Все события, герои, названия организаций, заведений и иных объектов являются вымышленными. Любое совпадение с реально существующими людьми или местами — случайность.
Как и любой мир в фэнтезийных романах, этот тоже полностью выдуман автором.
В тексте присутствуют откровенные сцены, эмоциональные моменты.
Произведение является художественным вымыслом.
Спальня утопала в полумраке. Белые высокие своды потолка тонули в ароматной дымке, где ладан переплетался с благоуханием роз. Полупрозрачные шелковые занавеси колыхались вдоль окон и стен, ловя и рассеивая мягкий свет десятков свечей в серебряных канделябрах. А в самом сердце этой белоснежной обители раскинулось ложе, усыпанное лепестками багровых роз — алыми, точно капли крови на белоснежном постельном.
Она лежала среди этого великолепия, прекрасная и румяная, заставляя его холодное сердце трепетать от желания. Кожа цвета чайной розы, черные локоны рассыпались по подушкам и плечам тяжелыми волнами. Полуопущенные веки, чуть приоткрытые губы — в каждой черте сквозила не просто страсть, но любовь, глубокая и всепоглощающая.
Она буквально дышала им.
Он сидел возле нее, склонившись так близко, что его дыхание коснулось ее щеки. Красота его была почти пугающей — бледная кожа словно выточена из мрамора, резкие скулы, длинные темные ресницы, отбрасывающие тени на высокие скулы. Глаза — чернее ночи, бездонные — смотрели на нее с обожанием.
Он никогда прежде не встречал подобного сокровища… Никогда прежде…
Его пальцы медленно скользили по ее лицу — по щеке, по губам, по изящной линии шеи, словно он старался запечатлеть каждый изгиб в памяти.
— Моя драгоценная роза, — шептал он, поднося ее руку к губам и целуя каждый палец. — Если бы только можно было остановить время… Я бы хотел научить тебя всему сам и хотел…
Она улыбнулась с той особенной нежностью и преданностью, что бывает у детей, слушающих любимую сказку. Но в глазах мелькнула тень печали.
Он прикусил свою губу — рубиновая капля выступила и медленно поползла вниз по подбородку. Наклонившись ближе, он чуть улыбнулся.
— Выпей, любовь моя. До рассвета еще далеко...
Она послушалась, не отрывая от него взгляда. Едва коснувшись крови языком, она преобразилась — во взгляде мелькнуло нечто древнее, дикое и прекрасное в своей первозданности.
— Ты снова нарушил свой же закон, — прошептала она с легким упреком, но в нем не было настоящего гнева.
— Тише, тише... — Он заставил ее замолчать поцелуем, сладким и требовательным. Теперь он прокусил ее губу, но ее это не особенно отвлекло от поцелуя. — Ты слаще меда…
И тут тишину разорвали выстрелы. Раз, другой — где-то внизу, за стенами их спальни. Следом — крик. И шаги. Торопливые, тяжелые.
Он отпрянул. Лицо его мгновенно изменилось — окаменело, побледнело еще сильнее, если такое было возможно. В глазах вспыхнул древний инстинкт. Он узнал эти звуки. Знал, кто идет.
Дрожащей рукой он погладил ее волосы, вглядываясь в любимое лицо с такой мукой, что сама ночь, казалось, замерла в сочувствии.
— Помнишь, что я говорил тебе? Моя нежная роза, будь храброй, — он опустился ниже и стал что-то шептать ей в губы, не отрывая взгляда. —... никогда... — Он замолкает, отстранившись и с грустью увидев ее стеклянные, от внушения, глаза, поцеловал в губы. Он согнулся, прижался губами к ее лбу и, не в силах сдержаться, выдохнул:
— Сейнт.
Звон разбитого стекла. Мелькнула тень — и девушка исчезла, подхваченная и унесенная в ночь. Он вздрогнул всем телом. Последняя нить оборвалась.
По щеке скатилась одинокая слеза.
Он накинул рубашку, не утруждая себя пуговицами. Закатал рукава. Подошел к комоду из красного дерева, где в хрустальном графине мерцала желтовато-зеленая жидкость. Взял сосуд, бросил взгляд туда, где только что лежала она, и едва слышно прошептал:
— Прости меня… Иначе нам не выжить…
Сделал глоток. Горькое зелье обожгло горло. Он на миг закрыл глаза, позволив себе краткую слабость.
Затем резко повернулся и решительным шагом направился к балконным дверям. Распахнул их настежь.
Амалия…
Холодный ветер хлестнул в лицо. Он вышел на балкон. Снизу доносились голоса. Слева мелькнула чья-то фигура. Справа стоял кто-то знакомый. Слишком хорошо знакомый.
Амалия…
Губы его искривились в горькой усмешке. Он поднял руки в знак покорности.
— Что ж, игра окончена, — прошептал он в ночную тьму. — Я ваш.
А…
Наши дни.
Каждые пять лет я умираю и рождаюсь заново. Конечно, в переносном смысле.
Каждые пять лет я привыкаю к новому городу, новому имени и мастерски исчезаю, заметая собственные следы, чтобы никто и никогда не смог меня найти…
Но внутри остаюсь все та же я. С огромным прошлым за спиной, с багажом знаний и историей. Я помню, в каких городах жила, часто запоминаю лица друзей, с которыми сближалась и которые через какое-то время умирали естественной смертью.
В общем-то умирали все.
Но не я.
В первый год мне все интересно. Незнакомые улицы пахнут новыми возможностями, из пекарен тянет ароматом свежего хлеба и корицы, чужие лица проплывают мимо, как рыбы в аквариуме, не подозревающие о хищнике среди них. В этот год я примеряю новую жизнь, как платье в примерочной — стану ли я тихой студенткой, склоненной над конспектами? Или задумчивым библиотекарем, пропахшим книжной пылью? Может, волонтером с мягкой улыбкой?
В современном, XXI веке возможно так много…
Иногда я выбираю цветочный магазин — там, среди роз, почему-то легче забыться. Но иногда иду в университет, где профессорский голос убаюкивает, как колыбельная, и я старательно вывожу в тетради слова, которые никогда не перечитаю. Привычно терплю искаженную историю и пропускаю мимо все, что так или иначе стерлось по ходу времени…
В эти месяцы я почти верю в иллюзию — что моя жизнь может быть обычной, что я могу быть простой девушкой.
Второй год приносит обманчивое ощущение дома. Мои ноги сами находят кратчайший путь к любимой кофейне, где бариста уже знает мой заказ — двойной эспрессо, без сахара. Всегда без сахара. Продавщица в булочной улыбается при виде меня, старик с газетного киоска приветливо кивает, готовя свежую газету. Почему-то их люблю особенно сильно, словно раньше кто-то очень часто их читал при мне.
Часто я люблю останавливаться у уличных музыкантов и слушать их грустные мелодии.
Чаще всего меня привлекает звук скрипки.
Третий и четвертый годы — настоящая пытка и ловушка. Появляются те, кого можно назвать друзьями, если не вглядываться слишком пристально в значение этого слова. Вечерние посиделки в маленьких барах. Разговоры о книгах, фильмах, мечтах — обо всем, кроме прошлого. Я научилась уклоняться от вопросов с изяществом фокусника, переводить тему, отшучиваться.
Иногда — о, эти проклятые "иногда" — я позволяю себе больше… Прикосновение, длящееся секундой дольше необходимого. Признание, замирающее на губах. В эти моменты я почти забываю, кто я. Что я.
Конечно, позволяю. Без людей рядом мне не выжить и это плата за такую долгую жизнь.
Почти верю, что могу пустить корни в эту землю, как обычные люди.
Но пятый год всегда приходит. Неумолимо.
Боль начинается постепенно, крадучись по телу.
Сначала — просто холод в кончиках пальцев, будто я слишком долго держала их в ледяной воде. Потом — тяжесть в груди, словно кто-то положил мне на ребра каменную плиту. Головная боль приходит волнами, каждая сильнее предыдущей, пока не становится невыносимой. А потом…
Потом приходит настоящая боль.
Она не похожа ни на что человеческое. Это не порез, не ожог, не перелом. Это что-то древнее и неправильное, словно само мое существование восстает против места, где я нахожусь. Каждый нерв горит холодным огнем, каждая клетка кричит о том, что я не должна быть здесь, что время истекло, что пора уходить.
Я перестала сопротивляться много циклов назад. Теперь просто подчиняюсь. Порой уезжаю раньше и тогда не ощущаю боли вообще. Методично собираю немногие вещи — старые блокноты, несколько фотографий, амулет, который не помню, откуда взяла, но всегда забираю с собой. Документы горят синим пламенем в раковине — особый трюк, которому научилась давно. Новые уже ждут в конверте, заботливо подготовленные заранее. Я стираю следы своего существования, как художник стирает неудачный набросок.
Вру всем, кто больше никогда меня не увидит.
И уезжаю. Всегда ночным поездом, всегда в дождь — не знаю, совпадение ли это или часть проклятия. Огни города растворяются за окном, и с каждым километром боль отступает, пока не остается только фантомное эхо боли в костях.
Или какой-то агонии…
В новом городе я снова становлюсь восемнадцатилетней. Снова примеряю маску. Снова учусь улыбаться так, чтобы никто не заметил мою многолетнюю усталость в глазах.
Я так устала жить так…
Мои блокноты хранят обрывки прошлых жизней. Я листаю их иногда, в особенно темные ночи, когда одиночество становится почти осязаемым. Когда я попадаю в город, где храню свои воспоминания. Раньше я считала, что это и есть мой родной город, но это не так.
Названия городов сливаются в бессмысленные списки: Прага, Эдинбург, Монреаль, Киото… Имена людей, которых я знала, любила, и оставила…
Если сложить все даты, выходит, что мне больше двухсот пятидесяти лет. Может, триста. Может, больше.
Я не очень хорошо помню, когда начала записывать.
Я не помню первого дня. Не помню, как все началось, что сделало меня такой. В самых старых записях — только обрывки: "холодно", "не могу вспомнить", "они ушли", "кровь на постели". Иногда мне снится лес, темный и древний, и чей-то голос, говорящий что-то жарким шепотом. Но это могут быть просто сны.
Это все смешалось в один бред.
Я не старею — мое отражение застыло где-то между семнадцатью и двадцатью, в том возрасте, когда юность еще не совсем отпустила, но взрослость уже наложила свой отпечаток. Не болею — даже простуда обходит меня стороной. Не сплю — ночи провожу сейчас особенно ярко…
А раньше глядя в потолок или бродя по пустым улицам, где только кошки да поздние пьяницы составляли мне компанию.
Питаюсь я… тоже особенно. Достаточно сказать, что некоторые вещи лучше делать в темноте, подальше от любопытных глаз.
Это не делает меня монстром. По крайней мере, я надеюсь на это.