо, все дела. Но не получалось. Еще одна техника, в которой у нее не получалось выжечь из себя Яна.
А тогда выяснили, что живут в Варшаве на расстоянии квартала, заобщались, Ян тащил ее в свои компании, где на Элу смотрели косо, особенно девицы, но она отмахивалась: идите к черту, я чистый дух. Потом у нее случилась тяжелая история, закончившаяся абортом и полным отсутствием веры в Иисуса, чтобы им не называли. Патриархальный бог всегда благоволит мужчинам, потому что мужчина сам. Тошнило от Иисуса, от мужчин и от патриархата.
Мир был пуст, но в нем был Ян. Короткое слово, значившее тогда так много. Нежные руки, сильные объятия и дружба. И много разговоров, много. Не было в ее жизни мужчины, который бы так умел и любил любить в мозг. Где-то он и теперь — любит в мозг, как дышит. Импотент в любви. И совсем не импотент в сексе. Такое бывает у людей, боящихся близости, но меньшими суками они от своей травмы не становятся.

Ян не был первым, не стал и вторым. Эла вообще не торопилась с контактами, за количеством не гналась, предпочитая качество. А качество — оно в сонастройке возрастает, во взаимопроникновении не только телесном. Ян, напротив, предпочитал количество, так и говорил: мне нужно разнообразие. На практике выбирал всегда одних и тех же: долговязых, тощих коз, вровень его немалому росту. Без слез не взглянешь, короче, на типоразмер и технические характеристики, хотя соцопросы для Элы козы отрабатывали на отлично, все польза. И еще он очень был тактильный, котик. Аж глаза у него плыли, пьяными становились, когда говорил: мне нужно много. И часто. Словом, они были противоположны во всем, синфазны только в откровенности между собой, иногда слишком зашкаливающей, чтобы это можно было считать дружбой. Недолюбовники без секса, передрузья. Наверное, он находил в этом какую-то странную прелесть, Эла не понимала, не задавалась всерьез вопросом — просто с ним было рядом спокойно и тепло. Вот только в этой дружбе порой он ревновал, как иные ревнуют в любви. А еще она иногда думала — ну клевый же, ну почему у меня к нему ничего нет?

А потом случилось желание.

Он вернулся из одной из своих частых и дальних поездок. Голодный, злой, как черт, очень одинокий. И — внезапно — взрослый, похорошевший какой-то острой привлекательностью, нарастивший на костях мяса, прибавивший глубины в глазах. Не особо распространялся, что там такое, кроме того, что у удачливого и легкого Яна — вдруг! — случилась также крайне тяжелая история, больная и долгая, выжегшая изрядно. Мягкий мальчик ушел, а этого мужчины она не знала, и потянулась, в том числе, плотски, что страшило и изумляло ее саму. Такое было впервые — чистое незамутненное желание как высшая точка, кристаллизация контакта. Тогда показалось: они долгие годы росли друг близ друга и вот наконец достигли понимания, которое снимает границы. А еще обоим нужно было утешение, конечно. Они не говорили про любовь, не было никакой любви, и он прямо сказал, что отношения ему не нужны, он не человек для отношений, и понятно, что оба на тот момент закрыли свои травмы, но неужели нельзя было быть просто немного честней? Не как с женщиной, этого из них ни один по доброй воле не делает, но как с другом? Но выяснилось, что и дружба была враньем тоже. Потому что честность мужчины с другом-мужчиной и другом-женщиной — это разные честности.

Расстались на год, не прерывая контакта ни на день, его носило по миру, Эла работала в Вене, обоим было по тридцать пять, не середина лета, но ближе к урожаю, и каждый думал, что знает себя и другого, привычки и предпочтения. Объехавший всю северную Европу, просидевший год в Штатах, Ян выдергивал ее на встречу, писал — соскучился, давай, оторви задницу от кресла, приезжай, я все приму на себя. Потом — дарлинг, я сам тебя выдерну из того кресла, отпусти уже чужие мозги, займись своей жизнью, давай проветримся, у меня будет неделя, встречаемся в Братиславе. Это так типично для Яна — за два часа собрать горящий маршрут с бодрым треккингом и возмутительно дешевыми хостелами, кинуть ссылку на билеты, располовинить бюджет прогулки и писать: скоро увидимся, не могу дождаться. Мы будем разговаривать, и не только. Святая повелась бы на эту интонацию, на ежедневное «доброе утро» и фоточки торса в мессенджер просто так, «я делюсь с тобой своей жизнью, как с другом».

Глава 7 Десять лет назад

На Чахтице пришли в середине второго дня.

Седые камни, сгрудившиеся на вершине, самодовольно взирали на приближающуюся чету. Какой уж тут замок? Самый что ни на есть огромный Чахтицкий град. Было очень странно оказаться здесь, и ощутить связь, и удивиться, почему никогда не приходило в голову приехать сюда, а только теперь, с Яном.

Гора была обитаема уже в палеолите, а в тринадцатом веке (счастливое число здешних мест) строительство началось с тяжелой руки Бэлы Арпада. Второму основателю Венгрии после отката монголов обратно к стойбищам нужен был оплот, огневая точка, база — и Казимир Гунт-Познан вершил по воле короля. Сперва венгров отсюда вынес Пржемысл Оттокар, затем гора перешла в руки шляхтича Сцибора Остоя, а уж после подтянулись и надменные Надашди со своим «Если Бог за нас, кто против нас?». Вот уж действительно, кто, казалось бы, а судьба все-таки подшельмовала. Настоящий город, возрастающий из цельного монолита скалы, с готической капеллой, с муравейником жилых покоев, подсобных помещений и мастерских — увидеть бы такое во дни его славы, когда король Максимилиан даровал Чахтице хваткой вдове Урсуле. Эла в руинах замка ощущала себя вполне комфортно, тем паче, что кровавое капище было совсем не здесь, сюда Чахтицкую пани привезли умирать, всем ведь так было проще. «Руки у меня холодные, пан», уснула и не проснулась. Воротный свод развален почти вчистую, остатки укреплены. Вместо собственно створов — тоннель в толще стены. Заложенные слепые окна — интересно, ее окна? Толщина наружной стены поистине циклопическая, чудовищная, как и вся местная история, собственно. Из двух надвратных башен сохранилась только одна, хотя с чего Эла взяла, что тут нужно две? С того ли, что сейчас увидела призрачную вторую внутренним взором? Жутковато. Потрясла головой. Хотела духов на камнях — получай, нечего кривиться. Но тут Ян взял за руку, и мгновенную подступившую к горлу тошноту смыло исходящей от него телесной волной. Ткнулась лбом в плечо боевому товарищу.

— Ты что? — смотрел пристально. — Голова кружится?

— Мне странно здесь.

— Это нормально. Мы же странствуем.

Он-то, весельчак, озирался с любопытством. Бросили рюкзаки в ближайшем отнорке, облазили все закоулки, все более проникаясь весом монолита истории. Могучее же место заключения для слабой женщины. И почти никого любопытствующих в руинах ввиду холодного апреля. Место захоронения неизвестно, да Эла и не была уверена, что желала бы видеть его. К тому же, Ян отвлекал от единения с корнями — разговорчиками своими не к месту и тем, как сильно от него фонило мужским, било по всем обостренно пробудившимся ощущениям. Забрались на самый верх старой башни, воздетым дьяволовым копытом возвышающейся над окрестностями, над Вишнове, над деревней, и такой простор был вокруг, чтоб тут бы только и ощущать вечность воплощенной друг в друге, и целоваться. То есть, она так думала, а прильнуть опять не решилась, он сам притянул, вроде как согреть на ветру. От ветра и впрямь перехватывало дыхание, или все-таки из-за чего-то иного? Обжиматься в руинах замка — done. И было это, прямо скажем, несколько неожиданно. И был короткий поцелуй — касанием по виску — как будто случайность. Такие вот у Яна причуды дружбы.

Есть моменты жизни настолько невыразимо прекрасные, что их бы и завершить поцелуем, чтобы запечатлеть, ничего личного.

Спустились с Карпат и поймали попутку к границе и в Брно.

В Брно им постелили отдельно, ибо Ян не был представлен семье как молодой человек тридцатипятилетней дочери. Не возразил и никак не откомментировал, даже несмотря на то, что пани Криста очевидно преисполнилась надеждой сосватать наконец дочь за приличного человека — и Ян был единственным из знакомцев Элы, кому она кричала вслед: «Приезжай еще!». В Брно Ян троллил Элу костехранилищем — не пошли — и потащил на поле Аустерлица, как истинный фанат Буонапарте, и уговорились вернуться сюда в декабре посмотреть реконструкцию. Уговорились. С Яном. Да, сейчас трижды смешно вспоминать об этом. А оттуда уже сорвались в Крумлов, по которому Эла скучала, а Ян там и не был. Крумлов лежал вдоль реки как городок из пряничных домиков под глазурью, и кружило голову невероятное ощущение, что Эла вдруг выиграла в лотерею — и рядом мужчина, который ее понимает и принимает такой, как есть. Бабушке оставалось два года до смерти, она была еще и в силах, и в уме. Жесткие линии солнечного света на деревянном полу, запах воды от Влтавы, влетающий в распахнутое окно, сервиз с луковками на квадратном столе, на колом стоящей от крахмала скатерти с кружевными вамберкскими бортами. Неизменные баварские лепешки и Ян, изысканно благодарящий за гостеприимство. Когда они остались с хозяйкой вдвоем, в разом повисшей без Яновых баек тишине, на руке госпожи Малгожаты тотчас взблеснул крыльями неведомый зеленый жук со спинкой из молдавита.

— Хочешь? — спросила бабушка, протягивая к ней руку, и совершенно непонятно, что имела в виду — мужчину или перстень?

Эла поняла про кольцо, покачала головой. Ей было неловко — она знала, что мать не одобрит, да и ей казалось, права на все «драгоценности» госпожи Малгожаты принадлежат априори пани Кристе. Бабушка перевела долгий ироничный взор на дверь, в которую только что Ян вышел перекурить:

— Я бы с ним не стала. Он дикий.

— Не знаю, мне нормально.

— Он мне не нравится.

— Почему?

— Тебе рано. Хоть твой красивый мальчик и из нашей породы.

— Да у него нет ни чехов, ни евреев, ни венгров. Он чистый поляк.

— Чистый-речистый. Это неважно. В нем наша кровь.

И теперь Эла знала, о чем она говорила. Ян, как чистое желание, разрушал собой все, к чему бы ни прикасался.

На третьей декаде апреля они ворвались в Прагу, обнимаясь, и не разнимали рук, пока приключение не завершилось. Поцеловал он, только заведя в гостиничный номер у Гаштала, закрыв за собою дверь, отделив их тайну от остального мира. Тогда она думала, что это тайна, сокровенное, близость, интим. А оказалось — просто эстафета с передачей палочки в виде члена из рук в руки, женский забег, в котором дозволил ей поучаствовать. Но это оказалось потом. А была ведь взрослой дурой тридцати с лишним лет, а туда же — попалась в глупой вере, что он может быть с ней не таким, как с другими, что она чем-то отличается от его других. Удивительное было ощущение его обнаженности перед нею — не только телесной. Телесная обнаженность как раз более естественное для него состояние в отличие от душевной. Головокружительно позволить себе в своем огне идти до конца, даже если знаешь, что сгоришь понапрасну.

Загрузка...