Я иду по торговому центру, и Машенька у меня на руках уже тяжёлая, хотя какая там тяжесть, три года всего, но мы ходим почти два часа, она устала, капризничает, тыкается мокрым лбом мне в шею и хнычет, и я уговариваю её потерпеть ещё немножечко, всего один магазин, мы зайдём быстренько, купим папе его любимый сыр с голубой плесенью и вино, которое он любит, сухое, с цветочным запахом, ему же завтра на работу после выходных, надо сделать приятное, и Маша кивает, шмыгает носом и соглашается, потому что она у меня послушная, папина дочка, и я несу её в супермаркет, стеклянные двери разъезжаются перед нами, пахнет свежей выпечкой и кофе из автомата, мы берём тележку, я сажаю Машу в детское сиденье, она сразу оживает, начинает крутить головой, показывать пальцем на яркие коробки с соками, и я качу тележку к стеллажам с алкоголем, потому что вино именно там, в дальнем углу, у отдела с шампанским.
И я их вижу сразу, хотя они стоят ко мне спиной, но я узнаю его по спине, по тому, как он стоит, чуть наклонив голову, слушая женщину в чёрном платье, брюнетку с длинными волосами, она что-то говорит ему, улыбается, и он улыбается в ответ, и рядом с ними мальчик, лет пяти, наверное, или шести, в синей курточке с машинкой на груди, он дёргает Фёдора за руку, тянет его куда-то в сторону игрушек, и я слышу, я слышу это так отчётливо, будто стою рядом, хотя между нами метров двадцать, я слышу голос мальчика:
— Папа, пап, ну пойдём, ты обещал, ты обещал мне машинку, вон ту, красную, с мигалками, пойдём!
Фёдор смеётся, наклоняется, подхватывает мальчика на руки легко, будто тот ничего не весит, кружит его, и мальчик визжит от восторга, и женщина смеётся тоже, прижимает ладонь к губам, а Фёдор говорит:
— Конечно, Тёма, конечно, купим, какую захочешь, только не кричи так, уши закладывает.
Мальчик обхватывает его за шею, прижимается щекой к его щеке, и Фёдор ставит его на пол, выпрямляется и берёт эту женщину за подбородок, пальцами касается её лица, поворачивает к себе, и она улыбается ему, и он целует её, долго, нежно, закрыв глаза, так, как он целовал меня когда-то, так, как я думала, он целует только меня, а она кладёт руку ему на грудь и говорит тихо, но я слышу, я почему-то слышу каждое слово:
— Федь, мы сегодня вечером к нам или вы с Тёмкой к родителям? Мама звонила, хотела внука видеть.
И он отвечает:
— К нам, конечно, к нам, я устал, хочу просто лежать и смотреть, как вы возитесь.
У меня внутри всё обрывается, перестаёт существовать, я стою за стеллажом с винами, вцепившись мёртвой хваткой в ручку тележки, а Маша дёргает меня за волосы, тянет больно и кричит на весь магазин своим звонким голосочком:
— Мама, мама, смотри, папа! Смотри, мама, папа целует чужую тётю!
Я зажимаю ей рот ладонью, поздно, но я зажимаю, потому что не могу, чтобы он обернулся, не могу, чтобы он увидел меня здесь, сейчас, с Машей на руках, в этот момент, когда мой мир разлетается на куски, я прячусь за стеллаж, приседаю, прижимаю Машу к груди, шепчу ей:
— Тихо, доченька, тихо, это не наш папа, это чужой дядя, не наш, не кричи, пожалуйста, не кричи.
Маша смотрит на меня испуганно, гладит по щеке мокрой ладошкой:
— Мама, ты чего, мамочка, не плачь, не надо плакать.
А я не плачу, я не могу плакать, у меня внутри всё заледенело, я выглядываю из-за стеллажа и вижу, как они уходят, Фёдор держит мальчика за руку, женщина берёт его под локоть, они сворачивают в отдел с игрушками, и до меня долетает голос мальчика, счастливый, звонкий:
— Папа, а у меня сегодня день рождения ненастоящий? А подарок будет? А ты приедешь ко мне вечером?
И голос Фёдора, мягкий, родной, мой голос, голос моего мужа:
— Приеду, конечно, приеду, дурачок, какой же день рождения без папы?
Я стою, прижимая к себе Машу, нашу трёхлетнюю дочь, которую мы вымаливали четыре года, через которую я пролила столько слёз в кабинетах врачей, и понимаю, что всё это время, все эти пять лет, пока я лечилась, пока я верила, пока я любила, у него была другая семья, был сын, который называет его папой, была женщина, которую он целует в супермаркете при всех, и меня не существует, я просто удобное дополнение, мать его законной дочери, а настоящая жизнь — вон там, с мальчиком в синей курточке и брюнеткой в чёрном платье, и от этого понимания мир не просто рушится, он исчезает совсем, и я стою в проходе между стеллажами с винами, и не знаю, как жить дальше.
Я просыпаюсь от того, что кто-то маленький и тёплый забирается ко мне под одеяло, возится, сопит, а потом маленькие пальчики начинают щекотать мне пятки, и я вздрагиваю, дёргаю ногой и слышу счастливый визг, и открываю глаза, и надо мной нависает растрёпанная Маша, со спутанными после сна рыжими кудряшками, с голубыми глазами, в которых плещется утреннее солнце, и она улыбается мне мелкими, как жемчужинки, зубами:
— Мама, вставай! Мама, солнышко встало! А папа спит, папа — соня!
Я прижимаю её к себе, целую в макушку, пахнет сладким детским шампунем, и смотрю на Фёдора, он лежит на спине, разметав руки, и улыбается во сне, и у меня сердце останавливается от этой картины — мой муж, моя дочь, наше утро, наша жизнь, такая правильная и счастливая, что даже дышать больно.
Маша выкручивается из моих рук, переползает через меня и плюхается на Фёдора сверху, он кряхтит, открывает глаза, притворяется сердитым, хватает её и начинает щекотать, она визжит, извивается, хохочет, и я смотрю на них и думаю о том, сколько лет мы этого ждали, сколько слёз пролито в кабинетах врачей, сколько уколов, сколько надежд и разочарований, и вот она — наша девочка, награда, чудо, которое случилось вопреки всем прогнозам.
— Папа, папа, у тебя колючка! — кричит Маша, трогая его небритую щёку, и морщится, и отдёргивает руку.
— А у тебя щекотка в пальцах, — отвечает Фёдор, и ловит её руку, и целует каждый пальчик, а она замирает, смотрит на него серьёзно, а потом говорит:
— Папа, я кушать хочу. Блинчики хочу. С клубникой.
— Будут тебе блинчики, — говорю я, вставая с кровати, накидывая халат, иду на кухню, и слышу за спиной их голоса, Маша что-то рассказывает, взахлёб, сбивчиво, про свой сон, про то, как она летала, про большую собаку, которая её не укусила, а Фёдор поддакивает, угукает, спрашивает, и я стою у плиты, взбиваю яйца с молоком, и на душе так тепло и спокойно, что хочется петь.
Я напеваю что-то из старого, маминого, что она пела нам с Лидой в детстве, и даже не замечаю, как Фёдор подходит сзади, обнимает меня за талию, утыкается носом в шею, дышит тёплым, сонным ещё дыханием, и шепчет:
— Ты — моё чудо. Вы обе — моё чудо.
Я откидываю голову ему на плечо, закрываю глаза, и мы стоим так посреди кухни, пахнет блинчиками, за окном шумит город, Маша возится в комнате со своими игрушками, и я думаю о том, что вот оно, настоящее счастье, моя семья, и так будет всегда, мы будем стареть, Маша вырастет, у неё появятся свои дети, а мы с Фёдором будем сидеть на этой же кухне и вспоминать, как всё начиналось, и я благодарна судьбе за каждый день, за каждую минуту, за эту боль, через которую мы прошли, потому что без неё не было бы этого утра, этих блинчиков, этого солнца.
Фёдор отстраняется, садится за стол, Маша прибегает, карабкается на свой стульчик, я ставлю перед ней тарелку с блинчиком, разрезанным на полоски, чтобы удобно было брать, она хватает пальцами, макает в клубничное варенье, пачкает нос и довольно чавкает, и Фёдор смеётся, вытирает ей нос салфеткой, а она отворачивается и говорит:
— Не надо, я сама, я большая уже!
— Большая, — соглашается он, — три года — это серьёзный возраст.
Она кивает важно, жуёт, а потом показывает ему палец, на котором блестит варенье:
— Папа, хочешь? Вкусно.
Он наклоняется и слизывает варенье с её пальца, она хохочет, дёргает рукой и кричит:
— Щекотно же!
Я смотрю на них и думаю о том, что мы справились, что теперь всё позади, что наша семья наконец-то стала настоящей, полной, завершённой, и ничего плохого просто не может случиться, потому что мы это заслужили, мы выстрадали это счастье, и оно наше, только наше, и никто не смеет у нас его отнять.
Мы приезжаем к родителям около полудня, и Маша уже в машине начинает ёрзать, кричать «баба, баба, к бабе хочу», и я еле успеваю вытащить её из кресла, как она несётся к калитке, топает своими сандаликами по дорожке, и мама уже выходит навстречу, раскинув руки, и Маша влетает в неё, обхватывает за ноги, и мама наклоняется, подхватывает её, целует в обе щеки, и Маша визжит от радости и трогает мамины серёжки, тянет их, приговаривая:
— Баба, у тебя красиво, у тебя блестит, дай потрогать, дай!
Мама смеётся, несёт её в дом, а мы с Фёдором идём следом, он несёт пакеты с фруктами и вином, я несу коробку с пирожными, и на крыльце нас встречает отец, он в фартуке, с лопаткой для шашлыка в руке, пахнет от него дымом и вкусным ароматом жареного мяса, и он хлопает Фёдора по плечу:
— Фёдор, здорово, проходи, мясо скоро будет готово, девчонки наши на кухне командуют, а мы с тобой мужики, мы у огня.
Фёдор улыбается, ставит пакеты, идёт с отцом к мангалу, а я захожу в дом и сразу попадаю в этот родной, знакомый с детства запах — пахнет пирогами, чистотой, мамиными духами, и Маша уже сидит на кухне за столом, мама дала ей кусочек теста, и она мнёт его маленькими пальцами, сосредоточенно сопит, высовывает язык от усердия, и мама смотрит на неё и глаза у мамы счастливые.
Лидия появляется в дверях с чашкой кофе, в своих дурацких рваных джинсах и футболке с черепом, волосы цвета бургунди взлохмачены, под глазами синева — опять не спала ночью, наверное, тусовалась где-то или просто книжку читала до утра, она подходит ко мне, чмокает в щёку, кивает на Машу:
— Ну что, мамаша, как твоё материнское счастье? Ещё не надоело пелёнки стирать?
— Лида, какие пелёнки, ей три года, — смеюсь я, — она уже большая, сама в туалет ходит, сама ест, между прочим, умнее некоторых взрослых.
— Ой, умнее она, — Лидия закатывает глаза, садится на табуретку, забрасывает ногу на ногу, — а муж где? Твой идеальный Феденька?
— У мангала с папой, — отвечаю я, нарезая хлеб, — помогают, общаются.
Лидия хмыкает, отпивает кофе, и я вижу, что она смотрит на меня как-то странно, будто хочет что-то сказать, но не решается, и мне это не нравится, потому что Лидия всегда говорит то, что думает, она не умеет молчать, а тут молчит, и я спрашиваю:
— Лид, ты чего? Что за взгляды?
Она пожимает плечами, крутит чашку в руках, а потом говорит, глядя в окно, на мужчин у мангала:
— Да так, смотрю на вашу идиллию и думаю — не слишком ли всё идеально? Вы как с картинки, честное слово. Ксюш, а ты никогда не боялась, что Фёдору это всё... ну, приестся? Что он заскучает?
Я останавливаюсь с ножом в руке, смотрю на неё, и внутри ёкает, но я отгоняю это, потому что глупости, потому что у нас всё хорошо, потому что Фёдор любит меня и Машу, и я говорю:
— Лида, ну что ты ерунду несёшь? Как заскучает? У него семья, дочь, дом, работа интересная, он счастлив, я знаю.
— Счастлив, — повторяет Лидия задумчиво, — ага, конечно. Ксюш, мужики — они другие. Им разнообразие нужно, охота, адреналин. А у вас тут семейный рай, розовые пони и блинчики по утрам. Смотри, как бы не захотел он на сторону сходить, на другие пастбища.
Мне становится неприятно, я отворачиваюсь к столу, продолжаю резать хлеб, и голос у меня холодный, когда я отвечаю:
— Лида, прекрати. У нас с Фёдором всё серьёзно. Мы через столько прошли, столько лет ждали Машу, лечились, деньги тратили, нервы, слёзы, ты не представляешь. Он меня любит. И я его люблю. И никаких пастбищ у него нет и быть не может.
— Ну-ну, — Лидия допивает кофе, встаёт, подходит к Маше, трогает её за рыжие кудряшки, — ладно, не злись. Я же не со зла, я за тебя переживаю. Просто вокруг столько баб, которые только и ждут, чтобы чужого мужика увести, особенно такого успешного, как твой Федя.
— Моего Федю не увести, — отрезаю я, — он не такой.
Лидия ничего не отвечает, только закатывает глаза и выходит во двор, к мангалу, и я смотрю ей вслед и думаю о том, что она просто завидует, у неё нет ни семьи, ни нормальных отношений, одни тусовки и случайные мужики, вот и бесится, и я не буду обижаться на неё, потому что она сестра и любит меня по-своему, просто дура ещё, молодая, не понимает, что такое настоящая любовь и настоящая семья.
Маша тянет меня за рукав:
— Мама, мама, смотри, у меня колобок, я сделала колобок!
Она показывает мне комок теста, измазанный мукой, и я улыбаюсь, наклоняюсь к ней:
— Какой красивый колобок, доченька, молодец, а давай мы ему глазки сделаем?
— Давай, давай, — Маша хлопает в ладоши, — из изюма, да? Баба, дай изюм!
Мама достаёт из шкафа изюм, даёт ей несколько штучек, и Маша сосредоточенно втыкает их в тесто, сопит, высовывает язык, и я смотрю на неё и думаю о том, что всё правильно, что Лидкины слова — это просто глупость, что у меня есть всё, о чём можно мечтать, и что я никому не позволю сомневаться в моём счастье, даже родной сестре.
На веранде накрывают стол, папа несёт огромное блюдо с шашлыком, пахнет так, что у меня слюнки текут, Фёдор идёт за ним с бутылкой вина, Лидия тащит тарелки с зеленью и овощами, мы садимся все вместе, Машу сажают на высокий стульчик, который папа специально для неё купил, и она стучит ложкой по столу и кричит:
— Дай мяса, хочу мяса, папа, дай!
Фёдор отрезает маленький кусочек, дует на него, даёт ей, она запихивает в рот, жуёт, морщится, выплёвывает обратно в тарелку:
— Не вкусно, папа, это не вкусно, дай хлеба!
Все смеются, папа говорит:
— Растёт гурман, в деда пошла, я тоже в детстве шашлык не любил, только хлеб и помидоры.
— В тебя, в тебя, — мама подкладывает ему салат, — такой же привередливый был, помню, как ты от лука в супе нос воротил.
— Я и сейчас ворочу, — папа подмигивает Маше, — мы с тобой, внучка, луковые ненавистники, да?
— Да! — кричит Маша и снова стучит ложкой, — ненависники, да!
Все смеются, и я смотрю на Фёдора, он улыбается, наливает мне вина, наклоняется и целует в висок, и я чувствую себя такой защищённой и любимой, что никакие Лидкины слова не могут испортить этот день, эту семью и это счастье.