Есть люди, которых ты ненавидишь тихо.
Спокойно, почти профессионально — как хроническую боль, к которой привыкла настолько, что уже не замечаешь, пока она не напомнит о себе в самый неподходящий момент.
А есть люди, от одного взгляда на которых у тебя сводит живот. Горло сжимается. Зубы смыкаются сами собой.
Тэтчер Ковингтон — второй вариант.
И вот он сидит напротив меня.
Я не могу сказать, сколько времени прошло с того момента, как я опустилась на этот стул с бархатной спинкой и ноги подо мной стали ватными. Может, три минуты. Может, час. Время в этой кабинке будто потеряло все ориентиры.
Мы поженились.
Два слова. Всего два слова, произнесенные маминым голосом — нежным, немного дрожащим от счастья, — и мой мир перевернулся с такой элегантной жестокостью, что я даже не успела вскрикнуть.
Я смотрела на стакан с водой перед собой и думала об одном: почему я не загуглила его фамилию. Просто — почему. Мама говорила о нем целый год. Норвуд такой умный. Норвуд взял меня в Ванкувер. Норвуд, Норвуд, Норвуд. И я слушала, кивала, радовалась за нее — и ни разу, ни единого раза не спросила фамилию.
Идиотка.
Я медленно подняла взгляд.
Норвуд Ковингтон был из тех мужчин, которых природа лепила с каким-то особым удовольствием — долго, тщательно, не жалея материала. Сорок пять лет, но выглядел он гораздо моложе. Высокий, широкоплечий, в пиджаке, сшитом явно на заказ. Темные волосы с серебром у висков, волевое лицо с чёткими скулами и холодные серые глаза. Образец идеального мужчины, которого невозможно было представить в роли чьего-то родителя.
Но он был.
И он был отцом Тэтчера Ковингтона.
Именно этого Тэтчера, который сидел сейчас напротив меня и попивал свой виски с таким видом, будто меня здесь не было. Будто я была частью интерьера — декоративной, ненужной, легко заменимой. Запонки на его рубашке поймали свет люстры и блеснули. Он не смотрел на меня. Он смотрел в стакан, и в уголке его рта жила тонкая, едва различимая линия — не улыбка, не усмешка, а что-то промежуточное. Что-то, что говорило: я знал. Я знал раньше тебя, и мне тоже отвратительно.
Это было единственное, в чём мы с ним совпадали.
Мама что-то говорила.
Я видела, как двигаются её губы. Видела, как она смеётся, касается плеча Норвуда, наклоняется к нему. Она светилась. Честно, по-настоящему светилась — так, как я не видела её уже очень давно. Может быть, никогда.
И именно это было по-настоящему невыносимо.
Потому что я не могла ненавидеть её за это счастье. Я пыталась — прямо сейчас, за этим столом, под этим светом, — но не могла. Всё, что у меня получалось, — это сидеть, держать спину прямо и слушать, как в ушах нарастает звон.
— …остров Мерсер, — донеслось до меня сквозь этот звон. Голос Норвуда — низкий, ровный, с той уверенностью человека, привыкшего к тому, что его слушают. — Дом большой. Места хватит всем. Завтра я организую переезд.
Завтра.
Я опустила взгляд на вилку. Серебряная, тяжелая, с монограммой ресторана. Я почти физически ощущала, как что-то внутри меня — что-то, что называется самообладанием, — начинает крошиться по краям.
Я, Киана Флитвуд, переезжаю на остров Мерсер. В дом Ковингтонов. Под одну крышу с Тэтчером Ковингтоном.
Это было смешно. Это было настолько смешно, что смеяться совершенно не хотелось.
Я почувствовала на себе взгляд — острый, как скальпель. Подняла глаза.
Тэтчер смотрел на меня.
Впервые за весь вечер. И в его взгляде не было ничего, кроме той самой ненависти — первобытной, чистой, без примесей. Той, которую не нужно объяснять, потому что она существует раньше слов.
Я почувствовала, как по спине пробежал холод. Не от страха. От узнавания.
Потому что я смотрела на него точно так же.
— Мне нужно в уборную, — сказала я.
Голос вышел ровнее, чем я ожидала. Почти нормальным. Почти.
Мама кивнула, не прерывая фразы, которую говорила Норвуду. Я поднялась, взяла сумку, и каждый шаг до двери кабинки давался мне с тем особым усилием, которое требуется, когда тело идет в одну сторону, а всё остальное — в другую.
В коридоре было тише. Приглушенный свет, мягкая дорожка под ногами, запах — дерево, кожа, чьи-то духи. Я шла и считала шаги, потому что считать было проще, чем думать.
Один. Два. Три.
Рука сомкнулась на моём локте прежде, чем я успела осознать чужое присутствие.
Резкий, сильный захват. Меня развернули и прижали к панорамному стеклу прежде, чем я успела вдохнуть. За окном вспыхнула молния.
В её холодном белом свете лицо Тэтчера было на расстоянии нескольких сантиметров от моего. Его грудь тяжело поднималась и опускалась. Я чувствовала тепло его руки сквозь ткань пиджака — и ненавидела себя за то, что вообще это замечаю.
— Послушай меня внимательно, Флитвуд. — Его голос был тихим. Именно такая тихость бывает опаснее крика. — Если ты переступишь порог моего дома — я сделаю твою жизнь невыносимой. И если что, это не угроза. Это обещание.
Молния снова расколола небо. На секунду его глаза стали почти светлыми — прозрачными, как лёд на разломе.
Моё сердце колотилось где-то у горла. Всё в моём теле кричало: уйди. Сделай шаг назад. Кивни, развернись, уйди.
Я не сделала ни одного из этого.
Я смотрела на него — не отрывая взгляда, не моргая — и чувствовала, как внутри поднимается что-то горячее и упрямое. Что-то, что не умеет отступать.
Он хотел, чтобы я испугалась.
Именно поэтому я улыбнулась. Медленно, почти ласково — той улыбкой, которую я придерживала для особых случаев.
— Завтра же переезжаю, — сказала я тихо. — И буду ходить по твоему белому ковру в самых грязных ботинках, которые найду, Ковингтон.
Его рука на мгновение сжалась сильнее. Я чувствовала каждый его палец на своём запястье — и это чувство вызывало только одно желание: содрать с себя кожу, лишь бы избавиться от этого прикосновения.