Поздняя осень обрушилась на город хмурыми тучам. Дни слились в одну длинную сумеречную полосу, где яркий свет вытягивает болезненные воспоминания, которые выцветают, будто фотографии, оставленные на подоконнике.
Я сижу у окна, как сижу уже месяцы, и слушаю, как дождь стучит по стеклу. Когда-то этот стук был для меня сигналом: он идёт. Джон. Двадцать три года, тонкие запястья, глаза цвета мокрого асфальта. Сын моей ближайшей подруги Лизы. Я знала его с тех пор, как он был долговязым подростком с прыщами и чёлкой, падавшей на глаза. Знала и не замечала. До тех пор, пока ему не исполнилось двадцать два, а мне сорок.
Всё началось глупо и невинно, как и положено грехам. Лиза попросила меня присмотреть за ним, пока она с мужем уезжала на три недели в Италию. Джон только что расстался с девушкой, пил, не выходил из квартиры, и Лиза боялась, что он совсем сопьётся. Я согласилась из жалости, из дружбы, из скуки собственной жизни, которая к тому времени уже давно превратилась в сложенную стопку нечитаных книг и недопитых бутылок вина.
Он пришёл ко мне в первый вечер с пакетом из супермаркета. Принёс бутылку виски, пачку сигарет и батон белого хлеба.
— Мама сказала, ты меня накормишь, — буркнул он, не глядя в глаза.
Я рассмеялась и накормила его. Потом мы пили виски на кухне, и он рассказывал о своей бывшей, о том, как она ушла к какому-то официанту, и я вдруг поймала себя на том, что смотрю на его руки, разглядываю длинные пальцы, косточки на запястьях, вены, проступающие под тонкой кожей. Он заметил. Перестал говорить и посмотрел на меня в упор. Так долго, что я благодарила алкоголь за сокрытие моих красных щёк.
На третий день он остался ночевать. На пятый поцеловал меня в коридоре, прижав к стене так неожиданно, что я ударилась затылком. На седьмой мы уже не притворялись, что он просто переночует на диване. Он был жадным, нетерпеливым, как все молодые, и в то же время удивительно нежным. Он шептал моё имя, прижимая к себе и входя в меня до упора, а я таяла в его руках и выгибалась, как кошка.
Мы скрывали всё очень тщательно. Он приходил после одиннадцати, когда соседи уже спали. Уходил до шести утра. Встречались у меня и никогда у него, потому что там могли появиться общие знакомые. Когда Лиза вернулась, мы сделали вид, что ничего не было. Я говорила ей: «Да нормально всё, парень просто переживал расставание». Она верила.
Иногда мы виделись днём, в кафе на другом конце города, где никто нас не знал. Он надевал кепку, а я тёмные очки, хотя на улице было пасмурно. Мы смеялись над этим, как дети, играющие в шпионов. Он приносил мне ромашки, сорванные по дороге, и прятал их в рюкзаке, чтобы никто не увидел. Держа меня за руку он снова и снова повторял:
— Ты же понимаешь, что это ненадолго?
Я отвечала:
— Конечно.
И мы оба знали, что врём.
А потом он просто исчез. Не пришёл в назначенный вечер. Не ответил на сообщения. Через неделю написал: «Прости. Не могу больше». Всё. Ни объяснений, ни скандала, ни прощания. Лиза потом рассказывала, что он уехал в Берлин «искать себя», я кивала и улыбалась, как будто мне всё равно. Нахваливала его, мол, какой молодец, идёт вперёд.
Теперь дождь стучит по окнам, и я знаю: это не он. Больше никогда не будет он. Я сижу здесь, сорокалетняя женщина с высохшими ромашками и пустотой внутри, которая растёт с каждым днём и никто не залатает дыру. Никто не знает, как мне больно. Никто никогда не узнает. Только дождь знает. И стучит, стучит, стучит... будто пытается напомнить мне, что я ещё жива.
Он вернулся в марте, когда снег уже сошёл, но земля оставалась холодной и мокрой. Постучал в дверь вечером, пришёл без предупреждения. На его плече висел потрёпанный рюкзак, и пахло от него пивом и крепкими сигаретами.
— Я поступил как последний подонок, — сказал он с порога. — Исчезнуть просто так… Прости.
Я впустила. Конечно, впустила.
Мы пили чай на кухне, как будто ничего не было, как будто между нами не выросла целая пропасть из молчания и невысказанных упрёков. Он рассказывал о Берлине. О том, как снимал комнату над кебабной, как работал барменом, как просыпался в три ночи и не мог дышать от мысли, что потерял меня. Мы проговорили до утра. И поняли: назад дороги нет.
Мы не заметили, как начали умирать. Всё началось с мелких предательств. Я не говорила, что мне больно, когда он отменял встречи из-за друзей. Он не говорил, что задыхается от моей требовательности, от того, что я хотела от него слишком многого. Я требовала идеальности, которой у меня самой никогда не было. Мы прятали взгляды, проглатывали слова, копили обиды.
Я боялась правды. Боялась, что если скажу: «Мне страшно, что ты уйдёшь, когда увидишь меня настоящую», - он действительно уйдёт. А он… он боялся, что не выдержит моего взгляда, в котором читалось: «Будь лучше. Будь идеальным. Будь тем, кем я никогда не была».
Он заразил меня любовью и не дал лекарства. Молчание кажется менее болезненным, чем правда.
Вся моя жизнь - поле боя. Демоны живут во мне с детства. Я слышу голос матери: «Ты должна быть лучшей!», голос отца: «Не позорь нас!», голоса учителей, любовников, подруг! Они спелись в один хор, требуя от меня совершенства. Они терзают меня и ликуют, когда я падаю.
«Ты - ничтожество!»
«Ты - неудачница!»
«Сорок лет, а всё ещё одна! Даже мальчишку не удержала.»
Я боролась. Боже, как я боролась! Натягивала маску успешной женщины, идеальной подруги, безупречной любовницы. Но чем сильнее натягивала, тем громче трещала по швам. Джон видел трещины. Он гладил их пальцами, целовал и шептал: «Ты не должна быть идеальной. Ты и так…»
И я паниковала. Отталкивала. Потому что если он увидит всю гниль внутри, то обязательно убежит! Убежит, как убегали остальные.
Его доброта вскрывала меня до костей. Я не выдержала. Сказала: «Убирайся!». И он ушёл. Уже навсегда.
А до этого... что было до этого?
Ах, да, он предложил остаться друзьями. Просто друзьями! Как и должно было быть с самого начала. Я - сорокалетняя женщина, а он - сын моей лучшей подруги. Мы произнесли это вслух, глядя друг другу в глаза, и даже улыбнулись, будто ставили точку в книге, которую оба ненавидели, но не могли отложить. А потом он подошёл ближе, поцеловал меня в губы и прошептал: