Три-четыре

— Возьми-и-и, возьми искру, — хрипло провыло сбоку, и из зловонной подворотни ко мне бросилась куча тряпья, протягивая едва светящиеся на кончиках пальцев руки, покрытые пятнами тлена. — Возьми, за пять мигов, за три возьми.

Я шарахнулась, выскочила из проулка, куда по глупости свернула, и едва не сбила с ног какого-то парня с уставшими глазами. Удержался, удержал меня и пнул попрошайку. Та или тот завыл, заканючил, как воют на лунный круг падальные псы, и, скрючившись, отполз глубже в тень, где продолжал тихо скулить. Ныл на одной ноте, будто сквозняк в щели.

— Нормально? — встряхнул меня нежданный помощник.

Я закивала, торопливо выдергивая себя из его рук, но он и не держал особенно. Двигался вяло, словно спал на ходу.

— Ты как с Неба свалилась… Зачем полезла в Переулки? Дорог мало?

Его глаза с расширенными зрачками, в тонкой сетке лопнувших капилляров смотрели насквозь и мимо. Пьян? Или подышал чем-то? Тогда он так же опасен, как больной тленом.

— Ты работаешь? — Зрачки, едва различимые на темной радужке, будто собранной из осколков, сжались, сфокусировавшись на узком вырезе выходного ученического платья.

— Что?

— Ты не ме́льда?

— Дурак! Я бросилась прочь.

Этот… принял меня за торгующую телом, но было уже все равно. Я окончательно потерялась и вряд ли теперь самостоятельно найду станцию с кабиной, с которой ушла по глупости. Стоило просто дождаться обратный рейс. Но там была такая давка.

Сначала меня оттеснили к краю платформы, потом я зачем-то спустилась посмотреть на рынок, что помигивал цветными огнями на палатках, а потом… Потом я уже не знала, где я.

Я никогда прежде не спускалась ниже Центра. Мы с подругами ехали в погулять Сады после Школы. На одном из уровней вошло много людей, и мы разделились. Потом я нашла свободное место на скамье, села и уснула. Я устала и плохо спала накануне, снова видела во сне день отбора. Проснулась только, когда кабина вздрогнула и механический голос, хрипнув, сказал: «Конечная».

Станция не одна, нужно просто спросить у кого-нибудь не слишком отвратительного, где ближай…

— Приве-е-ет, светлячок, — прозвучал голос, и тело заныло от сладкого озноба.

И́лфирин.

Словно из теней соткался. Высокий, гибкий, красивый. Слишком красивый.

Встретить вечного внизу еще чуднее, чем угодить сюда самой. Хотя, что я знаю, кроме Школы и Общего дома? Зато я знаю только одного владеющего Голосом, который так растягивает слова. Узнала по манере говорить и зыбкому образу, отраженному в стекле, который видела раньше. Нетленный Фа-Ло́д.

Он пах цветами и солью, узкое лицо, звезды-глаза, волосы, как самая темная ночь. И сиял. От его кожи исходил свет, словно сочился сквозь невидимые поры. Игра искр завораживала.

— Заблудилась, ясная? Эф-Ферра́т не закрыл клетку, и его светлячки разбежались?.. — рассмеялся он.

Смех выламывал волю, но меня учили сопротивляться Голосу, и я старалась изо всех сил. Разве вечным разрешено использовать Голос вот так, в открытую? Или дело в том, что мы Внизу и здесь правила другие?

— Я тебя знаю? Мне кажется, что я видел тебя раньше. Помню твой запах… — Звезды-глаза блеснули рубином, губы, чувственные, яркие, больше подошедшие бы девушке, приоткрылись, кадык на шее дернулся, словно илфирин глотнул. — М-м… Изумительно. Изумительно знакомо… Помочь тебе, светлячок?

Когда он успел взять меня за руку своими тонкими, гладкими, как шелк, пальцами?

— Хочешь, отвезу обратно? — сладко пел вечный, обволакивал голосом. Уже обычным, но не менее чарующим, обещал наслаждение звездами глаз. Пальцы с выкрашенными темным ногтями скользили по запястью, будто он рисовал мне по коже острой кисточкой. — Тебе придется угостить меня. Ты же понимаешь?

Широкие ажурные кольца мерзко поскрипывали, касаясь друг друга. Наверное, этот звук и не давал мне соскользнуть.

— Вот ты где! Не успел два шага отойти, как уже предлагаешь себя первому встречному… Простите, нетленный, моя гулящая жена вечно приключений ищет. Сладкого вечера.

Меня грубо дернули, бесстыдно схватив пониже спины, обслюнявили шею, а затем сгребли за волосы на затылке.

— Потаскушка! — разорялся невидимый мне хозяин грубых рук и воло́к прочь по улице, а когда наконец отпустил… — Сказал же, домой иди, вот бедовая.

Парень, на которого я выскочила из подворотни, потер мутноватые глаза. Он вовсе не был пьян, просто вымотался.

— Ты и правда оттуда. С Неба. Сразу не понял… Только потом сообразил, что пахнешь, как эти… — Он грубо выругался и сплюнул в сторону.

Кто «эти»? Ме́льды, за одну из которых он меня сразу принял? Или «эти» — жители Неба? После голоса илфирин голос нижника резал слух, и хотелось уши закрыть, чтоб не слышать. А он всё говорил раздраженно и зло:

— Что здесь забыла?

— Потеря… Я потерялась… Я…

Даже собственный голос звучал ужасно, но это от того, что я, растерявшись, почти поддалась. Илфирин был сыт, более чем сыт, просто баловался. Я в тот момент была ему как десерт после ужина: полюбоваться, ковырнуть ложечкой, лизнуть взбитый в пену крем, раздавить губами ягодку и оттолкнуть блюдце.

ЧАСТЬ 1. Гнев. 1

— Анеле́, — завыло над ухом, — где твои серебряные крылья, Анеле? Вставай! Проспишь свой лучший день. Вот-вот явится по твою пропащую душу гремящая повозка, увезет в проклятый город. И блёклые упыри или их лизоблюды будут делать с тобой всё, что придет в их ушибленные головы, а ты станешь заряжать им светильники и по первому слову раздвигать но… Оу!

Я, не глядя, пнула одной из ног. Юра́й грохнул мосла́ми об пол и походя стащил с меня одеяло.

— Припадочная! — теперь совершенно натурально взвыл брат, кажется, я попала куда-то в чувствительное место.

— Большой окрысок, — вяло ругнулась я, оставив лицо в подушке, силясь продлить ночь хоть так. Но так — не получится.

Юрай не злой. Обычный. Просто ему страшно. Всем страшно. Но никто не заговорит об этом. С самого детства нас учат молчать, потому что этот страх не разделить ни с кем. Мы рождаемся одни, одни уходим, и День Гнева у каждого свой.

В детстве не особенно думаешь о том, что будет дальше. У нас говорят: «Живи, пока не исполнится шестнадцать». И мы живем, не думаем, потому что нельзя жить завтра или вчера, только сейчас. Сегодня. А потом наступает то сегодня, в котором тебе шестнадцать, и всё меняется.

Кто-то всегда рождается со светом внутри. Хорошо, если первый из детей. Тогда просто можно начать заново. Труднее ждать и гадать, кто. Из нашей семьи не забрали никого, а у меня брат и сестра старше меня. Так что я почти наверняка знала, что это буду я.

— С днём рождения, мелкая выдра, — сказал брат, нащупал под подушкой одну из моих рук, которые я тоже прятала, и подсунул под ладонь что-то небольшое, крестообразное и горячее, будто он эту штуку пару часов носил-грел.

— Послезавтра, — буркнула я.

— Послезавтра тебя тут больше не бу… Может и не быть.

Мне немного страшно было смотреть, что приволок Юрай, так что я посмотрела на него самого.

— Нормальные в доме есть?

— Мать с Не́жей в кухне, зарыдали все полотенца и всё пересолили, даже компот солёный. Отец в древо́тне матерится. Колу́н взял самый здоровый и… вкалывает. Нормально? Я вот. Тут вот.

— Меньше с со́рниками якшайся, может, за нормального и сойдешь, — покосилась я на Юрая и поджала ноги. Жаль, их под подушку не спрятать.

— Из чего бы ты свои отвратительные кольца плела, если бы я с ними не якшался?

— Обратные. Обратные кольца, — я в тысячный раз поправила брата.

Дразнилка была старая, но любимая, а Юрай при всяком удобном случае выменивал у диких цветные стекла. Не так и часто.

Где со́рники, бродяги, иногда стоящие лагерем на Черном озере, за мостом, что вел к Старому Месту, брали цветные осколки и кто надоумил их сразу отверстия сверлить, я знать не знала. Не спрашивала и молчала, когда брат совал новую горсть под подушку или в карман старой длинной кофты, которую я надевала только зимой, когда за дровами бегала. На вопрос, где взяла, говорила обычно, это еще те, давнишние запасы, за которые Юраю влетело вожжами поперек спины, или что старое кольцо расплела.

Сегодня у каждого на воротах будет висеть такое. Похоже на праздник. Если не знать. Но в оазисе настолько беспамятных нет.

— Вставай давай, или думаешь, тебя из койки не вытащат? Хочешь, как Си́лка в том году, перед всем оазисом в веревках поверх исподнего стоять, пока кровь проверят? Мать платье приготовила. Э-э-э…

— Что? — Я наконец набралась мужества оторвать себя от подушки и села, а руку с подарком, поместившимся в ладонь, сжала в кулаке.

Юрай держал платье на вытянутой руке и, судя по основательным складкам, только что вытащил одежку из-под себя.

— Я его чуточку помял. Но бездна ли разницы?

Тут он был прав. Я бы даже и не расчесывалась. И не умывалась. Чего уж? И не завтракала, хоть живот уже по привычке просил хлеба и сладкой каши, запах которых сочился в комнату. И компота. Пусть и соленого. Но видеть, как мать сквозь тоску в глазах станет тянуть из себя улыбку, а Нежа — губы кусать и дрожать ресницами?

— Сам будет, — тяжело уронил Юрай.

— Откуда знаешь? — я спустила ноги на пол и шевелила пальцами в луче света с пляшущими в нем пылинками.

Сегодня мне все казалось необычайно важным: подушка, непонятный подарок в руке, запах каши, пыль.

Брат молчал. Он иногда видел наперед. Но это не обязательно тот случай, мог и к Краю сходить, чтобы поглазеть на пустошь, с него бы сталось. А еще он был одним из многих, кто смотрел отбор каждый год. Я не ходила. Несколько раз всего была. Но ни разу не видела хозяина Иди́р.

Илфирин нечасто бывал в своем Саду — так было принято называть оазисы, где разводили одаренных светлых. Обычно присылал помощника. С ним были люди с пустыми глазами, которые механически выполняли свою работу, и охрана. Темные. Без некромагов через пустошь не пройти, там всякого полно: не́жить, немертвые твари, мехлю́ды.

Против последних даже со́рники выглядели приличными. Ме́хи вставляли себе в тело части из железа, почти поголовно были больны тленом и жрали всё, что видели, даже мертвечину. Я слышала, говорили, что у них есть свои дикие темные маги, иначе как жить с железом внутри и снаружи? Только некромаги могут соединять живое и мертвое.

2

Наш дом на краю поселка, так что я, сопровождаемая едва слышным звоном и взглядами, скрытыми за занавесками и ветвями, прошла почти весь Идир насквозь. Две не слишком широкие улицы одна за другой, и домов не очень много. Ветер качал плетенки, мой «мятый саван» расцвечивало, будто кто-то сыпнул сухой скомковавшейся краски. В туфлю камешек попал. А когда остановилась вытряхнуть, меня нагнала крылатая тень.

Я вздернула лицо к небу, вытягиваясь струной. Яркое солнце выбило слезы из глаз, ослепив, но то, что я приняла за крыло, было всего лишь краем тонкого облака, на миг закрывшего свет.

Камешек я так и не вытряхнула. Трогала его большим пальцем всю дорогу, пока шла к центру, где проходит отбор. Он, как домашние мелочи, тоже казался важным. Как цветные блики, как взгляды. Как мечта, которая отболит, но все равно остается.

Улицы Идира на самом деле не улицы — просто протоптанные сотнями ног дорожки. А дома расположены по спирали от центра. Зачем? Никто не знал. Привыкли и не замечали. По каменной тропе ходили редко, разве что было в ту же сторону. Но даже в этом случае старались не особенно ступать на треугольные плитки — тянуло. Как от прикосновения к воротному столбу, только сильнее. У меня пятки зудели, отец жаловался, что колени ломит, Юрай просто перешагивал. У него ноги длинные, ему его шага хватало. Чем ближе к центру, тем слабее ощущалось.

Центр был сплошь выложен камнем. Ни деревца. Ни травинки. Серп каменного Первого дома с колоннами и возвышением мерцал мороком парадных лент. На одной — знак хозяина Идира: полуразвернутое крыло, больше похожее на кривую ладонь с растопыренными пальцами, и силуэт башни. На другой — башня на фоне звезды с лучами разной длины, вписанной в спираль.

Глас, похрипывая, говорил о Падении. О тьме, затопившей мир, о пламени, поглотившем тьму, об илфирин, уничтоживших пламя и удержавших наш мир над голодной бездной, и о свете, который несут те, кто будут избраны, чтобы продолжать держать. Когда слышишь впервые — веришь, а потом по едким ухмылкам и тоске, гнездящейся на донце глаз, понимаешь, что это всего лишь очередная сказка об анхелé. Только вместо крылатого чуда — алоглазый и прекрасноликий ужас. Я не видела илфирин — так говорил Юрай. А еще он говорил, что сегодня увижу.

Собравшихся зрителей было не так и много, как и нас, шестнадцатилетних. Идир невелик, и все друг друга знают хотя бы в лицо. Но в лицо друг другу никто не смотрел.

Я была не единственной, чьи родные остались дома. Так легче. Легче проститься, где тепло.

Провожающие не заступали на каменный круг, но расступились, пропуская меня, и их взгляды скользили, причиняя беспокойство, как камешек под пальцем. Я прошла и заняла место позади остальных.

Вызывали по списку. Называли имя семьи, и кто-то подходил к столу в центре, протягивал руку…

— Порог… Порог… Медиум… Пусто. Руку для печати. Порог…

На другом краю площади стоял тент и кресло под ним. Пустое. Охрана. Темные. Их лица были под масками, на нагрудных пластинах — тот же знак, что и на мороке, крыло-ладонь. Зачем охранять пустое кресло?

В спину посмотрели. Я вся застыла внутри, так мне стало страшно, но не обернуться не могла.

Юрай был прямо позади.

Я бросилась, толкнула его в грудь. Я понять не могла, отчего не хотела, чтобы он приходил, но знала.

— Обещал! — сердцем кричала я, потому что страх душил, и у меня не было голоса, но брат понял.

— Забыла.

Он вложил в мою руку фигурку с крыльями, горячую от его ладони, и снова велел держать крепче, когда позовут к столу.

— Уходи, — попросила я.

— Уйду.

— Рена́т, — разнеслось над площадью.

— Крепче держи, — напомнил брат. — Твое время. — Развернул и толкнул в спину.

На столе ящик-анализатор, список, какие-то непонятные приспособления. За столом похожий на куклу чужой целитель и еще один чужак, темный. Угловатое лицо, бледное, волосы редкие. Ему было жарко в черной одежде на свету, и на высоком покатом лбу блестела испарина. И сквозило чем-то… полынью и пеплом. Наместник протянул ему мертвое железо, которое хранилось в Первом доме и доставалось только в День Гнева.

Нож был очень старый, длинный, с тонкой рукоятью и пустым кольцом на конце. У меня зудело вставить туда бусину, жемчужно-белую или… красную. Красная смотрелась бы лучше. Когда темный взялся за рукоять, запах полыни и пепла сделался невыносимо острым и резал куда сильнее, чем клинок, который коснулся кожи невесомее пера.

А вот и красное. Бусиной на ладони.

Не так уж и больно. Или это оттого, что подарок брата в другой руке обжигает до дрожи, и я почти чувствую, как плавится кожа, будто серебро на головнях в камине?

И лицо снова мокрое.

И взгляд как удар. Оттуда, с кресла, которое больше не было пустым, а я…

— Пустая, — сказал чужой целитель.

А я видела только руку. Белую. Она лежала на подлокотнике кресла. Лицо и фигура были скрыты темной тканью, из тени под капюшоном, разбивая черный бархат, стекали пряди, как снег, на который под солнцем смотреть невозможно, так слепит.

— Третья. Выбраковка, — сверившись со списком и поморщившись, произнес целитель, покосился на кресло позади и снова на меня. — Руку для печати. Другую.

3

Что это было: сочувствие или совет? Я попыталась улыбнуться, давая понять, что я все поняла и про уборную, и про койки, и про чистоту. Поднялась, опираясь на стену. Локтем, потому что в раны на руках попала грязь, и с каждой минутой болело и дергало все сильнее. Плащ илфирин запылился. Он был мне велик и волочился по полу. Как я только не наступала на него, пока шла? Наверное, темный придерживал.

Все еще стоит. Почему не уходит?

— Он… Они все?.. Всегда так жестоки?..

— Хозяин, который режет больное животное, жесток? Вам летопись Падения в школе не читают? Огненный дар табу после Эпохи Пламени, когда дра́гхи и другие огненные выжгли полмира. Выжгли бы и весь, если бы не илфирин.

Я потянула с плеч хозяйский плащ. Темный качнул головой.

— Оставь, он даже не вспомнит.

Наконец ушел.

Я толкала дверь, пока не сообразила, что она открывается в сторону, ныряя в перегородку, как внешняя. Затем избавилась от плаща. В уборной было много чуждого, но относительно понятного. Самой непонятной вещью в комнате выглядела я. Так мне показало зеркало.

Я посмотрела на свое лицо в следах от пыли и слез. В проколах на коже все еще посвечивало, глаза тоже… Спазм заставил согнуться над похожей на ракушку чашей для умывания. Из металлического носика тут же пошла вода, с мерзким звуком втягиваясь в отверстие на дне, и меня снова скрутило. От горечи жгло во рту, невыносимо болело. Руки, сердце…

— Думаешь, тебя заберут?

— Думаю, тебя заберут, коза.

— А ты и рад будешь?

— Еще бы. Меньше возни с глупой курой.

— Юрай… А если у меня света нет?

— У всех есть. Не все видят.

От огня очень много света. До сих пор брызжет…

Я сунула руки под теплую воду, боль выбила пупырки на коже, но стало легче. Тогда я содрала с себя платье и встала в другую каменную чашу, на полу. Вода тонкими струйками хлынула отовсюду. Мерцающая энергетическая завеса не давала брызгам разлетаться, на узком мониторе на стене, прямо поверх покрытия, мигали цифры. Остановились. Три минуты. Дохнуло горячим воздухом, как на площади, когда…

Я сдавив пальцы в кулаки, забыв о раненых ладонях, и вскрикнула. В чашу быстро закапало красным. Схватила полотенце из-под крышки держателя, завернула гулей вокруг кисти. Вспомнила про аптечку. Нашла…

Если что-то болело или кто-то ранился сильнее, чем можно было обойтись едкой настойкой и куском полотна, мы бежали в Дом здоровья. Там были разные приспособления и средства, настойки, пилюльки. Все это теперь лежало в ящичке аптечки, которую я вытащила из тумбы под умывальником.

Сходу опознала только пластырь. Пришлось перебирать и читать. Литерные знаки были мелкие, читала я плохо. Ни книг, ни планшета в доме у нас не имелось, а школьная грамота без повторения забывалась быстро. Ко всему на коробках и флаконах оказалось слишком много непонятных слов, но я кое-как справилась, ориентируясь на прочитанное и на внешний вид средства.

Когда пленка бинта залепила ладони, боль стихла и дергать почти перестало.

Мое платье и белье валялись неопрятной кучкой на полу, туда же я бросила полотенце. Кто бы объяснил, что с этим делать?

Смех, похожий на вра́нье карканье, вырывался толчками, и я прижала руками рот. От того, что смеху некуда было деться, меня стало колотить.

Отпустила. Потом отпустило и меня.

Снова размазала соль по лицу, щипками отозвавшуюся в ссадинах от серебряных когтей, поднялась и методично исследовала все, что могло открываться.

Спустя недолгое время я лежала на одной из постелей, которые щелчком откидывались от стены длинной комнаты. Я выбрала ту, что располагалась под окном, закрытым сейчас пласт-шторой. В щели сочился день, настырно лез под сомкнутые веки, и я отвернулась к нему спиной. Жаль, подушки нет, под которую можно спрятать руки. Под подушкой вообще много всего спрятать можно. Но здесь было только возвышение на матрасе, поэтому я просунула руки под себя.

В ладони стучало.

Из странного еще. Найдя в одном из встроенных в стену шкафов тонкую короткую рубашку и штанишки, я бросила свою одежду в обнаруженный в процессе исследований утилизатор, а плащ илфирин забрала с собой. Снова накинула на плечи, утонув в нем. В нем же легла на постель, вытянувшись. Длины хватило, чтобы укрыть и пятки, и пальцы, за которые так любят хватать ночные страхи, стоит хоть краешек высунуть.

От ткани пахло травой под снегом, первыми цветами, белыми, прозрачно-синими на донце, холодно и сладко, едва ощутимо. Принюхаешься — пропадет, а стоит забыть — снова есть. Как страх, о котором нас учат молчать с самого детства, потому что его не разделить ни с кем. Мы рождаемся одни, одни уходим, и гнев у каждого свой.

У меня почти ничего своего. Только страх и шрам на ладони, который скоро затянется. Так лучше, наверное, ведь пусть я пока еще в Идир, я больше ему не принадлежу.

— Интересно, как там, в Навьгорде?

4

Койки не должны были пустовать. Вряд ли соседки по боксу стали бы разговаривать о будущем, но даже в этом молчании не было бы так пусто. В оазисе, дома, я редко оставалась одна и часто тяготилась этим, а теперь одиночество мучило. Стены давили и тянуло выйти.

Болела ладонь с ожогом. Новая повязка не помогла. Боль притупилась, но осталась. Вокруг раны припухло, кожа воспалилась и пальцы сгибались плохо. Кажется, я по незнанию сразу неправильно обработала. Ощущение, словно раскалившееся серебро все еще в моей руке, вплавилось внутрь и жжет, как жгут слова мастера Пехта, безжалостные и правдивые. Правда всегда безжалостна и не оставляет места для фантазий. Так что я лежала и ждала, когда хозяин явится подкрепить силы и не заметила, как забылась в тревожном полусне.

Приснилось, что мы с братом идем через каменный мост, к котором полно провалов. Мост почти лишен перил, осталось лишь несколько столбов по обеим сторонам. В сумерках шары на столбах немного светятся, как едкая плесень в подвале. Со дна Прорвы, провала между Идиром и Старым Местом, медленно поднимается туман.

Обычно к утру туман стоял вровень с Краем, и тогда провал казался белой шевелящейся рекой. Но было слишком рано. Еще до рассвета. Туман, хоть поднялся и уже заволакивал мост, был редкий.

Я лежала животом на камнях и смотрела в пролом сквозь дыру. Мост давно обвалился бы, если бы не странные ветвистые наросты из более светлого камня с темными прожилками, похожими на вены.

Каменные корни тянулись с противоположного стороны пропасти и где-то поддерживали, а где-то пронизывали толщу моста насквозь. Часть корней вросла в Край, и я представила, как они тянутся под Идиром до центра поселка и сворачиваются в спираль, потому что ограда не дает им расти дальше.

— Идем, по́ползень, или не успеем. Уже жалею, что взял тебя, — голос Юрая звучал в тумане глухо и низко.

Мне померещилось, что у брата два острых крыла, сотканных из тени и туманной взвеси, мерцающей от призрачного света столба, рядом с которым он остановился. Я поднялась, не дожидаясь, когда Юрай подойдет и вздернет меня за воротник, как кошь за загривок.

— Это корни?

— Корни, — ворчливо ответил он. — Из Старого Места. Все Старое Место такой камень.

Про крылья я не спрашивала, вокруг меня самой тоже была тень странной формы, будто теней не одна, а несколько, одна в другой — проделки тумана, мираж.

Юрай во сне был взрослый, а я ощущала себя ребенком, хотя разница между нами меньше двух лет. А еще мне было холодно, я дрожала и прижималась поближе к горячему боку брата, он смотрел на меня пламенем из глаз и гладил по голове тяжелой горячей ладонью.

Во рту сделалось сухо. Невыносимо хотелось пить. Я с трудом вынырнула из морока и открыла глаза.

Знобило, голова казалась тяжелой и огромной, будто набитой туманом из моего сна. Кое-как встала, добрела до уборной, напилась. Рука болела сильнее.

За окном все еще было темно, и я снова легла.

Сколько времени прошло, я не понимала, но так измаялась от боли, что ждала прихода илфирин, как избавления. Да только никто торопился. Наверное поэтому я встала, нашла оставленные в уборной туфли, надела и вышла наружу, хоть мне и запретили.

Сначала я просто сидела на пороге, не высовываясь. Камешек все еще был внутри, в туфле. Теперь — под ступней. Чтобы его почувствовать, приходилось придавливать ногу к ступеньке, а можно было встать. Так что я встала.

Шла вдоль бокса, касаясь рукой, чтобы не споткнуться, потому что перед глазами иногда плыло, приходилось останавливаться. Во время остановки я прижимала пылающий лоб к корпусу бокса, от прохлады в голове прояснялось. Так бы и стоять, но меня тянуло дальше, и я вновь переставляла ноги одну за другой.

Воздух был все так же нехорош, дышалось тяжело не только от лихорадки, но все равно лучше, чем в внутри. Плащ волочился по земле, а за мной — длинный след, будто кого-то тащили. Наверняка на подкладке, уже полно пыли и мелкого сора. Решила, что пройду до конца мобиля и вернусь. Но дошла и увидела следующий, совсем не похожий на мой и прочие.

Скорее платформа. Основание с подошвой, удерживающей конструкцию над землей во время пути, бортики и тент. Больше, чем мой бокс раза в два, но не точно, из-за лихорадки расстояния шутили со мной, и близкое казалось далеким, а далекое наоборот. Под тентом что-то тяжелое, стоит не в центре, потому что платформа с одного края просела, вдавившись в грунт.

Порыв ветра, сверху и чуть сбоку, был внезапным, ледяным, но таким приятным, что я, прикрыв глаза, подставила ему лицо. На веки что-то просы́палось. Или брызнуло?

Снег!

Крупинки растаяли почти в тот же момент, как коснулись кожи, оставив на щеках и губах бисерные капли, а край тента отогнулся и, наверное, я бредила, потому что оттуда слышался звук. Даже не звук, ощущение, что зазвучит, только руку протяни, будто образовавшаяся щель была слишком узка, чтобы выпустить это наружу.

Несколько шагов, и я оказалась рядом с платформой.

Я не сама, ветер меня толкнул.

Рука потянулась к углу тента, но за мгновение до того, как я коснулась соскочившего с крючка запорного кольца, запястье оказалось в капкане чужой руки.

Его.

5

Я лежала на спине, по потолку, чуть покачиваясь, скользили блеклые полосы сочащегося сквозь щели пласт-шторы света. Под спиной покачивалось тоже. Мы двигались.

Вчерашняя ночь спуталась, и я уже и сказать точно не могла, что именно было явью, а что пригрезилось, как каменный мост и непохожий на себя Юрай. Слишком взрослый. Стал бы он когда-нибудь таким, как приснилось? И, может, хорошо, что он так и не оглянулся на том мосту, значит, когда-нибудь мир позволит ему родиться снова. Тот, кто оборачивается, прощается, потому что уходит навсегда. Это было в сказке об анхеле, крылатых людях, которые жили в горах за Старым Местом. Они верили, что родятся снова, потому клали своим умершим в лодку из лозы крылатые фигурки и перо. Крылья — чтобы снова летать, а перо, чтобы было тепло. И отдавали тело пламени.

В Идире тоже сжигали мертвых, но если кто-то уходил навсегда, тело оставляли в специальном боксе в Доме здоровья, а на следующий день забирали запаянную капсулу с прахом, и на ограде оазиса появлялась новая клетка для искры. Ночью они мерцали, как далекие небесные огни. Даже после тех, у которых при жизни стояла «пустая» печать. От Юрая искры не осталось, а его убийца…

Меня окатило душным, стыдным жаром. Я вспомнила, как вела себя ночью, когда илфирин прикасался ко мне. Или все-таки сон? Но вот его плащ сбился комком у меня под боком, и руки совсем не болят. И откуда бы мне помнить, как вздрагивали крылья носа, ловя запах моей боли, как приоткрывался красивый, будто кистью очерченный рот, оголяя иглы клыков, и как глухо стучало в каменной груди живое сердце. И разницы между прикосновениями обеих рук нетленного не было никакой.

Он всё твердил: «Терпи». Кому? Меня он мог попросить. Как велел спать, когда закончил с моими ладонями.

Мобиль качнулся и встал. Я села, отогнула пластинку шторы и посмотрела наружу. Снова привал? Но никто так и не вышел натягивать сеть периметра.

Опустила ноги с постели. В пятку левой ткнулся край ящика аптечки, под правой оказалась туфля. Одна. Теперь я точно никуда не выйду, разве что в том шкафу с одеждой еще и обувь есть, только я ее просто не нашла. Вот и посмотрю.

Я чувствовала слабость, но больше не знобило, и жара не было. Хотелось вымыться и поесть. Или попить хотя бы. Я потянула с постели плащ, которым, кажется, укрывалась вместо одеяла, набросила на себя.

Запах холодной травы исчез. Теперь там был только мой собственный. Пыль и сор, собранные ночью краем ткани, что волочилась по земле, пропали. А вторая туфля нашлась. У самой двери наружу, на ступеньке. И камешек был внутри, теперь — под пяткой. Серый, совсем обычный, каких полно на любой дороге. Сложно сказать, тот ли самый, что попал в обувь в Идире, или другой, ведь я его не видела. Но на ощупь был совсем как тот.

Душ. Три минуты. Свежая рубашка и штанишки. Другой одежды в боксе не было. Так что туфля нашлась очень кстати. Затем в дверь постучали.

Это мой надзиратель пришел покормить. Молчал, но очень выразительно, будто ему язык узлом завязали, и он всё пытается его у себя во рту распутать, а никак. Под глазами Пехта темнели круги, и выглядел он… потухшим, как свечной огонь, яркий во тьме и тут же блекнущий на свету.

Он снова странно смотрел на плащ нетленного на моих плечах и еще страннее на меня: прикрыв веки и как бы вскользь. Удивлялся. Я не стала ему мешать удивляться, сама справилась с крышкой на потеплевшем от встряхивания контейнере и не предлагала ни присесть рядом, ни угоститься кашей из незнакомой желтой крупы и кусочков овощей.

Было прохладно, на траве поблескивала роса, солнце лениво карабкалось вверх и пока не слишком преуспело. Выходит, прошло всего три-четыре часа?

Двое охранников, сопровождая третьего, волокущего на плече длинный сверток-кокон, шли прочь от вереницы мобилей к камням. Темный тоже смотрел на них, потом скосил глаза на меня.

— А?..

— Сожрал, — хрипло отозвался Пехт и, вытянув руку, поймал сползший с моих колен уже пустой контейнер.

— Кого? — сдавленно спросила я, прикипев глазами к спинам уходящих и чувствуя, как ползет по ногам озноб. Спрашивать, кто, было незачем.

— Сма́ла. Того темного, что с мертвым железом работал на отборе в Идир.

— Свет… — Голос сорвался. — Свет выпил?

— Кровь. Смал же некромаг, вроде меня. Был. Сколько там света?

— У всех есть. Не все видят, — тихо ответила я словами брата, но Пехт услышал и снова смотрел с подозрением, как вчера, когда я предложила разделить ужин, или будто что-то дикое сказала. — Но разве они не светом… питаются?

— Не светом одним, — сказал Пехт, буравя взглядом, словно ждал, как бывало ждал учитель в Школе, начиная фразу, которую следовало продолжить.

Я не знала ответа и темный отвернулся, потом дернулся, быстро подобрал контейнер и захлопнул дверь у меня перед носом, едва не прищемив край плаща.

— Свет и явь, нетленный.

— Тебе велено было следить за ней…

— Я сле…

В бок мобиля грохнуло.

Голоса звучали глухо. Пехт еще больше хрипел, вечный говорил куда тише — слова едва разобрать, но снова проняло ознобом, и я застыла, скомкав в горстях ткань плаща и боясь шевельнуться, будто бы он услышит, войдет и… Что именно «и», я не успела додумать.

6

Это были первые деревья, что я увидела после Идира. Неприятные, с узкими длинными листьями. Ветер касался ветвей, и они шевелились, как клочья паутины.

Лес рос в большом котловане. Когда мобили въехали, сразу стало сумрачно, будто не середина дня, а вечер. Представляю, как здесь темно ночью.

Да еще и мелкая сизая пыль. Она брызгала из-под днища мобилей, как вода, клубилась, липла к окнам, и к моменту остановки сквозь стекло было уже ничего не разобрать.

Долго было тихо. Значит, остановка не короткая, иначе Пехт пришел бы почти сразу. И хоть я ждала, раздавшийся стук заставил вздрогнуть.

— Потом поешь, — разлепил губы темный, чем меня удивил. Я давно не слышала его голоса и успела отвыкнуть, потому что в моей голове во время наших односторонних бесед он звучал иначе, теплее и… не скрипел. — Одевайся и выходи.

Я нашла в себе немного выдержки, чтобы не торопиться. Руки от волнения и так плохо слушались, пока я натягивала принесенный днем ранее комплект и ботинки.

Пехт ждал с приоткрытой дверью. На ступеньки натянуло этой странной пыли, а едва я вышла, ботинки тут же обметало, и они сделались серыми.

— Пепел, — коротко пояснил темный. — Это Котел Экорнэ́. Здесь некромант дракхов призвал вечное пламя бездны, но явился кто-то другой. Так началась эпоха Пламени.

— Любите древнюю историю, нэр Пехт?

Раз уж его потянуло болтать, отчего бы не поддержать?

— Я? Люблю? Я на нее работаю, — скривился темный и посмотрел в сторону, на один из мобилей. Причем посмотрел так, что я, вслед за взглядом, сразу выделила нужный в череде мало чем отличающихся.

Бокс нетленного? Должен же он где-то спать. Если ему нужно.

Пехт говорил что-то про эпоху Пламени и про завод, где собирали мобили и первых механических конструктов. Именно тогда я впервые услышала имя нетленного, но не придала значения, потому что не знала, что это оно. В Идире никто при мне его имя не произносил. Вообще никто не произносил.

Чуть поодаль заговорили сразу несколько голосов, и я сначала отвлеклась, а затем дернулась навстречу…

— Не надо, будешь жалеть, — удержал за руку темный, но я стряхнула его пальцы.

Ада́р, Лисса́на, Миэ́ль, Рик… И другие. Много. Больше десятка. Они высыпали из мобилей и сбились группками, радуясь возможности пройтись не меньше моего. Я знала их всех если не по именам, то в лицо, но вместо лиц были спины, затылки, так быстро они отворачивались, стоило мне обратиться. И взгляды, словно я… Словно меня нет.

Что это? Что?..

— Зависть, — ответил нагнавший меня Пехт. — Говорил же.

— Чему завидовать?

— В первую очередь тому, что тебе не приходится сидеть в тесноте или ждать очереди, чтобы умыться и отлить. У тебя отдельный бокс, личный конвоир, а на плечах плащ нетленного.

— На моих плечах куртка, которую вы мне принесли и которая мне велика. Ботинки тоже. Велики́.

— Потому что ты мелкая тощая кошь и хоть на тебе нет плаща, половина Идира видела, как нетленный тебя в него завернул, оказав покровительство. И теперь есть они, обычные светлые, и ты. В плаще, даже если без него.

Я послушно пошла за Пехтом обратно к своему боксу. Внутри было гадко и серо, неприязнь тех, с кем делила мир внутри ограды, осела на душе, как пепельная пыль.

— Зависть — предвестница раздора, раздор — отец злобы, злоба — мать ненависти, а ненависть оголяет суть и показывает, каковы мы есть, — сказал Пехт и снова странно смотрел, как тогда, когда говорил со мной про свет.

Я снова молчала. Честные вещи и слова часто безжалостны и так же часто вызывают неприязнь. И мне не нравилось то, как темный смотрел, и то, что он сказал, поэтому я ускорила шаг и спряталась от него, отгородилась мобилем.

Столько ждать возможности поговорить и выйти, чтобы желать остаться в одиночестве…

Я вжалась лопатками в корпус мобиля, чувствуя, как внутри меня что-то ломается, и из этих кусков складывается другое, чужое, а мне не хочется быть этим, мне хочется, чтобы солнце утром щекотало затылок, чтобы слышно было, как мама и Нежа возятся на кухне, как стучит в пристройке, звонко ударяя по наковальне, отец. Этот звон не дает спать, потому что Юрай снова дверь не закрыл, и со двора — запах яблок. Живой. А здесь даже деревья как мертвые, и серое всё, или красное, как старая кровь, и даже подушки, чтобы спрятаться, нет.

Отпустите… Отпустите… Отпуститедайтеуйти…

Прикушенная, чтобы не в голос рыдать, губа ныла. Я натянула рукав свитера на кисть, и стирая свою слабость и беспомощность. Некому меня здесь жалеть. И не надо.

— Нена… нави… ненавижу, — шепотом, на пробу произнесла я. Чувство было новое, а слово цеплялось, язык от него жгло и сердце, но слезы перестали течь.

Пехт явился, будто специально ждал, когда у меня отболит. Стоял поодаль, ссутулившись и сунув руки в карманы куртки. Отросшие волосы, приподнятые грубым воротником, топорщились перьями. Всё верно, мы рождаемся одни, одни уходим, и боль у каждого своя. Никому лишней не нужно.

Мобили расположились на широкой проплешине без всякого порядка. Заинтересовавшая меня в прошлый раз платформа была не видна. Гудели вешки периметра, вдоль него и между мобилями болтались охранники, словно тоже прогуливались, а не работу выполняли. Сквозь вяло колышущиеся ветви проглядывал край солнца. Оно клонилось вниз, наливаясь багровым.

7

— Ма… Ма… — рвалось изнутри, я давила на панель в душе скользкой рукой, размазывая красно-бурую жижу по стене, но три минуты вышли, а с меня все еще текло таким же красно-бурым, по лицу, волосам… — Ма… Ма…

Я боялась вдохнуть, потому что это попадет внутрь вместе с воздухом, которого становилось все меньше, а воды больше не было.

— Ма…

— Бездна, — ругнулся вломившийся в уборную Пехт. Выдрал заклепку на рукаве, оголил запястье с полосой браслета и приложил к панели.

Тут же хлынуло во все стороны, разлетаясь по стенам. Красные ручьи побежали по полу, собираясь у порожка, потому что темный заступил ногами на паз контура и ширма душа не закрылась, только гудела и щелкала. А красное все текло и текло.

Стоя под душем вместе со мной, Пехт содрал с меня куртку, а свитер, недолго думая, разорвал. Ткань раздалась наискось, я снова вспомнила, как мех пытался стянуть соскальзывающими руками расползающийся торс. Меня стошнило.

В глазах сделалось темно, от того что я никак не могла вдохнуть, так свело все внутри, а Пехт, не давший мне свалиться, встряхивал, дергал, тормошил, и орал в лицо:

— Попало? Кровью в рот попало? В глаза? Ну!?..

— М-м-м… Не-е-е…

— Ранило? Где болит? — Надсаженный скрипящий голос ввинчивался в уши.

— Ды… дышать… — просипела я и осела, повиснув тряпичной куклой.

— Глядь, — брякнул Пехт, хватая меня крепче.

Вздернул, прижал, задрал подбородок твердой горячей рукой, в нос тут же налило воды, а темный сдавил свербящий нос и сильно и резко дунул мне в рот.

Воздух пошел носом вместе с водой и слезами, а внутрь — нет. Я захрипела, и тогда Пехт ударил проклятием по панели. Сверкнуло, в меня будто сотня иголок вонзилась разом, повалил едкий дым, завыло…

* * *

Вода больше не текла. Было оглушительно тихо и кто-то другой… Он держал меня, и не было муки слаще, чем задыхаться в его руках.

— Пехт, вон пошел. — И мне, Голосом: “Открой глаза”.

Открыла и утонула в серебре с алыми брызгами.

Смотри.”

Смотрю… Большего и не надо. Даже дышать.

Дыши.”

Дышу… Вдохнула и ничего. Ничего не вышло. Серебро его глаз меркнет, скоро совсем не останется, только багровая темнота. И голос. Два голоса.

— Еще раз. Со мной. Дыши.

И не было муки горше, потому что он…

— Теперь сама.

…отвел взгляд.

А я дышала влагой, едким дымом, что все еще сочился из разбитой панели, но лучше дым, чем вонь того, что было на мне прежде. Воды на полу, грязной, бурой, мутной, натекло почти по щиколотку, она втягивалась медленно, наверное, отверстия слива в углу для душа забило.

Брызги и потеки были везде. На нетленном тоже. Подсохшие еще до того, как он сюда вошел. И теперь все это поплыло…

Снова спазмом сдавило горло…

Спи.

…и отпустило.

Я будто в колыбели. В гамаке под яблоней. Солнце светит сквозь ветки, подмигивает лазурь, блики скользят по лицу, теплые, гладят… Мне щекотно. Я прячусь под плоской подушкой, набитой шуршащей шелухой, и голоса звучат глухо, издалека, ненастоящие.

— Пехт! На корм пущу… Почему она голая?

— В кровище вся была и в го… грязная, нетленный. Вы когда меха распи… половинили, на нее всё и хлюпнуло. Там на мобиле до сих пор картинка де… декоративная в полборта. Крылышки, глядь. И сами вон весь в киш…

— Пехт, — оборвал его илфирин.

— Простите, хэлль, нервы, — повинился темный. — Э-э-э…

— Что?

— Грязно тут. Из уборной натекло, а мы по боксу разнесли. Натоптали. Прибрать бы…

— Вот и приберешь.

Пауза.

Картинки вспышками, будто книгу листаешь быстро-быстро, страницы с текстом мельтешат, и вдруг...

Нетленный ко мне спиной, голой, на коже странный знаки, как куски мозаики, осколки, перья, волосы влажные, на конце пряди набухла капля, упала в ложбинку позвоночника и скатилась, закованная в серебро рука повисла плетью.

Пехт лицом. Осунувшийся, страшный, в мокрой одежде, глаза в темных кругах наглые, руку приподнял, и в ней что-то собирается из мерцающих зеленоватых нитей.

— Руками, Пехт.

— Да, нетлен… А она точно спит?

Над плечом блеснуло серебро глаз. Когтистые пальцы шевельнулись.

Навстречу.

Солнце коснулось моей руки, пробралось под подушку, и я прижала, спрятала его, как прятала подарки брата. Так надежнее. Теперь не потеряется.

Сон укрыл мягким темным плащом с запахом прохлады и первых, растущих прямо сквозь снег, цветов.

8

Теперь, когда я лежала, Пех был виден мне весь, но верхняя часть лица так и осталась в тени. Он снова словно поскрипывал и шуршал изнутри, даже когда молчал. И кажется, закрыл глаза. Как можно не спать столько времени?

— Это все вопросы? — заговорил темный. — Думал, устану отвечать.

Я пробралась ладонью под скомканный плащ, устраиваясь поудобнее, будто и правда собиралась уснуть. Вопросов было так много, что я никак не могла выбрать.

— Спроси первое, что придет в голову, — предложил темный, словно понял причину моего замешательства. — Первое — от сердца.

— Даже… ненависть?

— Ненависть всегда от сердца.

— Вы снова говорите странное, мастер Пехт. И ждете, что я пойму и отвечу, но я не понимаю.

— Ты первая начала, — скрипнул, растягивая губы Пехт. — О свете, который есть у всех, но не каждому виден. Это из текста Посвящения Тьме. Так верные Ей узнают друг друга. Но я уже понял, что ты не такая. Возможно, твой брат был одним из...

— А вы такой? — перебила я его, чуть приподнявшись. — Разве тьмапоклонничество не под запретом? Нетленный ведь знает от вас, да?

— Знает. Он много чего знает, а еще больше помнит. У таких, как он, в их чертогах целые залы застывшей памяти. Илфирин живут так долго, что им приходится освобождать у себя в голове место для чего-то нового, и они придумали хранить свою память в драгоценностях. Носят их на себе, дарят, дают взаймы, меняются.

— На нетленном нет украшений.

— Хэлль скрытен.

— Почему… — голос вдруг сел, словно я сама сделалась скрипучей, как этот пожилой темный. — Почему ты называешь нетленного «хэлль»? Что это значит? Имя?

— На древнем языке, таком, что он еще до Падения был древний, это значит «вечный свет». А нетленного зовут Эф-Ферра́т, Белый Ворон. Странно, что ты не знаешь, он ведь хозяин Идира.

— Это не похоже на имя и во́рны не бывают белыми.

— Зачем ему еще имена, когда он такой один? Все илфирин единственные в своем роде. И что говорить о перьях, если в пустошах есть места, где у ворнов по две головы, — усмехнулся Пехт. — Бездна Эфхтар, например, мимо которой мы шли, или Глотка Даэме́йн, откуда разбредаются ога́рки. Просто ворны слишком редко доживают до белого пера. Попробуй скажи нетленному, что его не бывает — посмеется. Главное уши успеть заткнуть до того, как начнет. В Навьгорде его не любят, остерегаются, с ним осторожны и вежливы, но…

— За то, что у него рука… такая? Как у вас лопатка и мертвое железо у мехлюдов?

Пехт смеялся. Сразу. Потом вдруг перестал. Даже скрипеть перестал. Тень вокруг него сделалась подвижной, в глазах зажглось по зеленой искре, и я почувствовала, что мне кожу покалывает.

— Предположить, что хэлль — тьмапоклонник из-за живого серебра в теле, шутка еще почище, чем сказать ему, что его не бывает, — страшновато произнес Пехт. — Впрочем…

— Нетленный больше не запрещает вам говорить со мной?

— Нетленный больше не запрещает мне в принципе. Этот его караван — мой последний. Я исчерпал бездну его терпения. Он вообще был излишне терпелив ко мне. Удивляюсь, как он вообще меня не… — На жилистой шее темного дернулся кадык, тьма, окружающая фигуру, поблекла и больше не казалась живой, но в глазах все еще упрямо тлело изумрудным. — Я подверг тебя опасности. Нетленному пришлось отвлечься от своей задачи, чтобы выполнить то, что должен был делать я. И он будет в своем праве, если не станет дожидаться окончания поездки. А с тобой я сейчас говорю оттого, что мне больше не с кем прощаться.

— Мастер Пехт! — я подскочила, потому что темный выдернул свое тело из тени, что отбрасывала нависающая верхняя койка, и пошел к двери. — Мастер Пехт… Зачем прощаться?

— Глупый светлячок, — темный качнул головой и застыл в проеме. — Чтобы помнили. Проститься, и уходя, обернуться на пороге, потому что уходишь навсегда.

— Разве нельзя иначе? — В груди выстывало, будто темный забрал с собой тепло, но дело, скорее всего, было лишь в сползших с меня одеялах и неисправном обогреве. — Нельзя наоборот? Уйти, не прощаясь и не оборачиваясь, чтобы обязательно вернуться?

— Не для меня. Мне некуда возвращаться.

— Тогда… Тогда мне нужно знать ваше имя. Чтобы помнить.

— Ворн, — усмехнулся темный, — могла бы и сама догадаться.

Панель двери, прошуршав, закрылась. Затем щелкнула внешняя. Откуда-то взялась уверенность, что я не увижу его больше до приезда в Навьгорд. И думать об этом было не так тревожно, как о том, что нетленный накажет за проступок, и я не увижу его совсем.

А контейнер с тряпками так и не убрал.

Сама убрала. Вымыла емкость, бросила тряпки в утилизатор. Сначала жутковато было в уборную заходить, но там и следа не осталось от беспорядка. Исправно работала ширма и экран панели, хоть и был в трещинах, а душ немного испортился, но я ничего не имела против, чтобы вода лилась не три минуты, а четыре.

Я легла, укутавшись во все одеяла, смотрела сквозь щелку в пласт-шторе, как светлеет за окном, и перебирала в голове разговор.

Позже мне иногда казалось, что все было иначе. Другие слова были сказаны или в ином порядке, словно перенизываешь старые бусы, и прежде невзрачные на вид бусины начинают сиять, а яркие блекнут. Как перед рассветом, когда все становится одинаково серым до тех пор, пока не забрезжит.

Загрузка...