Я боюсь.
Боюсь сказать не то, боюсь посмотреть не туда, боюсь даже издать звук. Боюсь, что одно неверное слово или движение нарушит его хрупкое спокойствие — то редкое, натянутое умиротворение, которое Арман так тщательно удерживает. Если ему покажется, что я дышу слишком громко, он может заставить меня замолчать вовсе.
Но я боюсь не этого.
Я не боюсь умереть. Переломы, синяки, раны — всё это давно перестало пугать. Мне страшно жить. Жить, не желая жизни. Жить, зная, что даже смерть не способна вырвать меня из его объятий.
Когда мы только познакомились, он казался милым, внимательным, спокойным. В нём было что-то располагающее, почти надёжное. Но очень скоро я поняла: под этой оболочкой скрывается нечто куда хуже дьявола. Каждый день рядом с ним превращался в испытание — дыхание становилось осторожным, движения — выверенными, мысли — пленными. Его «золотая клетка» не просто удерживает. Она медленно сжимается, лишая воли и надежды. Здесь нет спасения. Нет конца. Только бесконечное погружение в темноту.
Сегодня ночью я пролежала неподвижно, словно мёртвая. Дышала медленно, почти бесшумно — чтобы не разбудить его. Он вернулся поздно, измождённый, будто весь день пахал землю в поле. Только он не был в грязи — он был весь в крови. Скорее всего, кого-то пытал у себя на базе, в той самой комнате, куда пару раз увозил и меня. Мне страшно даже думать об этом, но я физически ощущаю холод его силы, исходящий от него даже во сне.
Как хорошо, что он ушёл на рассвете.
Когда Армана нет рядом, воздух становится легче. Я могу хотя бы позавтракать без надзора — без взгляда, который сверлит каждый вдох.
Усталость тянет ко сну, мягкой тенью окутывая тело. Но закрывать глаза нельзя — скоро обед. Ложка. Тарелка. Притворство вкуса. Даже если каждый глоток — камень, застревающий в горле. Он ненавидит, когда я пропускаю хотя бы один приём пищи. В его мире человек может ослабнуть, дрогнуть, сломаться. Но его вещь должна функционировать идеально. Одно неверное движение — и мир снова превращается в хаос боли.
На обед подали тыквенный суп. Запах сладковатый, тягучий — и меня едва не выворачивает. Я ненавижу тыкву, морковь, брокколи — всё, что напоминает больничную еду. Но здесь это никого не волнует. У всех вокруг есть только одна задача: чтобы я ела. Иногда мне кажется, что тарелка смотрит на меня, как сторожевой пёс. Стоит не доесть ложку — и она «залает», позовёт хозяина. И от одной мысли об этом я сглатываю страх вместе с супом.
Когда я только оказалась здесь, во мне ещё теплилась глупая надежда на сопротивление. Несколько дней я отказывалась есть, надеясь, что голод станет моим оружием, моим «нет». Арман не кричал. Не угрожал. Он просто посадил меня на ледяной пол. Передо мной снова и снова появлялись тарелки. Его взгляд был спокойным, наблюдающим, как гаснет последняя искра непослушания.
Когда я отказывалась открыть рот, пальцы впивались в щёки, разжимая челюсть так, что хрустела кость. Губы трескались, вкус крови смешивался с унижением. Он кормил меня не как человека, а как силу, которую нужно сломать. Удары приходили короткие, точные, без лишних эмоций — не из ярости, а чтобы я поняла. Я рыдала не от боли. Я рыдала от осознания, что никто не придёт. Моё «нет» не существовало.
Однажды я просто уснула. Обед прошёл мимо — всего один сонный вдох свободы. Он нашёл меня вечером, в постели. Поднял за запястье так резко, что земля ушла из-под ног. Его голос был красивым, почти мелодичным, и от этого становилось ещё страшнее. Удары следовали один за другим, пока что-то внутри не хрустнуло. Боль расползлась под кожей, пальцы задрожали, стали деревянными. Синяки проступали медленно, будто чернила, растекающиеся по бумаге. Здесь наказывают не за поступки — за попытку быть живой.
С тех пор я ем. Всегда. Всё. Даже если каждый кусок — ком страха, царапающий горло изнутри.
После обеда я решила хоть немного поспать до ужина. Но стоило переступить порог спальни — дыхание перехватило. Воздух здесь плотный, будто пропитан всем, что со мной происходило. Комната одновременно просторная и тесная, тишина давит сильнее крика. Каждая тень знает, как я дрожу. Каждая вещь помнит, кем я перестала быть. Угол стола — острый, беспощадный. Холодный мрамор под ногами держит тело, когда я уже не могу подняться. Стены слышали мои крики и научились делать вид, что ничего не происходит.
А кровать... та самая, с белоснежным бельём, на котором слишком легко проступают следы боли. Здесь его руки впервые забрали то, что я считала своим. Здесь же продолжают отнимать снова и снова.
Я ложусь. Закрываю глаза. Дрожь поднимается от позвоночника к горлу — тонкая, жгучая, невозможная спрятать. Я не боюсь ужина. Я не боюсь боли. Я боюсь снова открыть глаза — и снова существовать в его клетке.
Тяжёлые шаги Армана заставили пол предательски скрипнуть. Я проснулась мгновенно — слишком чутко, слишком быстро. Он вернулся измождённым и злым. Я не открываю глаза. Притворяюсь, что сплю, чтобы не потревожить зверя, не наступить на минное поле его накопившейся ярости. Я прижимаюсь к матрасу, стараясь исчезнуть, стать легче воздуха, чтобы он прошёл мимо и не заметил меня.
Он проходит в ванную.
Значит, скоро ужин.
Значит, мне нужно привести себя в порядок.
Я стою перед зеркалом, рассеянно расчёсывая волосы, когда чувствую, как пространство за спиной меняется. Он выходит из ванной. Я не оборачиваюсь. Я и так знаю, каким он был раньше — высокий, широкий в плечах, с тёмными волосами и мраморно-белой кожей. Его лицо я больше не держу в памяти. Смотреть вверх опасно. Там всегда можно увидеть слишком много.
— Ты ужинала?
Голос разрезает воздух неожиданно близко. Я не заметила, как он подошёл. Или не захотела замечать. Я киваю автоматически — и сразу понимаю, что ошиблась. Я соврала. Он ненавидит ложь. В груди что-то сжимается, дыхание сбивается, но я стою неподвижно, будто это может спасти.
— Одевайся. Мы поедем ужинать в ресторан.
Слова звучат спокойно, но от них меня бросает в дрожь. Я киваю снова. Нужно выглядеть нормально. Нужно быть удобной. Пока он держит себя — пока.
Он поднимает руку. Медленно. Я не знаю, будет ли это удар. Я уже не различаю. Пальцы касаются моих волос. От этого становится хуже. Не от прикосновения — от его близости, от воздуха, который он выдыхает так рядом, что кожа реагирует раньше мысли.
— В следующий раз скажи, — говорит он. — Я не хочу, чтобы тебе было плохо.
Я не понимаю услышанное. Эти слова не имеют формы. Я стою, дрожа, не в силах ответить. Любое слово может стать поводом.
Я ухожу в гардеробную, почти бегу. Выбираю чёрное платье в пол. Его пиджак поверх — чтобы скрыть то, что нельзя показывать. Его вещь должна быть идеальной.
Когда я возвращаюсь, он сидит в кресле, откинув голову назад. Он выглядит спокойнее. Увидев меня, встаёт и открывает дверь, пропуская вперёд.
Мы спускаемся по лестнице. Мысли путаются, накладываются одна на другую. Зачем ресторан. Зачем эти слова. Зачем прикосновение. Я слишком стараюсь быть осторожной — и именно поэтому оступаюсь.
Он подхватывает меня сзади. Аккуратно. Почти бережно. Я уже готовлюсь к удару, когда слышу:
— Аккуратнее. Смотри, куда идёшь.
Злость чувствуется в каждом слове. Слёзы выступают сразу. Не от падения — от осознания собственной слабости.
— Почему плачешь? Иди в уборную, успокойся.
Я почти бегу. Запираюсь. Плачу беззвучно, затем умываюсь холодной водой, собираю лицо по частям. Нужно торопиться.
Он ждёт у машины. Сам за рулём. Я сажусь рядом, как в клетку.
Эта машина помнит слишком многое. Кожаная обивка впитала мои крики, мои мольбы, моё молчание. Здесь я перестала быть человеком. Я вжимаюсь в сиденье, стараясь стать меньше, незаметнее.
Холодная рука накрывает мою. Я вздрагиваю. Только сейчас замечаю, как сильно сжала кулаки — ногти врезались в кожу, и между пальцами проступила кровь. Он разжимает их без усилия, медленно, будто исправляет ошибку, переплетает мои пальцы со своими и удерживает крепко, спокойно.
Его прикосновение мягкое. Почти бережное.
Именно в этом — весь ужас.
Эти руки умеют держать так, что кажется, будто тебя берегут. Они не рвут — они давят. Не ломают сразу — находят слабое место и нажимают снова и снова, пока внутри не остаётся ничего целого. Они касаются аккуратно, точно зная, где будет больнее всего.
Его пальцы белые, ровные, почти красивые. Ими удобно стирать слёзы. Ими же удобно ломать. Эти руки держат меня здесь. Эти руки сделали мою жизнь красно-синей — из синяков, кровоподтёков и памяти, от которой не спрятаться.
Он не сжимает сильнее.
Ему не нужно.
Я остаюсь неподвижной, связанной этим прикосновением крепче, чем любыми словами или ударами.