1885 год, Российская империя, Санкт‑Петербург
Я никогда не думала, что голова может болеть даже во сне. Помню, после первого допроса мне стало дурно, повело в сторону и… должно быть, я все‑таки упала, потеряв сознание. Впрочем, боль была несильной, тупой – с нею я давно сумела свыкнуться. Меня разбудило другое. Кто‑то настойчиво отбирал у меня то, на что я положила голову. Я слабо отмахнулась – не помогло. Тогда пришлось открыть глаза.
Надо мною склонилось красное и опухшее, как это бывает у сильно пьющих людей, лицо незнакомой женщины. Ну, наверное, женщины, поскольку губы были ярко накрашены – незнакомка пыталась выдернуть из‑под моей головы мою же меховую накидку. Бархатную, отороченную соболем накидку, которую совсем еще недавно Женя заботливо надевал на мои плечи. Я не успела ни подумать, ни испугаться – резко выбросила руку, перехватив ее запястье. И сжала, добившись, чтобы она отпустила мех. Отыскала заплывшие глаза:
– Пошла вон, – прозвучало гораздо грубее, чем я рассчитывала.
– Вякать будешь, подстилка фраерская? – осклабилась в ответ девка.
Я едва успела отшатнуться, чтобы желтые ногти не разодрали мне щеку. Дернула захваченную кисть, провернув в суставе. Надавила на локоть, выворачивая руку так, что девка взвыла. Точь‑в‑точь как обещал Женя.
Правда, он не предупредил, какой водопад obscénitésen russe[1] обрушится на меня вместе с воем. Я‑то прежде думала, что это наша мадам в Смольном сквернословит неподобающим женщине образом. И только тогда растерялась.
– Фимка, кончай голосить, – шикнула откуда‑то вторая, которую я еще не видела.
– А чего она дерется! – заскулила Фимка. Но когда я чуть ослабила хватку, с готовностью метнулась к стене, растирая запястье. – Сучка бешеная. Я те покажу еще…
– Умолкни, тебе сказано! – Вторая уже повысила голос, и Фимка обиженно заткнулась.
А я только теперь осмотрелась. Это была тюремная камера – никогда не бывала в них прежде, но в месте своего пребывания не сомневалась. Узкая, с обшарпанными каменными стенами и тусклым зарешеченным окном под самым потолком. Кроме меня, еще три женщины, все как одна пропитые и хмуро на меня глядящие. Только теперь я испугалась по‑настоящему. Захотелось сжаться в комок, забиться в самый дальний угол и расплакаться от жалости к себе. Но я сидела не шелохнувшись, потому как понимала – стоит лишь показать им слабину…
И меня мутило все сильнее с каждой минутой, а шум в голове и не думал угасать.
Одна из женщин – та, что приструнила Фимку, – подсела ближе, с жадностью меня рассматривая. Она была пожилой, с грязными неприбранными волосами и колючим, проницательным взглядом. Я не верила, что заведу здесь подруг, так что мне хотелось и от нее держаться подальше.
– Тебя за что сюда, красавица? – спросила наконец она. И сама же предположила: – Говорят, девку какую‑то пристрелила за то, что она с супружником твоим куролесила. Правда аль нет?
Я метнула на нее резкий взгляд:
– Кто так говорит?
– Да так… люди. – Она улыбнулась, глядя на меня еще въедливей.
А я еще более убедилась, что доверять в подобном месте нельзя никому. Тем же, кто в друзья набивается, – прежде всего. Ответила я ей, впрочем, вполне дружелюбно:
– Лгут те люди, бабушка. Ошибка это. Обознались.
Она цокнула языком и развеселилась:
– Хых, у нас все так говорят. Звать‑то тебя как?
– Положим, что Марусей, – ответила я, давая понять, что мне все равно, поверит она или нет.
Старуха ухмыльнулась. Похоже было, что имя мое она прекрасно знала и так.
– Гордая ты шибко, – сказала она, буравя меня взглядом. – И норовистая. Кича[2] таких не любит… Маруся.
Но хоть отцепилась, и то слава богу.
А я еще раз хмуро оглядела камеру. Разговор наш, безусловно, слышали, и я подумала, что, может, и неплохо, ежели эти благородные девы теперь знают, что я вполне способна кого‑то застрелить.
О них я решила более не думать. Руками, без зеркала, нащупала, что творится с моими волосами, и принялась торопливо переплетать их в косу. Когда Женя придет за мною, я должна выглядеть хоть сколько‑нибудь прилично.
Я знала, что он придет еще не скоро.
И догадывалась, что он даже не подозревает о том, где я нынче.
Да что там – я и сама понятия не имела, где мой муж.
Но знала, что он не оставит меня ни за что на свете. Не оставит, даже когда ему доложат обо всем, что я натворила…
--
[1] Русская ненормативная лексика (фр.). Здесь и далее прим. автора.
[2] Зона, тюрьма (жарг.).
Несколькими неделями ранее
Самые счастливые дни имеют обыкновение пролетать, как один вздох – коротко и невнятно. После не можешь вспомнить ничего примечательного, только ощущение абсолютного, бесконечного счастья, в котором хотелось задержаться, зажмурившись и перестав дышать, – лишь бы его не спугнуть. Таким было для меня лето 1885 года, когда я только‑только вышла замуж и стала вдруг величаться мадам Ильицкой.
Мы с мужем наняли дом в деревне под Тихвином и намеревались провести медовый месяц, наслаждаясь обществом друг друга. Даже с ближайшими соседями не спешили сводить знакомство, предпочтя веселым вечерам покой и безмятежность. Не тут‑то было. Не прошло и трех недель, как нагрянула, «соскучившись за сыночкой», маман моего супруга. Судя по количеству багажа, пробыть здесь маман намеревалась куда дольше нас. Тогда мы с Ильицким поссорились впервые за долгое время, потому как адрес – на всякий случай – оставила ей именно я. Одно хорошо: комнат в доме было достаточно, а мирились мы теперь скоро.
Лето было испорчено? Еще не вполне. Вслед за маман, будто на запятках у нее ехали, прибыли Орловы. Да‑да, всей семьей. Включая Натали, мою дорогую подругу по Смольному и кузину Ильицкого, ее мужа князя Михаила Александровича, малолетнего Митеньку, двух нянек, трех горничных и повариху.
В конце сентября Натали должна была разрешиться от бремени, но сие обстоятельство ничуть не смирило ее пыл. Первым делом моя подруга заявила, что я стала «такой же букой, как Женечка», и, дабы нас растормошить, ежевечерне приглашала в дом всех соседей, имевших неосторожность попасться ей на глаза.
Каждый божий день в доме стоял шум и гам из‑за Митеньки, воспитание которого, увы, Натали совсем не интересовало. Глядя на это прелестное создание, мы с Женей как‑то единогласно решили, что собственного захотим еще очень‑очень не скоро.
А вечерами, ежели Натали не тащила всех куда‑то из дому, у нас собиралась компания. Был чрезмерно сытный обед, бридж, папиросный дым коромыслом, песни под гитару и даже танцы иногда, ежели заводили фонограф. К ночи я валилась с ног от усталости. Но засыпала на плече мужа всегда с улыбкой.
Мы сердились на Натали, строили, запершись в спальне, планы мести и не понимали тогда, как были счастливы.
А потом лето кончилось, и нас принял Петербург с его студеным ветром и квартирой на Малой Морской, где должна была начаться настоящая, уже не медовая супружеская жизнь.
* * *
Каждое утро я вставала теперь чуть свет, чтобы сварить кофе (все не находила времени нанять кухарку), повязать мужу галстук и успеть поцеловать его до того, как он уйдет на службу. Женя окончательно поставил крест на военной карьере. Еще в декабре прошлого года он уволился из армии в звании капитана пехоты и вернулся в Николаевскую академию, которую так и не окончил в свое время. Зато теперь с блеском сдал выпускные экзамены экстерном. Я невероятно гордилась им тогда. Вообще‑то мужчины нечасто поражают меня интеллектом, но Женя – совершенно особенный!
Имея приличный опыт участия в кампаниях на Балканах в последней Русско‑турецкой войне, он некоторое время преподавал стратегию в академии, но все же решил распрощаться с военным прошлым вовсе. К немалому моему удивлению, Ильицкий поступил на историческое отделение историко‑филологического факультета в Санкт‑Петербургский университет.
Удивил он меня этим решением не на шутку. Историей Женя интересовался всегда – ох, какие горячие споры относительно некоторых событий прошлого бушевали меж нами когда‑то! Но посвятить себя науке полностью… Впрочем, я млела от нежности, понимая, что он выбрал гражданскую специальность, чтобы обеспечить наше с ним будущее.
А чтобы хоть сколько‑нибудь достойно жить в настоящем, на той же кафедре он вел какой‑то факультатив, посвященный культуре балканских народов. Как‑никак Ильицкий шесть лет в составе своей части был расквартирован в Кишиневе и, вероятно, студентам теперь многое мог рассказать. Потому, собственно, он и уходил из дому ровно в девять утра, а возвращался не раньше шести пополудни.
Закрывая за Женей дверь, всю предыдущую неделю я тотчас начинала готовиться к приходу рабочих, которые расставляли мебель в нашей новой квартире. Однако вчера последняя портьера была повешена, полы сверкали чистотой, и даже кружевные салфеточки уже красиво свисали с полок.
Остановившись посреди гостиной, я огляделась с чувством выполненного долга и некоторое время размышляла, чем же мне заняться теперь? Ах да, нужно подать объявление в газету о найме кухарки! Из прислуги в доме было всего двое. Катерина, невероятно ленивая девица, которая просила меня меньше шуметь по утрам, когда я варю мужу кофе. Здравый смысл уговаривал выгнать ее без выходного пособия, но всякий раз, когда мой взгляд падал на огромный бордовый шрам на ее шее, упреки застревали в горле… А кроме нее – Никита, деловой и обстоятельный мужчина лет сорока с небольшим, бывший еще денщиком у Ильицкого в армии, который и исполнял обязанности кухарки до сих пор. Коронным его блюдом (и единственным, впрочем) была курица, запеченная с апельсинами и гречей. Если в первые два дня такое меню казалось мне весьма изысканным, то спустя неделю я чувствовала, что еще немного – и сама закудахтаю. Потому нанять кухарку стало задачей номер один.
Для того я написала текст объявления о найме и вручила его Катюше, велев немедля пойти в ближайшую редакцию. А после только и успела подумать, чем бы теперь заняться, как услышала требовательный звонок в дверь.
Утром я снова проснулась одна. Не проспала, нет – на часах еще и восьми не было, это Женя ушел раньше обычного. Неужто только затем, чтобы со мной не разговаривать о вчерашнем?
Всю предыдущую неделю я вспархивала из постели полная сил и с тысячью задумок в голове. А сегодня долго не могла заставить себя даже сменить пеньюар на что‑то более приличное и тупо смотрела из окна спальни на шумную улицу внизу…
Мы занимали два верхних этажа одного из доходных домов[1] в самом начале Малой Морской. Из окон почти всех комнат можно было разглядеть пышный Невский, а с балкона в гостиной – даже шпиль Адмиралтейства. Напротив нашего парадного располагалась мебельная лавка Гамбса, что я находила весьма удобным, и вся наша мебель закупалась именно там. Далее по Малой Морской были еще доходные дома, ювелирные лавки, аптечные; вечно теснились конные экипажи, потому как в конце улицы находились гостиницы «Париж», «Гранд‑отель», целая вереница ресторанов. Но меня, пожалуй, вовсе не смущал шум – я настояла, чтобы спальню обустроили именно в южной части дома, с окнами на улицу. Со стороны двора же в основном были хозяйственные комнаты.
Одеваться, разумеется, все равно пришлось – ждали соискательниц на место кухарки, и выбирать ее намеревалась я сама. Да так, чтобы не промахнуться, как с Катей. Потому я нарядилась построже, стянула волосы в простой узел и решила быть важной серьезной дамой – из тех, про которых с уважением говорят, что они весь дом держат в ежовых рукавицах.
Девяти еще не пробило, но кандидатки уже толпились у парадного – я полагала, именно это собирается сказать Никита, когда, деликатно постучав, он заглянул в гостиную.
– Лидия Гавриловна, разрешите доложить… – он помялся и мотнул головой назад, в сторону передней, – барышня там, что вчерась приходила – сызнова у дверей топчется.
Я разволновалась. Вот уж не думала, что увижу ее еще раз. Уточнила:
– В передней?
– Никак нет, – Никита придирчиво поглядел на зеркальную вставку в двери и с дотошностью принялся полировать ее рукавом сюртука, – на улице покамест. В окно я ее увидал. – Потом перевел хмурый взгляд на меня и добавил веско: – Видать, поджидает кого‑то.
Иногда у меня бывало подозрение, что Никита, бок о бок проживший с Ильицким уже лет десять как, сам ревнует его и ко мне, и к разным девицам, его требовавшим и непонятно откуда взявшимся. Вот уж у кого точно «особенные отношения», так это у них двоих.
Но Никита говорил спокойно и взвешенно, а я медленно закипала. Не ответив, я решительно направилась в переднюю, схватила первую попавшуюся накидку и спустилась вниз по лестнице.
Незнакомка стояла на другой стороне улицы, как раз у витрины господина Гамбса, одетая в тот же наряд, что и вчера. Ветер трепал короткую вуалетку, и она больше мешала, нежели скрывала ее лицо.
– Снова вы?! – не здороваясь, с вызовом упрекнула я. – Ежели Евгений Иванович до сих пор не ответил на ваше письмо – очевидно, что ему не о чем с вами разговаривать! А поджидать его вот так, на улице… право, имейте же хоть толику самоуважения!
Но снова я смешалась, видя в ее глазах застывшие слезы. Пожалуй, я чересчур груба с нею.
– Должно быть, у вас к нам дело? – спросила я уже мягче. – В таком случае я настаиваю, чтобы вы прошли в дом, и за чашкою чая мы могли бы поговорить.
Незнакомка слабо качнула головой:
– Очевидно, вы не знаете о делах мужа. Мне нечего вам сказать, а вы едва ли сможете помочь мне.
Голос звучал до того обреченно, что я не нашлась что ответить. А она, утерев нос платком с той же буквой «Н» на уголке, продолжила.
– Я думаю, вы хороший человек, – решила она отчего‑то, чем поставила меня в тупик окончательно. – И защищаете его, потому как действительно не знаете, какое чудовище ваш муж. Бегите от него, милочка. Бегите, пока не поздно.
– Вы все же обознались… вы говорите о каком‑то другом Евгении Ивановиче… не об Ильицком…
– Это вы обознались, когда выходили замуж за этого человека, – спокойно возразила она. – Думаете, он сейчас в университете? Ошибаетесь. Я искала его там, но мне ответили, что его нет. И не было. Ни сегодня, ни вчера.
Ее глаза встретились с моим растерянным взглядом, и она еще пожалела меня:
– Так вы и правда были о нем лучшего мнения? Знаете, я, пожалуй, не стану больше ходить сюда. Я с самого начала догадывалась, что затея моя обречена на провал. А вы и так все выясните, ежели захотите. Прощайте. Извозчик!..
Она вскинула руку, желая остановить проезжавший мимо экипаж, легко вскочила внутрь, захлопнула дверцу и даже не оглянулась ни разу. Я же осталась в еще большей растерянности, чем вчера.
Миллион мыслей роились в голове, но важнее всех сейчас была одна – не упустить незнакомку из виду. У нашего парадного уже переминались три женщины, пришедшие, очевидно, по объявлению; я не предупредила, что уезжаю, и даже шляпку с перчатками на успела захватить, но, не думая о последствиях, бежала сейчас через дорогу, заприметив свободную коляску.
– За тем экипажем, немедля! Не упусти его, голубчик, прошу!
– Полтину пожалте, сударыня, – хитро прищурился извозчик, но хоть вопросов задавать не стал.
– Будет, будет тебе полтина, не упусти только!
Прожив в Петербурге большую часть жизни, я все же непростительно редко бывала на Васильевском острове. Что и неудивительно: для смолянки свободно выйти за ворота alma mater – это вовсе l’absurdité[1]. Окончив обучение, я раза три посещала великолепную библиотеку Императорского университета, который и находится на Васильевском острове, что в глазах дядюшки, бывшего тогда моим опекуном, выглядело почти безрассудством. Слишком уж необжитой была сия местность и даже несколько маргинальной. В последние годы, я знала, его много обустраивали, но в моем воображении весь остров так и оставался одним большим Смоленским плацем, дурно прославившимся в Петербурге как место общественной казни. В шестидесятых здесь был повешен Каракозов, неудачно покушавшийся на императора Александра, а в конце семидесятых Соловьев[2], бывший, между прочим, отчисленным студентом университета, перед дверьми которого я и стояла сейчас в некотором душевном трепете.
Я решила полагаться на Женю во всем. Не верить и не принимать всерьез злые слова о нем той незнакомки. И все же не иначе как сам черт привел меня сюда – дабы я могла убедиться лично, что слова ее есть бред сумасшедшей.
Швейцар не проявил ко мне никакого интереса, и я беспрепятственно вошла. И, взбудораженная мыслями о Смоленском плаце, глупо отшатнулась от первого же попавшегося на пути студента, будто списанного с романа Достоевского. Почти уверена, что у Родиона Раскольникова был такой же шальной взгляд на исхудавшем небритом лице, сальные волосы и мятая, истерзанная кем‑то фуражка. А под огромным не по размеру плащом он, безусловно, прятал топор, заготовленный для какой‑нибудь скверной старушки…
Впрочем, это, конечно, мое воображение разыгралось: студент, с которым я столкнулась на лестнице, даже поклонился и невнятно объяснил, куда пройти. Там дотошно у меня выпытывали, кто я такая да зачем мне понадобился Евгений Иванович. Отчего‑то долго не верили, что я его жена, пытались поймать на противоречиях. Один не слишком воспитанный господин даже хотел выгнать: будто бы Ильицкому некогда. Но другой, седенький благообразный профессор, сжалился и послал одного из подручных за моим мужем – пойти к нему самой мне так и не позволили, сославшись, что я обязательно заблужусь в мудреной системе коридоров.
После я долго (очень‑очень долго) дожидалась Ильицкого на лестнице, оставшись наедине со своими мыслями. По крайней мере, в одном сомневаться не приходилось: среди преподавателей имя Ильицкого было на слуху, и никто даже предположения не высказал, будто Жени сегодня нет.
Значит, незнакомка мне лгала.
Или же лгали ей, когда она разыскивала моего мужа…
И все бы ничего, отмахнуться от ее обвинений и забыть. Да только очень уж долго не было Жени. А явился он запыхавшийся: всю дорогу бежал.
– Так это все‑таки ты? Что стряслось?! – Ильицкий выглядел взволнованным, будто жене навестить мужа на службе – это и впрямь какая‑то невидаль.
Я же старалась казаться беспечной. Ну и пусть душу мою рвали самые скверные предчувствия – давать тревоге волю я не собиралась. Женя меня обманывать не станет, я точно знаю. Всему есть разумное объяснение, которое я обязательно найду.
– Ничего. Просто я не успела кое‑что сделать утром.
Я подошла сама, взяла его за руки и, встав на цыпочки, нежно коснулась Жениных губ своими.
– Ты так скоро ушел утром, что остался без своего законного поцелуя. Это не давало мне покоя весь день.
Увы, но хмурую морщинку меж его бровями мне и тогда удалось разгладить не сразу. Ильицкий воровато оглянулся, убеждаясь, что на лестнице мы одни, и только потом хоть сколько‑нибудь тепло мне улыбнулся. Но все‑таки упрекнул:
– У меня лекция, я как подстреленный сорвался бежать из другого крыла, думал… бог знает что случилось!
– А что может случиться? – невинно осведомилась я. – Самое ужасное происшествие за мой день заключается в том, что я так и не наняла кухарку. Мне немного помешали… Но это не важно, милый, ведь главное, чтобы мы доверяли друг другу – все остальное образуется. Не так ли?
– Ну да… – кисло признал он.
И отвел глаза, делая вид, что смотрит на часы.
Он лгал мне! Все‑таки лгал! По‑прежнему у меня не имелось фактов, но это было уже столь очевидно, что я не знала, за что еще ухватиться, чтобы продолжать верить.
От университета я добиралась на Малую Морскую пешком, но не заметила дороги вовсе. А ворвавшись в дом, отмахнулась от Никиты, сетовавшего, что кухарки ждали‑ждали меня да и разошлись.
Не до того мне было. Я скорее отыскала на столике в передней блокнот: слава богу, после нашей незваной гостьи никто им не пользовался, так что имелся шанс разглядеть на верхнем листе следы ее письма. Совершенно мизерный шанс: карандаш очень мягкий, и единственное, что мне удалось прочесть, пройдясь по листу легкой штриховкой, – окончание записки, где от волнения незнакомка слишком сильно давила на бумагу.
Порадоваться ли мне, что это оказалась все‑таки не любовная записка?..
…учтите, у меня есть связи. Я отомщю!!!!
Четыре восклицательных знака и глупая школярская ошибка.
А ведь супруга генерала Хаткевича и правда могла отомстить… Знать бы еще за что. Наверняка об этом говорится в первой части письма. И мне в голову пришла новая идея: шанс еще более мизерный, но не попытаться я не могла – бросилась в Женин кабинет. И мысленно возблагодарила Катю за ее лень, потому как в пепельнице по‑прежнему лежал скорчившийся черный клочок бумаги.
Меня разбудил бьющий в глаза свет, и тотчас я поняла, что так быть не должно. Проспали!
Но Ильицкий никуда не торопился, а сидел, закинув ногу на ногу, в кресле у изголовья кровати и мирно пил кофе. Была за ним такая скверная привычка – проснуться чуть раньше, тихо сесть рядом и глядеть, как я сплю. Признаться, всякий раз меня это смущало.
– Боже, который час?! Ты, верно, уже опоздал! – всполошилась я спросонья.
Женя оставался невозмутим:
– А я решил больше вовсе не ходить на службу. Надоело. Лучше стану каждое утро приносить тебе кофе с пирожными.
Кофе, к слову, пах божественно, а на вкус был еще лучше – в чем я убедилась, приняв из рук Жени чашку. И только потом догадалась:
– Ах, сегодня воскресенье… Откуда пирожные?
– Сам испек, – гордо соврал он и выбрал для меня огромное, лимонно‑желтое с розовой обсыпкой. – Называются baiser. Ты знаешь, как с французского переводится «baiser»?
– Совершенно не знаю, – тоже соврала я.
И Женя с удовольствием мне объяснил, весьма подробно остановившись также на других французских substantifs et verbes[1].
О вчерашнем не говорили, будто не было ничего. Может, стоило забыть вовсе… но позже, когда, покончив с baisers, мы все‑таки оделись, я будто бы между прочим спросила:
– Милый, раз сегодня воскресенье, отчего бы нам не пригласить кого‑нибудь на ужин? Степана Егоровича, скажем.
Ответом мне был кислый взгляд из‑под бровей, который в полной мере выражал мнение Ильицкого о вышеупомянутом Степане Егоровиче. Впрочем, меня это не испугало.
– Мне надобно отдать одну книжку, что он давал прочесть, – объяснила я.
Книжка называлась «Пѣна и пѣнистая жидкость въ дыхательныхъ путяхъ утопленниковъ», но я обошлась без этих мелочей. Поморщилась выбранному мужем простому черному галстуку и с дотошностью начала повязывать модным английским узлом другой, темно‑синий и атласный.
– Кроме того, – продолжала я меж тем, – нам следует собирать общество хотя бы изредка, не то все подумают, будто мы так счастливы вдвоем, что нам совсем никто не нужен. А людская зависть никогда не заставит себя ждать, ты же знаешь. Шептаться станут, рассказывать всякое. Могут и на службе тебя невзлюбить.
– Меня? С моим золотым характером да невзлюбить?!
Женя иногда так шутит, ибо характер он вообще‑то имел тяжелый. Был вспыльчивым и крайне нетерпимым к людской глупости, а также ко всему, что за нее принимал. Оттого друзей у него было не так чтоб очень много.
– Впрочем, если тебе хочется, – смилостивился он, – то зови своего Кошкина. Мы же и впрямь не дикари какие‑нибудь. – Женя взял мои руки в свои и ласково продолжил: – После же мы поедем в театр, чтобы общество, не дай бог, не подумало, что нам есть чем заняться вечерами. А по пятницам я стану ходить в бордель – тогда мы запутаем всех еще больше. Здорово я придумал?
– Да, милый, – не менее ласково согласилась я, – а я в таком случае благосклонно отвечу на то письмо нашего соседа по даче. Женечка, какой же ты у меня умный!
Он напрягся мгновенно:
– Какой еще сосед? Николаев, который водил тебя танцевать? Он писал тебе? Или тот другой, прыщавый малолеток с дурными стишатами в альбоме?
– После, Женя, – отмахнулась я в том же легком тоне, – сперва распорядимся с обедом. Негоже приглашать одного Кошкина – я думаю написать Раскатовым, они как раз задолжали нам визит. Вспомни, вы с Павлом Владимировичем так хорошо и обстоятельно обсуждали реформу образования – даже сошлись во мнениях. А Светлана мне показалась весьма интересной собеседницей. Что ты думаешь?
Ильицкий предсказуемо скривил губы:
– Я думаю, что у его сиятельства графа Раскатова не много найдется общих тем для беседы со вчерашним полицейским урядником из Пскова. При всем моем уважении к твоему Кошкину. Однако так как Кошкин для тебя, очевидно, интереснее графа, то позволь, я вместо Раскатова приглашу своего армейского товарища. К его жене как раз на днях приехала сестра из Харькова. Милейшая особа, блондинка.
Я вздернула брови:
– Ты что же, решил сосватать Степана Егоровича? Чем он тебе досадил?
– Скажем так, я предпочитаю, чтобы моя жена водила дружбу с женатыми мужчинами.
Я удивилась еще более:
– Разве ж есть разница? Николаев, к примеру, женат, и тем не менее…
– Так тебе писал все‑таки Николаев?!
Я неопределенно повела плечом, снова отмахнувшись:
– После, милый, после. Я немедля напишу Степану Егоровичу, а ты не забудь пригласить своего товарища с харьковской…
Я не договорила, потому как мой взгляд упал на заголовок утренней газеты. Очевидно, Женя принес ее вместе с пирожными, но едва ли заглянул в заметку на первой странице.
– Ты и теперь станешь говорить, будто не знаком с Хаткевичами?! – Я разозлилась столь сильно, что даже ударила его по плечу этой газетой.
А испугалась и того сильнее – жадно пыталась угадать Женины мысли, покуда он, хмурясь, бегал глазами по строчкам.
Когда я счастлива, то и впрямь, видать, мозг мой усыхает за невостребованностью. Как я могла так ошибиться? И куда пропала незнакомка – ведь я своими глазами видела, как она вошла в парадную этого особняка. А швейцар любезно подал ей руку и открыл дверь! И буква «Н» на платке опять же.
Нет, незнакомка не чужая здесь.
Так кто же она?! Сестра генерала? Племянница? Однако я дотошно осмотрела прочие фотокарточки в гостиной, но лица давешней знакомой так и не увидела.
«Не растворилась же она в этих комнатах, как призрак…» – с досадой подумала я.
Но взяла себя в руки. Еще раз посмотрела на унявшую теперь слезы экономку и изобразила легкое удивление:
– Надо же… отчего‑то я думала, что мадам Хаткевич много старше. Должно быть, не первый это брак у его превосходительства генерала? Есть ли старшие дети?
Женщина, измученная долгим плачем, не гнала меня и не ругала за излишнее любопытство. На вопрос мой она часто закивала, однако лицо ее сделалось жестче:
– Дочка у Антона Несторовича имеется от первого‑то брака. Взрослая уж девка, непутевая только.
Она осеклась, передумав рассказывать. Лишь одарила меня уже не столь рассеянным взглядом:
– Вы простите, милочка, что я излишне тут перед вами расчувствовалась… Хорошая вы девушка, но не нужна нам боле гувернантка. Не нужна. Для девочек наших имеется уже наставница.
Я кивнула, не став ничего спрашивать. На сердце у меня было тяжело и муторно от сочувствия к бедной женщине, и вовсе то сердце разрывалось от жалости к девочкам. Я была несколько старше их, когда лишилась и отца, и матери, но сиротской доли все же успела хлебнуть сполна. Не много их ждет хорошего, покуда не вырастут.
Я тихонько притворила дверь, выходя из уютной гостиной, но покидать дом еще не собиралась: в той самой зале, где прежде полицейские допрашивали горничных, людей в форме уж не было, а вот девушки, забыв об обязанностях, негромко меж собою перешептывались. Меня, остановившуюся в тени пыльных портьер, что укрывали двери, они видеть не могли.
А вот разговор вели весьма любопытный.
– …Совсем совести нет, ни вот столечко! – громким шепотом сокрушалась остроносая девица в светлых кудряшках. – Прямо в дом вчерась заявилась, бесстыжая! Зови, говорит, Глашка, Антон Несторовича, а то с места не сойду, покуда с ним не свижуся!
– Вот нахалка‑то, простихосподи! – вторила ей другая, от любопытства искусав нижнюю губу. – И что – не сошла?
– Поначалу‑то как уселась на вот эту самую софу, так и сидит, на меня зыркает токмо. Ну, час сидит, второй сидит. Антон Несторович, помнишь же, к ночи уж заявился, да пьяный сразу спать пошел. Не подивился даже, отчего Ксении Тарасовны до сих пор нету. Ясна кочерыжка, не дождалась она его. Изругала меня поганым своим языком да убралась. Чуть за полдень дело было – пушка петропавловская как раз бабахнула. А еще вот я тебе чего скажу, Марфушенька…
Девушка настороженно огляделась, не догадавшись, однако, внимательней осмотреть мой угол. Но понизила голос столь сильно, что я едва могла разобрать слова:
– …Скажу, что ни капелюшечки не удивлюсь, ежели девка эта бесстыжая Ксению Тарасовну… и того!
– Да ну!.. – пораженно выдохнула вторая. – Ты чего брешешь‑то, Глашка! Сказали ж господа полицейские, что революционеры это проклятые бомбу бросили. Народники, али как их там.
– Много они понимают, твои господа! Ты сама‑то, Марфа, покумекай! Точно тебе говорю: она все подстроила, змея подколодная, чтоб место хозяйкино занять!
– Что делается‑то, божечки… – все же приняла версию ее подруга. – Ежели взаправду она хозяйкою станет, то туго нам придется, Глашенька, ох туго… Ты господам‑то сказала, что сидела эта змеюка здесь вчерась?
– Больно мне надо самой встревать, – уже менее решительно отозвалась горничная Глаша. – От них не отвяжешься ведь потом. Да и не спрашивали меня, кто приходил вчера. Про подозрительных токмо спрашивали, а про нее – нет. Уж коли спросят – отвечу. Жалко мне, что ли.
– А думаешь, они сызнова придут? – Вторая снова покусала губу. – Вот хорошо бы… уж такие видные мужчины. И неженатые оба, Глашенька. Ох, как мне мужчины в мундирах нравятся, ты не представляешь!.. А Акулинушке уж как нравились…
Обе разом замолчали, растеряв веселость. Потом снова заговорила Глаша:
– Так полицейские же у них мундиры, не военные.
– А ну какая разница, все равно диво как хорошо смотрятся!
Здесь я отвлеклась, решив, что более ничего любопытного эти две особы не скажут.
Разговор меж ними, надо полагать, шел о незнакомке с родинкой. Хоть я уж ни в чем не была уверена… но и время, когда она вошла в дом, и манеры, показанные горничным, – все говорило, что именно эта дама донимала сперва меня, а потом сих милых девушек. С той лишь разницей, что в этом доме она незнакомкой не является – ее здесь знает даже прислуга.
Неужто это и есть дочь генерала Хаткевича от первого брака? «Непутевая девка» и владелица платка с монограммой «Н». Но я, опять же, не торопилась принять эту догадку как истину. Ох, как мне не хватало обмена фактами с полицейскими, как бывало у нас прежде со Степаном Егоровичем…