1
Город Эйшленбург спал под тяжелым пологом ночи, но спал тревожно, как пес, чующий волка за околицей. Узкие улочки, мощенные неровным булыжником, вились меж фахверковых домов, чьи почерневшие от времени балки напоминали скелеты древних чудовищ. Фонари давно погасли, ибо масло для светильников стоило дорого, а городская стража предпочитала не соваться в глухие переулки после заката. Там, в этих кривых кишках Эйшленбурга, правили свои законы. Не те законы, что вырезали на скрижалях городского совета, а другие, писанные кровью и страхом.
Восемнадцатилетняя Одана, худая как тростинка девушка с пепельными волосами, стянутыми в тугой узел на затылке, торопливо шагала по Ржавой улице. За плечами у нее висела холщовая сумка с иглами, наперстками и обрезками ткани, которые хозяйка мастерской разрешила взять на выкройки. Ноги гудели после двенадцати часов работы за шитьем, спина ломилась, но Одана привыкла не жаловаться. Она вообще не умела жаловаться, потому что не умела говорить. Немой она родилась, и боги, если они вообще существовали и смотрели на этот мир, решили не награждать ее голосом. Впрочем, она и без голоса прожила восемнадцать зим, научилась читать по губам, объясняться знаками и не ждать от жизни лишнего.
Она не умела писать. Никто не учил ее грамоте, ибо отец, портовый грузчик, считал, что девке хватит и ремесла, а мать, стиравшая белье на богатых господ с Верхней набережной, просто не успевала думать о таких вещах. Язык жестов, которым владела Одана, был ее единственной речью, а подруги по мастерской выучили несколько основных знаков, чтобы объяснять, какой фасон платья кроить и где делать вытачку. Мир Оданы был тесен и предсказуем: дом, мастерская, рынок по праздникам да храм Вечной Ткачихи, куда она заходила поставить медяк перед деревянной статуей богини, чьи руки вечно тянули невидимую нить судьбы.
Сегодня, впрочем, она в храм не пошла. Слишком устала, да и темнело быстро. Осеннее солнце, бледное и неласковое, садилось за крыши Эйшленбурга уже к пятому часу после полудня, а сейчас было не меньше девятого. Хозяйка задержала ее срочным заказом: какой-то купец из Альтграда требовал к завтрашнему утру камзол с серебряной вышивкой, и Одана, как лучшая вышивальщица, корпела над дубовым пяльцами, пока все остальные девушки давно разошлись.
Она свернула с Ржавой улицы в проход меж двух складов. Это была короткая дорога, которую она знала наизусть. Три шага до первого склада, где хранили кожу для седел, потом поворот налево, потом еще двадцать шагов до Кривого переулка, а оттуда рукой подать до ее комнаты на втором этаже старого доходного дома. Обычно она не боялась ходить здесь даже в темноте, потому что у нее не было ничего ценного, а какой смысл грабить немую швею, у которой в кармане пара медяков да ржаное печенье на ужин?
В тот раз она не заметила его сразу. А когда заметила, было уже поздно.
Он стоял в нише между двумя бочками с дождевой водой, весь в черном, с маской из грубой кожи, закрывавшей половину лица. Обычный грабитель, подумала бы любая другая девушка на ее месте. Обычный ночной душегуб из тех, кого в Эйшленбурге называли «ползунами». Но нож, блеснувший в его руке, был самым обычным, кухонным, с зазубренным лезвием, и это почему-то пугало больше, чем изысканный кинжал знатного разбойника.
Одана замерла, как мышь перед котом. Сердце ухнуло куда-то в пятки, руки задрожали, и сумка с шитьем выскользнула из пальцев, шлепнувшись в грязь. Она попыталась развернуться и побежать, но ноги не слушались, будто приросли к булыжникам. А он уже был рядом, схватил ее за плечо, прижал к стене. Пахло от него кислым пивом и потом. Нож уперся ей в шею, холодный и остро пахнущий железом и еще чем-то, чему Одана не знала названия.
— Молчи, — прошептал он. — Молчи, сука, иначе перережу глотку.
Она и не могла закричать. Даже если бы захотела. Из ее горла вырывался лишь беззвучный хрип, который насильник, должно быть, принял за испуг. Он повалил ее на землю, прямо в мокрые листья и конский навоз. И сделал то, что делают с женщинами в темных переулках те, у кого вместо сердца кусок гнилого мяса.
Она не сопротивлялась. Не могла. Нож, приставленный к горлу, был очень убедительным аргументом. Она просто лежала и смотрела в черное небо, где редкие звезды пробивались сквозь облака. Смотрела и считала. Один удар. Два. Три. Десять. Сто. Она не знала, сколько это продолжалось. Ей казалось, что прошла вечность.
Потом он кончил, поднялся, сплюнул на землю и ушел. Просто ушел, не оглядываясь, растворился в темноте Кривого переулка, словно его и не было. А она осталась лежать, глядя в небо. Юбка разорвана, бедра в крови, лицо в грязи. Сумка валяется в двух шагах, иглы рассыпались по мостовой.
Она лежала долго. Мир вокруг нее распался на куски, как старое платье по швам. Нужно было встать, нужно было идти домой, но тело отказывалось подчиняться. Она чувствовала себя сломанной куклой, которую швея выбросила на помойку за ненадобностью.
В конце концов она все-таки встала. Собрала иглы, подобрала сумку. Пошла, пошатываясь, цепляясь за стены. Кровь текла по ногам, смешиваясь с грязью. Она не плакала. Слезы кончились еще в детстве, когда умерла мать, а отец привел в дом новую жену, которая кормила Одану одной похлебкой и заставляла работать с утра до ночи. Она привыкла терпеть.
Дом встретил ее тишиной. Деревянная лестница скрипела под ногами, как старая больная кошка. Дверь в ее комнату была приоткрыта. Она точно помнила, что запирала ее на щеколду, уходя утром. Но щеколда сейчас была вырвана, а дверь болталась на одной петле.