Мир устроен так, что у одних есть запах маминых духов, тепло её руки и дорога в детский сад, полная смешных историй и обещаний. А у других нет. Мне достался вариант "нет".
Моей единственной опекуншей была бабушка Агриппина Петровна. Не бабушка с пирожками и сказками на ночь, а женщина с лицом, прошитым морщинами, и голосом, похожим на скрип несмазанной двери. Она не ходила, а шествовала, словно вечно возглавляла незримую процессию. Даже её чёрные, наглухо застёгнутые платья казались формой строго надзирателя.
Она была до мозга костей верующей, но вера её была не утешительной, а карающей. Иконы в углу смотрели на нас сурово, а сквозняки в нашем старом доме казались не просто движением воздуха, а вздохами неуслышанных святых. Бабушка могла часами читать молитвы, а потом тем же ровным, лишённым эмоций тоном, отчитывать меня за неправильно заваренный чай. Была ли она всегда такой жестокой и замкнутой? Или жизнь когда-то взяла её за горло так сильно, что всё человеческое в ней вымерзло, оставив лишь каменную скорлупу? Ответ на этот вопрос знал, наверное, только Господь, к которому она так часто взывала.
Почему я говорю о ней в прошедшем времени? Потому что пять месяцев назад Агриппина Петровна отошла в мир иной. Тихо, как и жила: нашёл её почтальон, когда принёс пенсию. И на удивление, помимо чемодана детских обид и невысказанных вопросов, оставила она мне в наследство тот самый дом. Маленький, покосившийся, будто сложенный не из брёвен, а из её собственного упрямства. Дом в селе Фомино, в котором я провела столько лет, в который мне предстояло вернуться.
***
Дом встретил меня не тем уютным, душным теплом, к которому я с детства испытывала противоречивую тоску. Не пахло здесь ни воском от прогоревших свечей, ни приторным, въедливым ароматом её духов. Вместо этого из каждого угла, из каждой щели в полу веяло тихим, неподвижным холодом. Он был тяжёлым и влажным, словно самое время здесь застыло и выдохлось.
Комнаты стояли нетронутые, застывшие в том самом дне, когда бабушка их покинула. Полки и шкафы погрязли в бархатистом слое пыли, но каждая вещь лежала на своём, раз и навсегда, определённом месте. Строгий порядок, установленный Агриппиной Петровной, пережил её саму. Казалось, ещё мгновение и из кухни донесётся её сухой, отрывистый кашель.
Я бросила свою потрёпанную дорожную сумку возле старого дивана, с которого давно облезла некогда яркая ситцевая обивка, и наконец позволила себе осмотреться. Пыль зашевелилась в лучах бледного осеннего света, вспархивая с поверхностей от моего неловкого движения. Мои пальцы скользнули по корешкам книг на полке, по шкатулке с тусклыми пуговицами, по засохшему стеблю забытого в вазоне цветка.
И тут мой взгляд упал на фотографию в простой деревянной рамке. С полки на меня смотрела сама Агриппина Петровна, но не та, которую я помнила. Здесь ей было лет сорок. Высокий, тугой воротник платья, тёмные волосы, убранные в строгую причёску. Но не это поразило больше всего. Поразили её глаза. В них не было знакомой мне суровой усталости, отрешённости. Они смотрели прямо и серьёзно, с какой-то незнакомой мне твёрдой уверенностью, даже вызовом. В уголках губ таилась не укоризна, а тень чего-то, что можно было принять за сдержанную гордость. Кто ты была, бабушка? И куда подевалась та женщина, что смотрела на меня с этой фотографии?
Я медленно взяла рамку в руки, смахнув пыль с потускневшего стекла. Этот взгляд будто обжигал пальцы. Та женщина на фотографии казалась чужой — сильной, уверенной, с прямой спиной и ясным взглядом. Куда же она исчезла? Что случилось за эти годы, что превратило её в сгорбленную, вечно брюзжащую старуху?
Осторожно поставив фотографию на место, я решила осмотреть дом основательнее. В спальне бабушки всё осталось как при ней: аккуратно заправленная кровать, иконы в углу, на комоде были потрёпанный молитвослов и очки в старом футляре. Но когда я потянула за ручку комода, чтобы найти что-то, что прольёт свет на загадку той женщины с фотографии, я обнаружила, что один из ящиков заперт.
Это было странно. Бабушка никогда ничего не запирала. “Что боится прятать грешная душа, то Бог и так видит”, часто говорила она.
После недолгих поисков ключ нашёлся в шкатулке с нитками. Он был маленький и блестящий , будто бы его и не использовали. Рука дрожала, когда я вставляла его в замочную скважину. Ящик открылся с тихим скрипом.
Внутри, под стопкой аккуратно сложенных платков, лежала пачка писем, перевязанных ленточкой, и небольшая кожаная тетрадь. Первое же письмо заставило моё сердце забиться чаще. Оно начиналось словами: “Дорогая Груня, я не могу смириться с тем, что тебя отправили в эту глушь…”
Груня? Никто никогда не называл бабушку так ласково. Агриппина Петровна — строго и официально. Кто мог писать ей такие нежные письма? И что значит “отправили в эту глушь”?
Сев на краю кровати, я принялась читать, с каждым словом понимая, что бабушка, которую я думала, что знала, была совершенно другим человеком. Женщиной с тайной, с прошлым, о котором она предпочла забыть. И теперь это прошлое стучалось в мою жизнь, требуя быть услышанным.
Солнечный луч, робкий и почтительный, освещал пыль на бабушкином комоде, превращая её в золотистую дымку. В этой тишине, время словно замедлило свой бег. Я сидела на краю кровати, и покрывало подо мной был мягким и уютным, пахшим полевыми травами, заботливо разложенными бабушкой когда-то.
Письма пахли не ладаном, а чем-то неуловимо тёплым и живым: засушенными васильками, пожелтевшей бумагой и лёгкими духами, в которых угадывались ноты сирени и свежести. «Дорогая Груня…» – эти слова дышали такой нежностью, что во рту появился привкус давно забытого детского счастья.
«Наше дело признали перспективным, — гласили строки следующего письма, но требуют перевода в московский институт. Как я могу согласиться, зная, что тебя наказали этой ссылкой?..»
Ссылкой? Я с удивлением посмотрела на фотографию в рамке. Молодая Агриппина Петровна – Груня смотрела на меня с тихой грустью. Кто ты была, бабушка? Инженер? Мечтательница? В твоих глазах на этом снимке было столько света…
Я взяла в руки кожаную тетрадь. «Расчеты по проекту «Прометей», инж. Г.П. Волков». Кожа была приятно тёплой и гладкой, будто её только вчера держали в руках. Из страниц выпал маленький, потрёпанный снимок. На нём Груня, смеющаяся, беззаботная, стояла рядом с высоким мужчиной, держась за руки. Они были счастливы. Эта простая человеческая радость, застывшая на бумаге, согревала мне душу.
И тут луч солнца вдруг дрогнул и погас, словно его задули. В комнате резко стемнело, хотя до вечера было далеко. Воздух застыл, стал тяжёлым и вязким. Я почувствовала лёгкий озноб.
Пахнуть стало по-другому. Сладковатый, приторный запах тления и остывшего воска медленно вытеснил аромат васильков и сирени. Я снова посмотрела на фотографию. Улыбка Груни казалась теперь натянутой, а её глаза… её глаза были слишком тёмными. Глубокими, как колодец. Мне показалось, что её зрачки слегка шевельнулись, сместившись в мою сторону.
Со стороны кухни донёсся отчётливый, сухой щелчок. Тот самый, что сопровождал каждое зажигание бабушкиной свечки. Сердце ёкнуло. Я медленно повернула голову. Дверь в прихожую была приоткрыта, и из щели на меня дул ледяной, неестественный ветерок.
Я встала, и ситец подо мной скрипнул громко, как кость. Снимок выпал у меня из пальцев и, падая, перевернулся. На обороте, дрожащим, торопливым почерком, было начертано: «Оно не прощает чужих. Беги, пока не поздно».
И тут я это услышала. Тихий, мерный скрежет. Он доносился из гостиной. Раз-два. Пауза. Раз-два. Точно так же бабушка ходила по вечерам, обходя дом с молитвой, будто запирая что-то в каждом углу.
Тёплое чувство, с которым я разбирала её вещи, испарилось, уступив место леденящему ужасу. Письма, фотографии, тетрадь – это была не память. Это была ловушка. Приманка, расставленная для любопытных. А бабушка… она не просто умерла. Она перестала его сдерживать. То, что скрывалось за её молитвами, за её строгостью. То, что она держала взаперти.
И теперь оно проснулось. И знало, что я здесь.