Глава 1

– Хельги, дурень ты. И я с тобой дурнем стал. Ворогу, да в пасть лезем. Ныне в словенских* весях сам знаешь чего. Людей Хороброго* стращать идем? Чего молчишь, бедовый? Погибели ищем? – крепкий бородатый мужик прищурился, выспрашивал.

– Ты сам в мой десяток подался, чего ж теперь спохватился? Оставался бы в Новограде, да в теплой клети. Молодуху какую сыскал, она б согрела тебя, – Хельги оправил тяжелую варяжскую* опояску и крепко ухватил поводья: шли верхами от княжьего городища вдоль Волхова уж не один день.

– Постыло, невесело. Не хочу помирать в дому, лучше уж при тебе, полоумный, в чистом поле, да с мечом в руке! – Звяга стукнул по колену кулаком, какой виделся не меньше дитячьей головы.

От его окрика тяжелый коняга пряднул ушами и заплясал под дядькой. Звяга принялся ругаться, с того и лошадь его приземистая заметалась, едва не уронив седока в дорожную грязь, жирную и обильную после весенних дождей.

– Дядька, ты глотку-то не рви, – Хельги хохотнул. – Про тебя я все знаю, с того и взял с собой. Звяга, наказ у меня от полусотника по словенским землям прогуляться. Вызнать, как привечают дружинных Рарога*.

– А чего молчал? – Звяга почесал в бороде. – Добро, прогуляемся. Полотно уж соткано, где головы сложим, то уж давно известно. Гляди веселей, Хельги Тихий.

– А когда было иначе? – Хельги подмигнул, улыбнулся широко да белозубо, а миг спустя, прищурился, увидав вдалеке развилку, какую помнил уж десяток зим.

– Ты что? – дядька унялся и глядел теперь на Хельги боязливо. – Что с рожей-то? Опять девчонка та? Раска? А я знал, знал, что не просто так тебя понесло к словенам! Олежка*, сколь знаю тебя, а ты всё о ней. Ты ж, дурень, не ведаешь, жива ли она! А ну как муж свел в другую весь? Что лупишься? Ей сколь зим-то?

– Ныне уж… – Хельги задумался, пригладил низко соскобленную бороду, – семнадцать… Мне двадцать первая пошла, а Раска тремя зимами младше.

– Тому уж десяток зим, Олег, – дядька голосом понежнел. – Вспомнит ли тебя? Встретила семилеткой сопливой, а стала девкой. У дитяти-то память коротка, а у девки – тем паче.

– Не вспомнит, так и пусть, – Хельги свел брови к переносью. – Я зарок ей дал, я его сдержу. Звяга, она живь мою спасла. Через нее не ушел по мосту в навь*, через нее и в Ладогу* попал.

– Будет тебе, – Звяга засопел. – На драккар варяжский тебя Ивар посадил, сжалился. Помнишь, нет ли?

– Все помню, дядька, – Хельги нахмурился, с того взгляд его стал сизым, да с изморозью.

– Помнит он, – Звяга управился со своей лошаденкой и повел ее вровень с Хельги. – Сколь зим, а все не обскажешь, что за Раска такая. Всякий раз ее поминаешь в огневице. Чем зацепила тебя малая?

Хельги махнул рукой на докучливого Звягу и отвернулся. Молчал, оглядывался то на лесок хилый, то на воев своих, каких взял в дорогу. За спиной Хельги Тихого стояли три десятка русов, но ныне вел с собой не боле половины. Оно и верно, к чему пугать словен большим-то войском, да на их землице?

Дело у Хельги непростое: глянуть как примут веси варяжского руса, как посмотрят, и что прокричат вослед. Словенские завсегда стояли за Водима Хороброго, от северян носы воротили. С того и бодались всякий раз с пришлыми варягами, да поминали дурным словом нового князя с Рарогом на доспехе.

Промеж всего, у Хельги и иное на уме было, да такое, к какому шел долгонько, для какого последний десяток зим не жалел ни живота, ни рук, ни меча, ни топорика. Сколь щитов развалил, сколь друзей предал огню – не счесть, но вернулся туда, где крепенько засел его обидчик. Хельги знал, что вскоре ворог его даст ответ за все: за матушку посеченную, за отца, повешенного на березе, за братьев и сестрицу, сгоревших заживо в родном дому.

Хельги обиды не нянькал, ярость в себе взвивал, ту, которую дарит Перун Златоусый – злую, долгую, такую, какой позабыть нельзя, да просто так из головы не выкинуть. С того и носил парень на своей руке не руну варяжскую, а птицу Рарога – огневую, крылатую. И ни на миг не забывал, что словенин, пусть и под щитом князя Рюрика.

– Чего притих? Ты, Олег, нынче сам не свой, – ворчал Звяга. – Про Раску-то обскажи!

И снова Хельги промолчал, зная, что такого не обскажешь.

В страшный день, десять зим тому, Олег лишился и родни, и дома, а с ними и всей веси, какая была под рукой отца. Светлые боги сберегли его живь, но оставили одного в морозную ночь, да в сугробах в тонкой рубахе, прожженных портах и поршнях* без завязок. Хельги по сей день не ведал, как смог пройти через лес, добраться до малой веси, да привалиться к заборцу хлипкому, не осилив десятка аршин до ворот незнакомого подворья. Сидел на снегу, поминал Златоусого, просил живи для себя, чтоб стать сильным и наказать ворога, кровь его увидеть на своих руках, тем и унять горе тех, кто до времени ушел за Калинов мост. Просил удали, а получил девчонку махонькую с ясными глазами.

Хельги вспомнилась и рубашонка ее, и потертый кожух*, и косица – толстенькая, долгая – и светлые глаза. А еще голос – тоненький, писклявый, но сердитый.

– Чего расселся? – она подошла к невысокому заборцу. – Живой, нет ли?

– Живой, – прошептал и голову опустил, будто сил лишился.

Через миг услыхал рядом шажки легкие да хруст снеговой:

– Озяб? Почто в зиму-то телешом? – девчонка присела рядом с ним, заглянула в глаза. – Ты откуда, чьих?

Хельги подумал тогда, что уже ничьих. Ни семейства, ни дома, ни родни: ватага Буеслава Петеля вырезала весь подчистую. С того и засопел слезливо. Иным разом не стал бы при девчонке-соплюхе позориться, но горе подломило: нынче всего рода лишился.

– Сирота? – ее глаза распахнулись на всю ширь, а в них будто и небо чистое, и ветер вольный. Тогда и понял Хельги, что девчонка шальная, бедовая.

– Как звать-то тебя? – она тронула его плечо ладошкой.

– Олег … – раздумал малый миг, но не смолчал: – Из Шелепов.

– Велес Премудрый! – девчонка ахнула и прижала ладони к щекам. – Дядька Ждан обсказывал нынче, что Шелеповскую весь спалили. Твоя, нет ли?

Глава 2

– Велес Премудрый, схорони, не выдай, – шептала Раска, прижимаясь спиной к заборцу. – Вмиг споймают, запрут.

По темной ночи она поначалу и не разумела с чего так пусто на подворье да гарью несет. Пошла вкруг забора, а там уж и обомлела: половины его как не бывало, скотины нет, а на месте домины – головешки.

– Род-охранитель! – охнула Раска, всплеснула руками и бросилась к крылечному столбушку, какой один лишь и остался стоять, как перст указующий.

Уж там нос к носу столкнулась с Любавой: та – в изодранной рубахе, простоволосая – шарила под приступками. Крепкие прежде доски легко ломались под ее руками, сыпались золой.

– Любава, ты ли? – зашептала Раска, нагибаясь к свекрови. – Любава, что ж стряслось?

– Ты? – прошипела тётка, ожгла недобрым взглядом: в темноте чудно и страшно сверкнули ее глаза. – Вернулась, гадюка, приползла. Лучше б тебя волки загрызли, паскудная. Через тебя я всего лишилась. Что матерь твоя бесстыжая, что ты. Пошла отсель!

– Как сгорели? Кто? Да не молчи ты, проклятая! – Раска крепенько тряхнула свекровь за плечо. – Очнись, безумица!

– Не тронь! – Любава подалась от невестки, руками взмахнула и повалилась на землю, завыла тихонько. – Все через тебя, все. Ты на нас беду накликала, из-за тебя все сродники из дома ушли. Не захотели остаться, позабыли. А ты, змея, все краше и краше! Мужа моего сманивать принялась?

– Ах ты! – Раска в сердцах пнула злоязыкую по ноге. – Через меня, говоришь?! Кто за березовицу* взялся? Лакали с дядькой Жданом, ни дня не просыхали! Кому ж охота на такое-то глядеть, в дурном дому деток растить. Сами и разогнали! Признавайся, подлая, ты домину спалила? Где дядька Ждан?

Любава вызверилась:

– Ты мужа моего приворожила! Ты, тварь! Тебя на лавку хотел взять заместо меня! Не бывать тому, слышала, змея?! Мой был муж, моим и останется!

Тут Раска и разумела, а вслед за тем и обомлела наново. Любава-то завсегда с чудинкой была: ревнючая, злая, жадная.

– Ты ли, что ли? – шептала. – Ты дом спалила? Дядька Ждан там остался?

Любава взором ожгла страшным:

– Я спалила, я. Довольна теперь? Он меня из дома хотел выгнать, чтоб тебя вольно на лавке валять! Короб* мой отнял и тебе сулился отдать, подколодная! Ты, дурища, почто вернулась?!

– А ты не дурища?! Сама раздумай! – теперь и Раска озлилась. – На заимке в веже* долго ль протяну? Любава, ты... – замялась, – ты дядьку Ждана заживо?

Свекровь сжалась, задрожала:

– Я его по злобе пнула, а он упал, голову о край лавки расшиб. Раска, кровищи-то, – Любава икнула, глаза выпучила. – Узнают что я его, так живьем в землю воткнут. С того и дом спалила. Скотину едва успела вывести, пламя быстро занялось. Утресь в кустах схоронилась, слыхала, как вешенские говорили промеж себя. Думают, все мы тут погорели. Никто ж не знал, что сбежала ты. Очелье твое сыскали. Ты обронила, видать.

Теперь и у Раски коленки подломились, уселась с размаху рядом с Любавой, но слезы не уронила: дядьку Ждана ненавидела крепенько: и взгляд его липкий, и голос пропитой, и руки волосатые, и то, как часто тянулся к ней, а послед и злобился, что гонит от себя. С того и побежала из дому, бросив накопленное и припрятанное добришко.

– Вот что, Любава, уходить надо, – Раска опамятовала скоро. – На леднике* много чего осталось. Без снеди далече не уйдем. Забрать надо.

– А то я дурей тебя, – сплюнула свекровь. – Жита* много, репа есть, рыби сушеной пяток вязанок. В веси хлеба не пекли нынче*, пряники есть*.

Помолчали обое, глядя в разные стороны. Через малый миг Любава зашептала:

– Выдашь меня?

– Не выдам, – Раска сморщилась. – Ты меня от дядьки Ждана оборонила, убежать дала. Не ты бы его порешила, так я сама. Тебя не виню, пусть боги светлые рассудят. Ты чего тут-то копошишься?

– Чего, чего, – Любава в разум вошла, утерла грязные щеки рукавом. – Копай, дурища. Ждан под приступками горшкок зарыл. Сколь там не ведаю, но чую, немало. Нас в черном теле держал, а сам все в кубышку. О прошлом лете, помнишь, уходил он на десяток дён? Чую, оттуда и вернулся с серебром. Может, убил кого, может пограбил, с того и деньгу хоронил, не тратил. Раска, я еще короб сволокла к заборцу на задки, там одежа. Прихватила из домины шкуры и кожухи. Поршни новые Ждан сметал на торг, так я и их прибрала. Все в кустах сложила. Мне одной столько не унесть, так себе возьми. Что зенки свои бесстыжие выпучила? За Вольшу с тобой разочтусь. Ты, змея, хоть и подлая, а его вон сколь берегла сыночка моего болезного. И ведь пожили-то мало, десятка дён не наберется. Сыночек мой, Вольша...

Любава заскулила, будто псица над щенем, а вслед за ней и Раску горюшко укусило. Вольшу вспомнила, взгляд его добрый, руки теплые, да и вовсе собралась зарыдать, но себя одернула и не дала горю взять верх: не то время, да и место не то.

– Любава, тише, – Раска поднялась, огляделась сторожко. – Не кричи, услышат. Копай, копай, торопись.

И сама взялась разгребать склизкую землицу, черную да жирную, а через малое время наткнулась на твердое:

– Вот он, вот. Тяни, сил не жалей.

– Тяну, – сипела Любава.

Горшок показался, да большой, круглобокий. Обе выдохнули, привалились дружка к дружке бессильно, но времени даром не теряли: очистили кубышку от грязи, тряпицу разметали да обомлели. Горшок-то полон серебряных ногат, а средь них суровая нитица, на ней четыре золотых нанизаны.

– Вот бесстыжий, – Любава ощерилась зло. – Спрятал, а жене ни рубахи новой, ни плата! Раска, чего уселась? Давай к леднику.

Там прокопошились долгонько: мешок с житом вытащили, репки вытянули, пряников навязали в чистые тряпицы. А потом уж, грязные и уставшие, подались в кусты, какие разрослись у заборца.

– Любава, хватай кожухи, – Раска взялась за шкуры, едва не переломилась от тяжести: волокла и мешок со снедью, и тяжеленький горшок. – Бежим к заброшенной заимке. Я там ночевала в веже. Сухая она, очаг сложен.

Глава 3

– Почто взял в обоз кикимору? – ворчал Звяга. – Полоумный! Бедовый ты, Хельги, заполошный. Чего тебе неймется-то?

Хельги промолчал, не знал, чего ответить сердитому дядьке. Такого не обскажешь в два-то слова. Бабку пожалел, да не с того, что сидела старая в пыли на пустой дороге, а потому что погорелица. Раску вспомнил, головни, дымящие на пожарище, и слова подруги ее про очелье.

Сразу после дурной вести Тихий увел свой десяток в соседнюю весь, а дорогой разумел – из живи его ушло то, чего он долгое время боялся утратить. Раска не родня, не ближница, но дороже нее у Хельги никого не было. Весь свой нелегкий путь к воинскому умению, к достатку, к славе он знал, что где-то там, в забытой богами веси ждет его девчонка с ясными глазами. Тем грелся, об том радовался. Блазнилось, что не один он в яви, с того и себя не терял, из сердца доброты не выкинул.

Печалился Хельги, да так, как давно не случалось. Корил себя, приговаривал: «Если б днем раньше, если б». Разумел, что такова Раскина судьбина, но унять себя не мог: и горевал, и злобился.

– Чего молчишь-то, дурень? – пытал Звяга.

– Дядька, – прошипел Хельги в ответ, – еще раз услышу, что дурнем лаешься, не взыщи. Зубы вышибу начисто и не погляжу, что поживший. Язык прикуси, езжай и помалкивай.

– Олег, да ты чего? – дядька от обомления рот открыл.

– Был Олег, да весь вышел. Хельги я, Тихий. Три десятка воев под моей рукой. И ты, старый, об том ни на миг не забывай.

Отлаял Звягу, а облегчения не вышло. Чернь на сердце пала, да густая, непроглядная. В той темени узрел Хельги лишь одно – помщение. Чуял, что близок враг его кровный, ватажник Буеслав Петел, бывший ближник Водима Хороброго.

– Звяга, пройдем еще две веси, поглядим, как встречают воев князевых, – Хельги махнул рукой и приотстал.

Оглядел три телеги, сплюнул зло. Взял малый обозец у Грибунков, пожалел мужика: перевозил семейство в Изворы. Тот просил отвести до торжища, боялся татей, каких развелось по лесам великое множество и все оружные, бывшие вои Хороброго. Теперь Тихий тому не радовался: шли медленно, неторопко.

Пока злобился, глядел на бабку-кикимору. И так голову склонял, и эдак, а не разумел, что за нежить такая. С виду, вроде, обычная старуха, каких в каждой веси по пучку, а глядится инако. Вот сидит, горбатая и пожилая, а ногами болтает, как девчонка. Да и ходы* невелики, поршнями облеплены ладно. Руки по персты под тряпицами спрятаны, на щеки, лоб и рот плат худой натянут. А вот бровей покров не укрыл: ровные, вразлет, посеревшие от дорожной пыли. Глаз Хельги не разглядел: кикимора щурилась, морщила тонкий нос. Щеки вымараны грязью или иным чем, и про то Тихий раздумывать не пожелал.

Чудная бабка, видно, приметила его взгляд, нахохлилась, ворот кожуха на голову накинула и, вроде как, задремала. А Хельги разумел – сторожится чего-то, опасается. С того и хмыкнул ехидно: бабке-то нищей чего пугаться? Уж с той стороны Калинова моста ей машут, ждут к себе, а она все сладкой доли ищет, по свету бредёт.

– Хельги, – Ярун-ближник подскочил, – за Зубарями лесок есть, там заночуем. В веси я б на ночлег не встал, лихие шастают оружные до зубов. Да и людишки с опаской к нам. Тут повсюду смутьяны Хороброго.

– Добро, – кивнул Тихий. – В Зубарях снеди сторгуем, и в лесок. Ярун, ты в весь не ходи, встань поодаль. Налетят, шумнешь. С собой Звана возьми.

– Хельги, – окрикнул мужик с телеги, – я ее кормить не стану. Ехать хочет, пущай едет, а снеди не дам. Самим мало.

Тихий собрался ответить жадному, а бабка его опередила:

– Свое у меня, – просипела кикимора из-под ворота кожуха. – На твой кус рта не разеваю.

– Тьфу, – мужик сплюнул. – Откуда только такие лезут. А ну как помрет по дороге?

– То не твоя забота, – встрял Хельги. – Тебе велено везти, вот вези и помалкивай. Не я тебе в попутчики набивался, ты сам просил. Терпи теперь.

Хельги уж тронул коня догонять Звягу, а тут снова засипела чудная бабка:

– Благо тебе, добрый человек. Храни тебя Велес Премудрый.

– Как от Суринова добралась? Путь неблизкий, – и спрашивать не хотел, но что-то понукало: то ли скука дорожная, то ли чуйка, в какую Хельги верил крепко.

– Так по лесу, – бабка кивнула в сторону чащи.

– А от Суринова не взялись везти? Резаны твои не понравились? Одни богатеи в веси? – допытывался Хельги. – Ты уж больно крепка. Столь прошагала, да выжила.

– Боги светлые помогли, – бабка голову склонила низко, будто хотела спрятаться от взгляда Тихого.

– Светлые, значит? А Велеса чтишь.

Бабка опять нахохлилась: кулаки сжала, засопела, но не смолчала:

– Кто помог, тому и благо. Дошла и хорошо, – высказала и отвернулась.

– Вот и я говорю, хорошо дошла. Поршни-то у тебя не стерты, новые совсем. Кожух в пыли, но не грязный, а щеки замараны, – Тихий прищурился, собрался злобиться, разумев, что правый он, а бабка непростая, да и врунья.

– А я тебе не порося, чтоб в грязи валяться, – кикимора огрызнулась.

– А поршни не стерты потому как ты не человек вовсе, а птица. Летаешь, не ходишь. А на щеки само налипло. Кто ты, отвечай, – Хельги надавил голосом и уж двинулся к чудной кикиморе.

– Ярина я, – бабка и не напугалась вовсе, осердилась. – Обутки сторговала в Кожемякине, там мне и кожух дали. Сказывали, что от пожарища остался. По сию пору от него гарью несет.

А у Хельги наново заноза в сердце ткнулась: вспомнил головни дымящие и очелье Раскино.

– Ладно, – поник Тихий. – Свезу тебя в Изворы, не трону боле.

– Благо тебе, благо, – бабка закивала часто, запахнула на себе полы одежки и согнулась.

Горб ее страшный вздыбился, ноги поджались, и Хельги принялся корить себя. На старуху накинулся, орал, а почто? Ни меча при ней, ни лука: не вой, не тать.

Пока Хельги унимал злобу, пока зубами скрипел, обозец подошел к Зубарям. Весь малая, но чистая, опрятная. Домишки добротные, другу к другу не жмутся. Печь общая по главной дороге, какая делила селище на две части, дерева высокие, заборцы крепенькие.

Глава 4

– Дошли, добрались, – радовалась рябая обозница. – Макошь пресветлая, благо тебе. Щур, и тебе благо, сберег в пути.

Раска и сама вздохнула легче. И было с чего: день и ночь просидела молча, пряча лик от глумливого Хельги. Злилась на пригожего, но себя держала. А так хотелось, отлаять языкастого потешника, чтоб на всю живь запомнил. Промеж того и потеплело; Раска маялась в теплом кожухе, какого скинуть не могла. Да и горб с серебром давил тяжко на спину, разогнуться не давал. Радовалась уная вдовица Изворам, хотела соскочить с телеги, уйти в сторонку и в реке пополоскаться. Употела, едва не изжарилась на злом весеннем солнце.

– Ярина, – Хельги тут, как тут, – вот они, Изворы. Куда дальше ходы тебя понесут? Иль тут осядешь? Коли останешься, скажи где. Приду, погляжу на тебя. Может, ворохнешься ко мне, горб покажешь.

– Глаза б мои тебе не видали, – в сердцах сплюнула Раска. – Ухи вянут слушать. Чего прилип, смола? Отлезь!

– О, как! Заговорила. А чего ж молчала? Злость копила, отраву в щеки собирала?

– А в тебя сколь ни плюнь, все мало. Зараза к заразе не пристает. Вот делать мне нечего, кроме как об тебе думать. Тебе мой горб покоя не дает, ты и майся, – Раска огляделась, приметила торжище. – Тут сойду.

Сползла с телеги, едва не упала: серебро в горбу тяжелее стало, придавило.

– Все что ль? Так и уйдешь? Ярина, чего неласковая такая? Взглядом подари, слово теплое кинь. Изведусь ведь в разлуке, – пригожий смеялся едва не до слез.

– Благо тебе, Хельги Тихий, – Раска хоть и злобилась, но порешила не ругаться: довез парень до Извор, как и обещался. – Пусть сберегут тебя боги. Да и ты себя береги. Добрый путь.

И повернулась уйти, да Тихий остановил:

– Погоди, – сошел с седла, встал близко. – Ярина, сколь зим тебе? Взгляни-ка на меня.

– Отстань, сказала, – Раска отскочила от воя. – Ступай уже, отлипни ты от меня, докука.

И скоренько метнулась в толпу, какая уж собралась у торжища.

Шла промеж людей, едва рот не открыв: народу-то, скотины всякой, домков. По любопытству не сразу и заметила, что пятятся от нее, пока одна щекастая бабёнка не крикнула:

– Батюшка Род, никак кикимора вылезла. Ой, люди добрые!

Раска сразу разумела, что ей несдобровать, а потому подхватила полы кожуха и побежала прочь от торга, петляя зайцем. По улице неслась, все к заборцам жалась, а уж когда выскочила из городища, борзо припустила к леску, угадав за ним реку.

Плутала долго, пока не нашла тихое место: сосенки кривенькие, песочек да водица быстрая.

– Велес Премудрый, благо тебе. Ужель выбралась?

Огляделась сторожко и принялась распутывать плат, какой надоел до оскомины: упали тяжелые долгие косы на грудь.

В тот миг хрустнула ветка! Вдовица подскочила и обернулась.

– Щур меня! – Хельги стоял у сосны, – Морок потешается! Раска?

Пока глазами хлопала, что твой теля, Тихий уж шагнул ближе, прищурился:

– Говори, нежить, играешься со мной? В мертвячку перекинулась? При мне меч в Перуновом пламени опаленный, он в навь тебя спровадит, – Хельги вытянул блескучий клинок и двинулся к Раске.

Та разумела, что живи может лишиться, взвизгнула и бросилась бежать. Но Тихий оказался быстрее: в два шага догнал, ухватился крепкой рукой за горб да дернул. Раска только и успела что вскрикнуть, а уж оказалась на земле. Сверху навалился тяжелый Хельги.

– Эва как. Проворная кикимора. А голос-то девичий, не сиплый.

А Раску заело! Придавил глумливый, дернуться не дает:

– Пусти! – озлилась страшно, зашипела. – Пусти, порешу!

А миг спустя, глянула на Хельги да затихла. Не боялась уже, но изумлялась тому, сколь тяжелы его руки, какие держали ее крепко, но боли не чинили. Как пригожи ровные брови парня, как широки плечи и как много печали в складке на лбу. А в глаза ему заглянула, так и вовсе потерялась: во взоре и радость, и горечь полынная, и свет чудной, какого доселе не видала.

Он и сам замер, но малое время спустя, видно, опамятовал, вскочил, ее с земли поднял и обнял крепко:

– Жива, – прижал ее голову к груди. – Перун Золотой, благо тебе, сберег. Раска, ты ли? Да пусть хоть и морок, лишь бы словом перекинуться. Не помнишь меня? Да где тебе, малая совсем была. Я вот глаза твои везде узнаю, хоть через тьму зим.

Раска стояла смирно, чуяла, как гулко бьется сердце пригожего Хельги, да не знала, что делать. Бежать? Догонит. Признаться, что беглая Кожемякина вдова – и того страшнее. Через миг просветлело в головушке:

– Да кто ты? Не знаю тебя, – Раска принялась толкать от себя здорового парня.

– Знаешь, – отпустил, улыбнулся да светло так, будто в отраде искупался. – Олег я, из Шелепов. Ты меня в клети прятала. Давно было.

А у Раски сердце занялось: вспомнила Олежку, какого привела в дом студеной зимой, грелась об него долгой морозной ночью.

– Ты ли? – не знала Раска, рыдать иль смеяться. – Живой, здоровый. Я думала, пропал. Помнила что обещал вернуться, потом забыла, явь неотрадная заставила.

– Помнила она, надо же, – Тихий снова улыбался, опять потянулся обнять. – К тебе ехал, а застал пепелище. Сказали, сгорела ты. Раска, не бойся ничего, не выдам. Коли ты спалила дом, так тому и быть. Жива, и я тому рад.

– Не я палила, – пнула парня. – Чего ты жмешься-то ко мне?

– Сердитая, – Хельги отступил, руки поднял, улыбался белозубо. – Говоришь, не ты? А кто?

– Сам загорелся, – Раска кулаки сжала крепко.

– С того ты горбуньей обрядилась и бежала через лес? Раска, сказал, не выдам. Должен я тебе, а долг платежом красен.

– Опять прилип, – ворчала. – Не я палила. Меня и в дому-то не было, сбежала. В лесу ночевала. А горбуньей шла, чтоб вот такие как ты не донимали.

– Чего сбежала? Тётка твоя злая выгнала? Помню ее, за косу тебя таскала, – взор Хельги продернулся злой изморозью.

Раска отступила на шаг, разумев, что не потешник перед ней, а вой – сильный и лютый.

– Хельги, спаси бо. Довез меня, не прогнал. Нет на тебе долга, а какой был, так ты его отдал. Ступай своей дорогой, а мне мою оставь. Рада, что свиделись, что живой ты. Храни тебя светлые боги.

Глава 5

– Ньял, вернусь вборзе, – Хельги сбежал по сходням. – Не один.

– Твой гость – мой гость, – высокий варяг улыбался. – Хельги, тут по течению видал ладью, на боковине знак Хороброго. Ты понял?

– Где? – Тихий остановился, нахмурился.

– У Осок. В протоке встали, как псы попрятались. Покрыли позором Хороброго. Хельги, а этот Водим смелый был. Молодой совсем, а не испугался пойти против Рюрика.

– Смелый, а псы его – трусливые.

– Ладно, иди. У тебя лицо счастливое, и я рад. Гость будет хороший? – Ньял достал из-за пояса сухарь и разгрыз. – Словенский хлеб кислый*. Мне нравится.

– Гость хороший, но ты Ньял на него сильно-то не гляди. Обижусь.

– Хельги, ты приведешь женщину? Красивая? Твоя? – Ньял шагнул было за другом.

– Раска, – только и сказал Хельги.

От Ньяла не скрывал ничего: тот все знал и об Раске, и об вороге кровном – Буеславе. И сам варяг крепко верил Тихому, своему давнему побратиму.

– Твой большой Звяга шепнул мне, что сгорела. Жива? Я опять рад за тебя! Надо бы эля выкатить!

– Выкачу, – Хельги махнул рукой и пошагал по светлым сумеркам.

На торгу потолкался в рядах, прихватил для Раски суму, теплую одежку из пестряди* да с подбивкой. Потом дворами да к леску, а там уж выискал бережок, на котором оставил ясноглазую.

Спускался к воде, улыбку давил. Радовался, что уцелела девчонка и норовом окрепла. Благо дарил Перуну, что свел их на пыльной дороге в одном обозе, что толкнул его пойти за горбуньей, вызнать, что за нежить прячется под старым кожухом.

Свернул за сосенки и встал как вкопанный. На бережку девицу увидал: уная, двукосая, ладная. Понева тугая на ней, рубаха белая шитая, косы долгие и толстые, на лбу бабье очелье – широкое и нарядное.

– Раска? – и суму обронил.

Она обернулась, брови свела к переносью, опалила взглядом – глаза ясные, а прожгло насквозь.

– Чего так долго? – руки в бока уперла, едва ногой не топала.

– Пришел же, чего ругаешься? – Хельги раздумал малый миг, а потом улыбнулся шире некуда. – Раска, тебя не узнать.

И наново глядел на пригожую. Еще десяток зим тому знал, что не похожа ни на кого, а нынче – сам увидал. Лик тонкий, брови ровные и темные, сама до того ладная, хоть руки прячь: хочешь, не хочешь, а протянешь обнять и приласкать. Не так, чтоб красавица из первых, но манкая до тряских коленок.

– Чего глядишь? – нахмурилась. – Дыру прожжешь.

– Как не глядеть? Выросла ты. Красивая, – Хельги подобрал суму и подошел ближе.

Лоб у Раски гладкий, грудь высокая, стан тонкий. Тихий разумел, что вздумай он обнять так в две ладони бы и обхватил.

– Хельги, бесстыжие твои глаза. Чего уставился? – подалась от него, не иначе, опасалась.

– Сердитая ты, неласковая. Думал, горб скинешь, подобреешь. Ан нет, промахнулся, – Хельги скалился, потешался. – Держи, вздень на себя. Чуть стемнеет, и пойдем. Раска, по светлу не поведу, либо скрадут, либо узнают. Тебя однова увидишь, уж не забудешь.

– Сладко поешь, Хельги, – она склонила голову к плечу, да и улыбнулась.

Тихий и вовсе выпрямился, плечи расправил и все с того, что ямки на щеках увидал – пригожие, милые.

– Ну спляши еще, – ехидничала. – Иль песнь спой. Хельги, ты сестрой меня назвал, а сам статью похваляешься. Все вы одинаковые, – Раска перекинула косы за спину и руки на груди сложила.

– Что, не пригож? – Тихий и не подумал злобиться. – Раска, а чего ж не похвалиться, коли есть чем, – подмигнул шутейно.

– Болтун, как есть болтун. Ты и горбунью привечал, и ко мне ластишься. Видно, тебе всякая по нраву.

– Только слово скажи, ни на кого боле не взгляну. Веришь? – подкрался, бровями поиграл потешно.

– Верю, – усмехнулась. – С ночи и до утра на меня глядеть станешь, а иным днем другая подвернется.

– Обидные твои слова, ой, обидные, – улыбку не сдержал и прыснул коротким смешком. – Одежку вздень, идем, пора. Ждут нас.

Раска улыбку с лица смахнула, кивнула понятливо и пошла укладывать в суму пожитки. Хельги и глядеть не хотел, а все одно, прикипел взором к ладной молодухе. Встала на колена, так понева натянулась, рубаха облепила тонкую спину. Тихий головой помотал, будто стряхнул с себя морок, и стал глядеть на реку, а та, румяная по закату, журчала смешливо, будто потешалась над парнем.

– Идем нето, – Раска встала рядом.

Хельги окинула ее взглядом, разумев, как ладно села на нее одежка пестрядная, как поршни – чистые и новые – обняли небольшую ходу.

– Ой, кожух-то забыла, – она кинулась к кусту.

– Оставь. Рванину с собой тащить? Раска, в Новограде другой справим.

Она подумала малый миг, видно, унимала домовитость, но кивнула и пошла за Тихим, держась за его спиной.

До городища дошли быстро, а там уж шаг пришлось унять: многолюдно.

– Раска, ты голову опусти, глядят. Мне-то отрадно, красавицу веду, а вот узнают тебя, так кровь прольется. Посеку, – говорил без злости, хотел, чтоб правду знала.

– Посечет он, – ворчала. – Так не беги, за тобой не угнаться. За спиной спрячь.

– Сварливая. И так не так, и эдак не эдак. Чую, весело с тобой будет, – и опять Тихий правду молвил: не любил квёлых, им что ни скажи, молчат и глазами хлопают,

– Хельги, болтун ты, – Раска пристроилась за его спиной. – А куда ведешь-то? Гляди, прокляну, если продашь меня на варяжскую ладью.

– Зачем продавать? – Тихий смех давил. – Мне самому нужна. Иль продать? За тебя немало сторгую, Раска.

Сказал и получил тычок в спину крепким кулаком, сморщился и засмеялся:

– Уморила, – головой помотал. – Не туда бьешь, ясноглазая. Ты ножик тятькин сберегла? Так вот надо тихо достать и поглубже воткнуть в шею. Вот сюда, – указал, – тут кровищи сразу натечет. Разумела?

– Разумела, – прошипела Раска. – И ты помни, ножик при мне. И бегаю быстро, не догонишь. Такой вой подниму, пожалеешь, что родился.

– Молодец, – остановился и обернулся к злой. – Чем хочешь себя обороняй, хоть криком изойди, хоть зубами вцепись, хоть слезами облейся, но выживи. Дойдем до Новограда, я нож твой наточу, острее будет. Раска, одна беда, страха в тебе нет. Перед тобой вой мечный, а ты грозишься.

Глава 6

Раска очнулась ото сна, когда рассвет едва занялся. Отогнула край теплой шкуры и огляделась сторожко: дурного ничего не приметила, одну лишь отраду да пухлое солнце, какое взбиралось на небо. Водица плескалась о низкий борт, не пугала, укачивала, нашептывала тихо и ласково. Раска и вовсе обрадовалась: река несла быстро, а, стало быть, вскоре Новоград, а вместе с ним и живь новая, небезнадежная.

У кормила увидала уница невысокого варяга; тот почесывал в долгой бороде, глядел вперед себя и бубнил себе под нос по-северянски.

– Захолодала? – тихий голос Хельги не нарушил предутренней тиши, не испугал.

– Нет, угрелась, – Раска смахнула с волос легкую росу. – Нынче тепло будет, гляди, рассвет-то аленький.

Тихий присел рядом, молчал, но взглядом тревожил, с того Раска подкинулась:

– Чего уставился?

– О, как, – улыбнулся. – Прям с утра ругаться станешь? А спала-то как дитя, улыбалась. Раска, не пойму, ты меня опасаешься?

– Было б кого опасаться, – огрызнулась, поежилась от утренней свежести.

– Не дрожи, сей миг спроворим горячего взвару. Ньял травы запаривает душистые, знает толк. – Ступай вон туда. Стеречь тебя иль сама управишься? – Тихий хохотнул и указал на нос драккара.

Раска кивнула понятливо, мол, сама, вылезла из-под теплой шкуры и пошла меж спящих вповалку воев, ступая тихо, боясь разбудить.

Возвращалась веселее: водица студеная смыла и сон, и тревогу.

– Хей*, – едва проснувшийся Ньял сел на лавке и поднял вверх руку. – Ты утром красивая, Раска.

– Хей, – уница заулыбалась: уж очень пригожим был варяг с чистым, будто дитячьим взором.

– Запомнила? Молодец! Ты не только красивая, ты умная. У тебя вкусная каша, ты хорошо ее мешаешь ложкой. Я вчера много ел, боялся, что кончится, – Ньял говорил чудно, то и смешило.

– Лишь бы впрок пошло, – Раска перекинула косы за спину, разумев, что те едва не рассыпаются после ночи.

Дошла до своей лежанки, хотела достать из сумы гребень, да задумалась: одно дело дома у очага чесаться, другое – средь воев, какие уж начали шевелиться, просыпаясь.

– Да и пёс с ними, – озлилась. – Чего они не видали-то?

Уселась на шкуру спиной к воям, расплела волоса и взялась за гребешок. Малое время спустя, разумела – тихо стало: не шебуршились, не кряхтели, поднимаясь с лавок, не шутейничали и как вечор не гомонили. С того и обернулась поглядеть.

– Раска, чего замерла-то? – Рыжий, подперев щеку кулаком, глядел неотрывно.

– Может, мне волоса расчешешь, а? – Ярун хохотнул. – Гляди, колтун уж сбился. А ты б с лаской, да плавно.

– Почему не мне? – Ньял пнул Яруна. – Мне больше надо.

– Когда это Ньял Лабрис* просил гребня? – невысокий кормщик-варяг хмыкнул. – Пока твой ремешок на косе не перетирался, ты его не снимал.

– И чего ты, Гунар, встрял? – Звяга надел поршень, притопнул. – Дело молодое, пущай веселятся. Да и я б не отказался от такой-то потехи. Раска, глянь, косматый я, и мне охота гребня твоего испробовать. Иди сюда, не откажи дядьке.

Вои заспорили, захохотали, а Раска слова не молвила и все через Хельги; тот сидел неподалеку, улыбался, глядя на нее. Ни глумливости во взоре, ни шутки обидной: смотрел, будто радовался об ней.

В тот миг и разумела уница, что так-то с ней впервой. Средь воев мечных, да на чужой ладье, да в пути неизведанном, а покойно. В своем дому такого не знала, всякий раз ждала то зуботычины, то ругани, а иной раз и хлесткого ремня. Вольша жалел ее, голубил, да что мог калека немощный? Только боль унять после тёткиной злой науки. Рядом с Хельги инако: чуяла как-то, что оборонит, укроет за широкой спиной ее, сиротку, и не даст в обиду.

С того и слезы подступили к глазам, обожгли, а послед и слова выскочили:

– Хельги, я сей миг пряников погрею. Покусаешь, оголодал за ночь-то, – принялась быстро метать косы, торопливо перебирая пальцами.

– Эва как, – поднялся и подошел ближе. – Откуда столь заботы, Раска?

Она уж было открыла рот сказать ему, да Ньял опередил:

– Хельги, она твоя подруга, отчего не просишь ее гребня? – варяг подошел, встал рядом с другом.

– Зачем просить? Захочет, сама поманит, – отозвался Тихий.

Раска и вовсе обомлела: редко когда кто-то ждал ее слова, все больше указывали и заставляли. Сколь раз самой приходилось стоять за свое, лаяться, а иной раз и царапаться.

Промеж всего парни тревожили: высокие обое, статные, пригожие. Ньял с ласковым взором и Хельги – с горячим. Раска затрепыхалась и осердилась:

– Чего уставились? Дел мало? – огрызнулась и встала. – Просо есть ли? Варить надо.

Парни переглянулись: Ньял почесал макушку, Хельги ехидно хмыкнул.

– Чего теперь-то ворчишь? С голодухи? – Тихий хохотнул.

– Не твоего ума дело, – Раска пошла к мешкам, в которых вечор копалась, готовя снеди для воев. – Каши надо. Много ль нагребете на пустое пузо?

– Зачем грести? – Ньял удивлялся, будто дитя. – Ветер. Парус поставим. Раска, почему злишься? Я обидел тебя? – и топал за уницей, не отставал.

– Не обидел, друже, напугал, – ехидничал Хельги. – Видал, как бежит?

А Раску заело!

– А чего бояться? Ты ж сулился оборонить. Слово кинул, слово забрал, так что ль? Вольно ж тебе потешаться при мече да супротив вдовой.

– Я тебе грозился? – и Хельги вспыхнул. – Языком мелешь, что веником машешь.

– Твой муж мертвый? – Ньял изумлялся. – Наверно, он был славный воин.

– Воин? – Хельги хмурился страшно. – Ходить не мог, не то, что меч поднять.

– Ты сама дом берегла, Раска? – Ньял смотрел с уважением. – А где твой лук? А меч где?

А уница и не слыхала слов варяга, жгла взором Хельги:

– Не смей о нем дурного говорить! Гадючий твой язык! Лучше него нет и не будет!

– Правда? – и снова Ньял глядел с почтением. – Ты сильно его любила, если говоришь так. Наверно, ты бы пошла на костер* вместе с ним, но у словен так не принято.

– Она скорее других спалит, чем сама сгорит! – взгляд Хельги заволокло яростной пеленой.

Глава 7

– Ньял, двинься! – Хельги увяз в сече, едва успевал махать топориком.

– Жмут! – отозвался северянин и подрезал могутного мужика. – Сзади!

Тихий не без труда увернулся от меча, рубанул ворога по коленке и перешагнул, разумея, что в людском месиве тот больше не поднимется, истечет кровью и сдохнет.

Яруну досталось тяжкое: прижали к низкому борту, пинали с двух сторон. Вот к нему и бросился Тихий.

От запаха крови в голове шумело, руки налились силой, а сердце – злобой! Крики оружных, вой подраненных – все слилось. Хельги, едва вскочив на вражью ладью, уж знал – из сечи выйдет первым. И не с того, что ворог хлипок, а с того, что злобен. Награбленное берегли, секлись бездумно, гневались. Хороший вой – умный вой, а какой ум, когда яростью глаза заволокло?

Пока Хельги бежал выручать ближника, поперек пути встал бородатый ражий мужик. Тихий и встрял с ним; тот мечом махался умело, силы берег, разума не терял. С того и сам Хельги почуял, что непростой перед ним. Чуйке своей верил крепко, а потому не старался убить, а вот подранить – да.

Упирались долго, пока Тихий не извернулся, да не треснул топориком промеж глаз. Долгобородый всхрапнул и повалился, а Хельги только и осталось, что пнуть его поближе к борту, чтоб не затоптали до времени.

Ярун и сам отмахался: рыжий Осьма подсуропил, ткнул мечом ворога, да угодил по мягкому месту. Рана не так, чтоб опасная, но чудная и обидная.

Потом Тихий мало чего видел: махался яростно, выл жутко, упивался местью, как горький пьяница стоялым медом. Опомнился тогда, когда снес голову молодому парню, а тулово теплое еще, трепетливое, перевалил за борт. Глядел, как по воде пошли красные пузыри, как забурлил Волхов, принимая кровавую требу.

Тяжко дыша, огляделся по сторонам, приметив Звягу, который согнулся у борта, а потом с размаху уселся на окровавленные доски и захрипел, страшно выпучив глаза.

– Дядька, очнись, – Тихий знал, что Звягу завсегда корежит после сечи. – Уймись, дожали мы их.

– Да пошел ты, – выдохнул дядька. – Отлезь. Без тебя продышусь.

Хельги обернулся, увидал ближника:

– Ярун, сколь убитыми? Подраненные есть ли? Сочти, мне обскажи.Все, что они пограбили, снесите на драккар. Мертвяков оставьте на ладье и сами уходите.

– Пожжешь? – ближник глядел с разумением.

– Пожгу, Ярун.

– Туда им и дорога, – кивнул вой и пошел исполнять наказ.

Хельги глядел вослед, зная, что Ярун не только ближник, но и сирота, какого лишил родни Буеслав Петел.

Тихий долгонько собирал свои десятки и все сплошь из тех, кому перешел дорогу его кровный враг. Вои стояли за Хельги горой, шли за ним по сердцу, а не по указу, желая одного – мести. Хотели унять ярость злую, наказать обидчика, какой свел до времени за мост их родню: мамок, тятек, дядьев, а у иных и детишек малых.

Об горе своем, не сговариваясь, умалчивали: в дружине Рюрика не привечали тех, кто бился за свое, а не за князево и приглядывали за всяким, кому в голову приходили лихие мыслишки, а особо те, какие грозили перекинуться в смуту иль подбивали на бунт.

– Хельги, ладья очень хорошая и крепкая, – подошел Ньял, измаранный кровью. – Я знаю, что на ней пришел друг твоего врага, но при чем тут лодка? Забери себе!

– Запалю костер поминальный для всех, кого извел Буеслав и его псы, – лицо Хельги построжело. – Там у борта подраненный чужак лежит, так вот его тоже пожгу вместе с мертвяками, если не скажет, где искать Петела.

Северянин покивал понятливо:

– Это твой бой, Хельги. Я не стану спорить и даже помогу.

Дальше Тихий ни об чем не думал, делал свое дело, какое завсегда исполнял после сечи: обошел людей, поглядел на посеченных ворогов, унял тех воев, какие все еще злобились, пиная сапогами мертвых.

Через малое время ладью дотянули до берега*, сняли тюков, каких немало сыскалось, а потом уж искупались в реке.

Хельги скинул доспех, пошел в воду и долгонько тер руки, смывал вражью кровь, отпускал и злобу воинскую, и тяжкие мыслишки. Обсохнув, дождался, пока люди Ньяла поднимутся на драккар, а его десяток уйдет вслед за ними, и принялся за ражего воя, какого оставил в живых.

Тот оказался крепок и телом, и духом: молчал, скрипел зубами с досады, глядел смурно. Тихий спросил о Петеле раз, другой, потом без злости, раздумно молвил:

– Воля твоя. Молчишь, так молчи. Токмо не ори потом, когда ладью подпалю. Сгоришь, пеплом развеешься.

– Вона как, – ражий сплюнул, утер рукавом кровищу со лба. – Слыхал я про Хельги Тихого. Ты ли? Лютуешь? Петела хочешь поймать? Из-за чего закусились?

– Не твоя забота. Не пытай.

– Я ходил под Буеславкой. Расплевались зимой. Ему злоба в голову стукнула, взялся зверствовать у словен. Много весей пожог, ярился. Не по мне такое, чтоб сосед на соседа, брат на брата. Оставил его в Лихачах, он по весне сбирался с ватагой на Посухи идти.

– С чего ты принялся языком молоть? Огня испугался? – Хельги неторопко вытряхнул из отмытого сапога камешек.

– Я ничего не боюсь. Пожил и ладно. Тебе я не друг, знай об том, но и Буеславу Петелу руки не подам. Сыщи его, расквитайся за людишек.

– Жить хочешь? – Хельги прищурился.

– Не ты мне живь подарил, не тебе и отнимать. Если сгорю, стало быть, так боги порешили. Твори чего удумал, – ражий встал и повернулся идти на ладью, какую обложили со всех сторон и сухостоем, и ветками.

– Пошёл отсюда, – поднялся и Хельги. – Ступай один по миру, ищи, где приткнуться. Меча не отдам, встретишь недруга, зубами грызи. Как звать тебя?

– Военег, из Суров.

– Ступай.

Тихий дождался, пока Военег отошел подале от бережка, проводил его недобрым взором. А потом уж оглянулся на драккар, какой стоял посреди реки. Увидал Раску, хотел махнуть рукой унице, да передумал: все еще обидой полыхал, да такой, какой и сам разуметь не мог.

Взъелся на ясноглазую за то, что его слову не поверила, но более всего – за Вольшу. И так раздумывал, и эдак, да понял – не по нраву пришлись ее слова о бывшем муже.

Глава 8

– Спаси бо, Ньял, – Раска кинула улыбку пригожему варягу. – Может, свидимся еще. Храни тебя Велес Премудрый.

– Дождись меня, Раска. Я очень скоро вернусь, только уже на кнорре*. Рюрик решил, что воевать на его землях нам нельзя, а торговать можно, – северянин топал за ней по сходням, какие гнулись под его тяжестью, скрипели жалобно. – Мне жаль, что не смог привезти тебя прямо в Новгород. Не любят нас словене, – сказал и улыбнулся широко.

Раска засмеялась, глядя на пригожего варяга, радуясь его чистому взору и доброму голосу. Уж было совсем собралась обнять парня на прощание, да помешал Хельги: взял за рукав и потащил, будто животину на веревице.

– Бывай, друже! Тебе всегда рад, возвращайся вборзе, – Тихий кивнул Ньялу, а ей, Раске – ни слова, ни полслова.

За то уница осердилась на Хельги, уж который раз за два-то дня!

С того самого мига, когда оставили позади горящую вражью ладью, а Раска взялась шутейничать с Ньялом, Тихого будто подменили: молчал, глядел смурно, пугал тяжелым взором, какого уница разобрать не могла никак. Однова закусились с ним из-за пустяка, когда поблизости никого не было: поругались знатно и боле не разговаривали. Хельги злобился, она – тоже, потому и спать улеглись в молчании да поодаль друг от друга. А вот среди ночи, Раска проснулась от того, что Тихий укрывал ее теплой шкурой. Глаз она не открыла, притворилась спящей, а потом долгонько раздумывала – что ж нашло на злобного, почто с себя скинул, а ее укутал, зачем мерз по знобкой еще ночи.

Поутру, когда уселась рядом с Ньялом выпить горячего взвару и послушать о дальних краях, Хельги устроился напротив и жёг взглядом до тех пор, пока она не озлилась и не ушла подале.

Полудничала Раска с варягом, слушала, едва не открыв рот, речь его, чудную и потешную, а тот заливался соловьем, да глядел по-доброму. Унице бы радоваться, но все оглядывалась на Хельги: снова молчал и тревожил взором.

По сумеркам, когда до Новограда было рукой подать, Хельги принялся ехидничать. Раске бы смолчать, а норов ее не позволил: наново разругались, потом умолкли, но взглядами жглись, едва искрами не сыпали.

Теперь, Хельги тащил ее за собой, как корову пеструю, с того Раска наново озлилась:

– Пусти, – прошипела. – Рукав изорвешь.

– Торопись. Идти еще вон сколь, а ты все на драккар глядишь. Там медом тебе помазано? Иль надо, чтоб десяток воев тебя одну дожидался? – взгляд Хельги полыхнул недобро.

– Пусти, сказала, – дернула руку и оглянулась на дружинных, какие несли на плечах поклажу и тихо переговаривались меж собой.

– Отпустил, довольна? Под ноги-то гляди, рухнешь, нос раскровянишь.

– Не твоя забота, – Раска нахмурилась, покрепче перехватила суму и пошла быстрее.

Прошли лесок сосновый, обогнули рощицу и ступили на широкую дорогу, а там уж с невысокого пригорка увидала Раска Новоград!

Куда взор ни кинь, всюду крыши домов, да не землянок, а с клетьми, да с подклетами. Ворота под заборолами высоченные, стены – и того выше. Повсюду вои оружные – где пешие, а где и конные. Мужи, бабы, девки, да деток не счесть. Промеж всего в городище входил обоз, и такой, какого Раска в жизни не видала. Принялась считать телеги, но сбилась, заглядевшись на блескучий Волхов, какой делил Новоград на половинки, на высокие сосны, на рощи вкруг, да на дымку зеленую, показавшуюся на деревах всего за два дня.

– Хельги, что это? – прошептала обомлевшая Раска. – Батюшка Род, сколь людей-то. И как не передавят друг друга?

– Погоди, ты еще сам град не видала, то лишь ворота, – Тихий встал рядом, улыбнулся тепло.

– Там еще больше? Ты шутишь со мной? Правда ли? – и Раска заулыбалась, разумев как-то, что обидам пришел конец.

– Когда я тебе врал? – поманил за собой. – Идем, еще на ночлег тебя пристроить надобно.

– А куда? – Раска торопливо семенила за Тихим.

Глядела за людскую толпу, разумев – явись одна в Новоград, потерялась бы, заблудилась меж домов.

– Князь дружинным землю дал, – указал рукой на домки вдалеке от реки. – Отстроились, репища расчистили, сеять стали. Жён привели, детишек нарожали. Живут родами. Все, как и везде, ясноглазая. Ярун вон домину себе срубил, сестренку пропавшую сыскал. Рядом с ним домок вдовицы моего воя. Посекли его по прошлым летом вои Хороброго, когда бунт поднялся. Вот к ней и сведу тебя. Она хворая, живет с дочкой. Примет на постой, добрая.

Раска загляделась на Тихого: отмяк, подобрел и уж не гляделся жутким.

– Чего молчишь-то? – голову склонил к плечу, прищурился.

– А ты где живешь?

– А ты ко мне хочешь? – ухмыльнулся, потешаясь.

– Еще чего, – Раска брови свела к переносью, осердилась вмиг. – Сама обустроюсь.

– Воля твоя. Раздумаешь, приходи, – хохотнул и повел за собой.

Раска шла по широким улицам, да поспешала, боялась отстать от Тихого и затеряться в людской толпе. Когда чуть приобвыкла, тогда уж и разумела – нравится! И град большой, и гомон, и дома, и суета, какой доселе не видала. Вот она явь – живая, настоящая – а не болото стоялое, в каком жила так долго.

У большой стогны* распрощались с дружинными: те зазывали уницу к себе, прибаутничали, а громче всех Рыжий:

– Раска, а, Раска, айда ко мне! Дом большой, а хозяйки нету. Мне б вот такую, как ты... – и не договорил, будто словом подавился.

Уница оглянулась на Хельги и сама вздрогнула: взором потемнел, руку положил на топорик и глядел на Осьму, как на ворога.

– Эта... – замялся Рыжий, – еще свидимся. Хельги, поутру к дружинной избе приду.

– Приходи, – Тихий кинул только одно слово.

Ярун почесал в бороде и махнул рукой Раске:

– Свидимся, – улыбки себе не позволил.

– Прощайте. Благо вам, сберегли, – уница кивнула и двинулась за Хельги в проулок.

Прошли меж домков, остановились у открытых ворот подворья. Раска глянула и слегка обомлела: по крыльцу куры бродили, средь двора порося в грязи хрюкал, двери дома нараспашку, а кругом то ли щепа рассыпана, но ли иное что-то – ненужное и втоптанное в землю.

Загрузка...