Я всегда думала, что кровь пахнет одинаково.
Металл, сырость, что‑то густое и тяжёлое, цепляющееся за слизистую носоглотки так, будто сама смерть опускает на тебя влажную, липкую вуаль. На третьем курсе нас учили не обращать на это внимания, дышать поверхностно, через рот, ставить маску так, чтобы не рвать после дежурства. Со временем запах перестал быть чем‑то особенным, превратился в рабочий фон, как шум вентиляции или треск ламп в ординаторской. Но сегодня он другой.
Резче, плотнее, как будто в каждой молекуле спрятано чужое имя. Его имя.
— Давление падает! — крик анестезиолога прорывает сквозь гул в ушах. — Систолическое восемьдесят.
Я смотрю на монитор, на зелёную линию, лихорадочно прыгающую по чёрному полю, и заставляю себя дышать ровно. Ладони скользят в перчатках, пот собирается под шапочкой. На столе передо мной – мужчина, которому не исполнилось и двадцати пяти. Пуля вошла под ребро, разорвала печень, задела диафрагму. Я уже почти автоматом проговариваю про себя: сквозное ранение, обильная кровопотеря, травматический шок второй степени.
Сухие, правильные слова, которыми так удобно прикрывать панику.
— Арина, зажим, — бросает оперирующий хирург. — Не смотри на монитор, смотри сюда. Я послушно смещаю фокус.
Металл в моих пальцах, влажное, тёплое мясо под инструментом. Мысль о том, что это чья‑то кожа, чья‑то жизнь, чьи‑то детские фотографии в чужом телефоне, я отодвигаю: сейчас он – просто тело, объект, набор повреждений, которые нужно исправить.
Потом я ещё успею пожалеть. Если он выживет.
Дверь операционной приоткрывается, и тонкий луч света из коридора режет пол как бритва.
Я слышу голос, даже не видя лица:
— Как он?
Этот тембр невозможно спутать ни с кем. Низкий, спокойный, чуть хрипловатый, словно человек только что слишком много курил или слишком долго молчал. Когда он обращался ко мне раньше, в этом голосе всегда было тепло, невесомая усмешка, которой он сглаживал любые острые углы. Сейчас – только сталь.
— Вон отсюда, — жёстко отрезает старший хирург, не поднимая головы. — Здесь стерильная зона.
Дверь захлопывается, но ощущение, что он всё ещё здесь, прямо за матовым стеклом, не уходит.
Артём.
Сердце делает неровный толчок, будто кто‑то включил дефибриллятор прямо в грудную клетку. Я заставляю себя не оборачиваться. Не думать о том, что на столе его брат, а я – единственная, кто ещё может удержать эту разрытую пулей печень от окончательного распада.
Сосредоточься. Ты просто врач. Ты не знаешь ни его, ни его людей. У тебя нет с ним ничего общего.
Ложь режет сильнее, чем скальпель.
Я подписываю документы спустя час. Руки до сих пор дрожат, хотя перчатки давно сняты, а кровь брата Артёма смыта до последней красной полосы.
В ординаторской пахнет хлоркой и кофе; лампа над столом гудит, как рассерженное насекомое.
— Вот здесь, — следователь кладёт передо мной бланк.
Формально – рапорт о времени операции и характере ранений. Неформально –приговор.
Он моложе, чем кажется в пиджаке и с этой аккуратной стрижкой. Глаза серые, внимательные, слишком честные для человека, который привык торговаться судьбами. Он улыбается мягко, ободряюще, и от этого становится только хуже.
— Арина, вы же понимаете, — говорит он, чуть наклоняясь ко мне. Я ощущаю запах ментола от его жвачки. — Если мы укажем реальное время поступления, у него будет алиби. А с записью, которая… чуть сдвинута, у нас появляются шансы закрыть сразу несколько дел.
Я смотрю на пустую строку напротив слов «время доставки в операционную» и пытаюсь услышать собственные мысли сквозь гул в висках. Перед глазами всплывает лицо мальчишки, которого сегодня привезли до этого – девятнадцать лет, ножевое, двор, неудачная шутка. Его папа сидел под дверью и шептал молитвы так же, как сейчас, наверное, шепчет их кто‑то за дверью палаты интенсивной терапии, где лежит брат Артёма.
— Вы говорили, — голос срывается, я сглатываю, — что… что там ещё люди. Если его отпустят…
Следователь на секунду закрывает глаза.
— Там семья. Женщина и двое детей. Они видели, как ваши… пациенты… расправлялись с человеком, который им мешал. Если Артём заберёт брата и людей, свидетели не доживут до суда. Вы это понимаете лучше меня.
Слово «ваши» режет.
Будто я уже автоматически стою по ту сторону, рядом с Артёмом. Будто его мир и правда стал и моим. Я беру ручку.
Отчётливо, до последнего мазка чернил, понимаю: та цифра, которую я сейчас поставлю, будет означать не просто время. Она станет линией, разделяющей «до» и «после» . До – когда я просто любила мужчину, чьё прошлое старалась не рассматривать. После – когда сама стану частью преступления.
Измени время. Спаси их. Вдох. Выдох.
Цифры ложатся на бумагу послушно, как будто рука всегда знала, что напишет.
Когда я выхожу в коридор, воздух кажется густым.
Я не сразу понимаю, что он стоит прямо под дверью, опершись плечом о стену. Чёрная рубашка, тёмные джинсы, руки в карманах. Спокойный, тихий, и от этого ещё более опасный. Артём поднимает на меня взгляд, и мир сужается до этих серых, холодных глаз.
— Он будет жить, — говорю я первой, хрипло. — Пуля прошла неудачно, но… мы всё сделали. Он кивает. Молчит.
Подходит ближе, слишком близко, чтобы я могла дышать спокойно.
— Спасибо, доктор, — произносит ровно. Ни тени той мягкой насмешки, к которой я привыкла. — Ты сегодня спасла мне брата.
Мне хочется ухватиться за это «спасла», как за оправдание. Сказать: видишь, я не враг, я с тобой. Но его взгляд скользит вниз – на папку в моих руках, на уголок бланка, торчащий из прозрачной обложки.
— Ты подписала? — спрашивает тихо. Во рту пересыхает.
Мне кажется, он слышит, как бьётся моё сердце: учащённо, сбивчиво, как у пациента перед остановкой.