Утро началось как всегда... с будильника. Он звенел так отчаянно, создавая звон в ушах и гул в голове. Хаюн, сквозь сон понимая, что сегодня воскресенье, а значит будильник она не ставила и ей никуда не нужно идти, повернулась на другой бок, закинув вторую подушку на голову. Наверное, Джиху решил проверить как она после вчерашней попойки. Но что ему не спится? У Ли Хаюн законный, между прочим, вытруженный в течение недели переработок, выходной. И пусть Чхве Джиху тоже отдыхает. Она перезвонит ему, когда проспится.
— Хаюн, отключи или ответь. Раздражает, — раздалось сонное хриплое мужское бормотание совсем рядом, окончательно заставившее проснуться.
Хаюн откинула подушку, осторожно, словно боясь оказаться застигнутой врасплох (куда уж больше), приоткрыла глаз, а затем резко распахнула оба, потому что не поверила тому, что разглядел один. Тем временем звонок прекратился сам.
— Джиху? — осознавая, что абсолютно без одежды, Хаюн потянула на себя одеяло, ошеломленно уставившись на лучшего друга, которого никак не должно было быть в её постели, тем более, как ей стало понятно по взгляду на его спину, голого. — Что ты здесь делаешь?
Мужчина приоткрыл один глаз с немым вопросом «Что значит «что»?». Действительно. Разве не видно? Спит. Вернее, спал, пока его не разбудили.
Но ни один из них не успел произнести и звука больше, как раздался новый звонок. Все так же, прикрываясь одеялом, прекрасно осознавая, что это её единственное укрытие от взгляда друга, Хаюн потянулась за телефоном. Принимая вызов, уселась поудобнее, подложив подушку и прислонившись к спинке кровати.
— Алло? Доброе утро, мам, — чуть не начала заикаться на последнем слове, потому что её взгляд направился на вторую половину кровати. Там все ещё неизвестно по какой причине лежал ее давний друг, сокурсник и «жилетка», подставляющий свое мужское плечо, когда ее очередная «вечная любовь» или «это тот самый навсегда» оказывались вне зоны действия сети или игнорировали звонки и сообщения, показывая всем своим видом, что любовь не вечна и не навсегда. И этот самый друг смотрел на нее с лёгкой улыбкой на губах, на лице отпечатались складки от подушки, а подтянутое обнаженное тело... едва прикрывало одеяло, которое Хаюн чуть окончательно не стянула своими телодвижениями за телефоном.
Пытаясь вспомнить, что произошло прошлым вечером и как она напилась до беспамятства, что позволила лучшему другу, которого никогда не собиралась выводить из френдзоны, оказаться в собственной постели, Хаюн слушала то, что говорила ей мама на том конце. Монолог матери был коротким, по завершении которого Хаюн ответила:
— Хорошо, я постараюсь, — и повесила трубку.
— Ну, доброе утро, что ли? — Джиху подвинулся поближе, больше закрываясь одеялом, но тем самым почти касаясь Хаюн, отчего она почувствовала прилив жара к щекам.
— Д-доброе, — выдохнула она, сглотнула вдруг собравшийся в горле ком, но придя в себя быстро заговорила: — Почему ты здесь? — Джиху открыл было рот, но Хаюн не дала ничего сказать. Широко открыв глаза, словно осознание произошедшего ночью дошло до нее только что, продолжила: — Только не говори, что мы с тобой это... Того самого... Нет, не может быть... Мы же друзья, Джиху.
— Хорошо, не скажу, — усмехнулся он. — Теперь выгонишь меня? Прекратишь дружбу? — в последнем вопросе прозвучала горечь. Не дожидаясь ответа, Джиху выпростался из-под одеяла, абсолютно не стесняясь своей наготы, направился в ванную. — Только душ приму, если ты не против.
— К-кон-нечно, п-прими, — внутренне отругав себя за дрожащий голос, произнесла Хаюн, не в состоянии оторвать взгляда от широкой мужской спины — ниже она старалась не смотреть — пока дверь в ванную не закрылась.
И как теперь относиться к произошедшему? Как продолжить дружбу? Сделать вид, что ничего не было? Вести себя как раньше? А было ли что-то? Можно же считать, что не было, если она ничего не помнит? – эта мысль мелькнула в голове, и Хаюн с тоской осознала, что, кажется, это был ее семейный девиз – забывать неудобное, хоронить глубоко, будто оно никогда и не существовало. Похмелье дало о себе знать звоном в ушах и треском в голове. Ахнув от боли, Хаюн встала, натянув на себя халат, и направилась на кухню, где в холодильнике должно было быть лекарство. Она, проверив наличие воды в чайнике, включила его. Достала яйца и бекон. Не может же она оставить друга без завтрака?
Бывало и раньше, что после пьяного вечера они оказывались либо здесь, либо в квартире Джиху, в зависимости от того, кто трезвее, чтобы внятно назвать адрес таксисту. Но никогда не просыпались в одной постели, а тем более без одежды.
Вчера они сидели у нее. Она снова жаловалась на свою жизнь, неудачную любовь (какую по счету?), дедлайны на работе. Ей хотелось напиться вхлам. Что она и сделала, что ничего не помнит. Вопрос «как теперь быть?» не переставал крутиться в голове, пока Хаюн готовила яичницу, нарезала овощи в салат и ожидала Джиху из ванной. Самой-то тоже хотелось побыстрее оказаться под освежающими струями воды.
— Хаюн, здесь нет полотенца, — донеслось из-за приоткрывшейся двери ванной.
Квартира-студия тем и прекрасна, что из любой точки помещения все видно и слышно.
— Сейчас, — ответила она, направившись к шкафу и достав два больших полотенца. — Ещё десять минут назад ты, не смущаясь, продефилировал в ванную, — попытавшись показать свое равнодушие к произошедшему ночью, не могла не подколоть она, протягивая полотенца сквозь щель.
— Не хочу смущать себя, — апеллировал он, открыв дверь и представ перед Хаюн в повязанном на бедрах полотенце. — Вдруг набросишься, как ночью.
И как он может делать вид, что ничего не изменилось? Неужели для Джиху произошедшее не имеет значения? Ей тоже стоит проще к этому отнестись?
Хаюн шмыгнула в ванную, закрыв за собой дверь. Ее щеки пылали. Это она начала приставать к лучшему другу? Ну да, конечно, Джиху бы никогда не начал первым. Да и Хаюн была уверенна, что он в ней видит друга, а не женщину. Это всё соджу. Вся проблема в проклятом алкоголе. Всё. С этого дня Хаюн больше пить не будет. Ни капли. Ни грамма. Она себе твердо пообещала...
1930-е гг.
Рейды японских карательных отрядов становились все чаще и ожесточеннее. Сохранить самобытность, культуру и язык становилось все труднее. За любой недовольный взгляд, неподчинение или услышанное корейское слово могли убить или отправить на верную смерть — японские шахты, где корейцы трудились, как рабы почти без еды и сна. Деревни, еще недавно жившие по своим вековым устоям, теперь замирали с каждой тенью на дороге, с каждым отдаленным скрипом телеги. Дети учились играть в молчание, а взрослые — прятать мысли глубоко внутри. Даже на рынке, где раньше царил бойкий гомон, теперь шептались, прислушиваясь к каждому шороху, опасаясь появления японских солдат или их корейских прихвостней.
Нам Джихун, отец Сунхи, один из старейшин их маленькой деревни, жил в постоянном напряжении. В его доме сохранялись древние свитки и книги, написанные на исконном языке. Он учил своих детей корейским народным песням, рассказывал сказки о героях Чосона, наказывая им хранить это в сердце и не произносить вслух за порогом дома. Он сам, будучи человеком строгих принципов и глубокого патриотизма, не прогнулся под новую власть. Джихун открыто отказывался менять свое имя на японский манер, как требовали чиновники, и не посещал синтоистские святилища, за что уже не раз был бит и унижен перед односельчанами. Он знал, что его пример, его стойкость вдохновляет других, но и делает его мишенью. Каждую ночь он ложился спать, готовый к тому, что за ним придут. Каждое утро благодарил небо за новый день.
Нам Джихун тайно поддерживал подпольную деятельность, передавая вести и припасы молодым патриотам, среди которых был и его собственный сын, и Ким Ёнджун, сын соседа, и его младший брат. Он понимал, что борьба ведется не только на полях сражений, но и в сердце каждого корейца, в сохранении его рода. Именно поэтому, когда случилось то, что случилось с Сунхи, его решение было нелегким, но единственно возможным — спасти ее, спасти ее честь, спасти род.
Сунхи была его младшей дочерью, последней, что оставалась в доме. До трагедии она была живой и смешливой, как весенний ручей. Ее дни текли в заботах по дому: она училась готовить рис с идеальной клейкостью, мариновать кимчи по старинному рецепту матери, вышивать нежные узоры на шелке. Она любила бродить по окрестным холмам, собирать целебные травы и слушать пение птиц. В ее глазах еще не было той тревоги и отчаяния, что затуманят их позже. Как и любая молодая девушка, она мечтала о замужестве — о добром муже, который будет уважать ее, о собственном маленьком доме, где она сможет вырастить детей. Ей хотелось остаться в родной деревне, рядом с родителями, вдали от больших городов, где, как говорили, японцы особенно свирепствовали. Она видела, как старшие сестры, вышедшие замуж в далекие края, возвращались лишь изредка, бледные и уставшие, и не звали ее к себе. Этот страх быть оторванной от корней, от родной земли, сидел глубоко в ее сердце. Она надеялась на счастливую семейную жизнь с Ёнджуном, в которого, хоть и стесняясь, уже давно была тайно влюблена. Он был добрым, красивым, не пьянствовал, работал в городе, что давало надежду на достойную жизнь. Ничего не предвещало беды.
В атмосфере постоянного напряжения Ким Ёнджун и готовился к свадьбе. Он знал, что в любой момент за ним могут прийти, если кто-то проговорится о его подпольной деятельности. Но родители торопили с женитьбой. Хотели наследников, продолжения рода, несмотря на творящееся вокруг.
— Семья Ким не должна исчезнуть, — сказал ему отец, как последний довод. — Мы не должны дать японцам возможность истребить род, который всегда был близок к королевской семье Чосона. А кем, как ни сыновьями, продолжается род? Женись, сын, и пополни нашу родословную великими людьми.
Когда Ёнджуну сказали, что засватали за него соседскую девушку — Нам Сунхи, — он даже был рад, потому что давно на нее заглядывался. Семья Нам была из самых уважаемых семей их деревни, а с братом своей невесты Ёнджун вместе работал в подпольной газете, да и будущий тесть, Нам Джихун, поддерживал, как мог.
Утро свадебного дня было заполнено суетой, но суетой приглушенной, словно на струнах натянут невидимый нерв. Мать Сунхи снова и снова поправляла складки на свадебном ханбоке дочери, ее руки дрожали не столько от волнения, сколько от усталости и давнего страха. За последние два месяца Сунхи изменилась. Она стала бледнее, ее обычно яркие глаза потускнели, а движения стали вялыми. По утрам ее мучила непонятная тошнота, которую мать списывала на нервы невесты и на плохое питание, ведь в деревне все жили впроголодь из-за бесконечных реквизиций риса японскими солдатами.
— Слишком уж худа, чтобы родить крепких сыновей, — шепталась соседка с матерью Ёнджуна, когда Сунхи пыталась проглотить немного рисовой каши, которая тут же грозила вернуться обратно. Она отчаянно старалась быть незаметной, не привлекать внимания, прятать себя и свой страх за маской покорности и скромности. В ее снах теперь не было веселых ручьев и пения птиц, только холодные прикосновения и удушающая тьма, от которой она просыпалась в липком поту.
Свадьба должна была пройти в доме Кимов. Мама Сунхи сама заплела ей волосы, вплетая в них несколько искусно сделанных заколок — единственное богатое украшение, которое семья могла себе позволить. Она украсила лицо Сунхи традиционным макияжем, нарисовав красные круги на щеках, чтобы отогнать злых духов и придать ей румянец.
— Будь покладистой, дочка, и пусть в твоем сердце поселится мир, — тихо прошептала мать, обнимая дочь. Она чувствовала, как сильно дрожит Сунхи, и приписывала это волнению перед новой жизнью. В глубине души она все же тревожилась — уж слишком бледной казалась ей дочь, слишком потухшим был ее взгляд.
Церемония бракосочетания была непривычно скромной, почти тайной. Гостей было немного — только самые близкие родственники и несколько доверенных односельчан. Воздух в доме Кимов, где проходило торжество, был тяжелым от аромата благовоний и невысказанных страхов. Длинные, витиеватые обряды были укорочены, часть их пришлось вовсе опустить, чтобы не привлекать излишнего внимания и не тратить драгоценное время. В любой момент мог нагрянуть японский патруль, и тогда торжество превратилось бы в допрос или, что еще хуже, в аресты.