Жалобное нытьё — так, и никак иначе звучал двигатель старого, выкрашенного в жизнерадостный, но теперь уже выцветший, будто побитый молью, оранжевый цвет, автобуса ПАЗ-672. В миру его называли «Копейка» или, что еще точнее, «Катафалк на колёсах», но в глухих местах Пермского края в августе девяносто восьмого года он был просто «тем, на чем доставляли детей в «Орлёнок». Внутри автобуса, казалось, даже воздух был пропитан пылью, бензином и слащавым, липким ожиданием — смесью, которая почти всегда бывает сладкой на вкус, когда тебе четырнадцать, ты свободен от школы, и впереди целое лето, пусть и всего лишь две недели в летнем лагере.
Это было время, когда мир, казалось, держался на честном слове. Девяносто восьмой. Кризис уже прошел по стране ржавым лезвием, оставив после себя много пустых карманов и еще больше пустых обещаний. Но для детей он был по-прежнему надёжен и предсказуем, как расписание телепередач, которое можно было посмотреть в газете. Именно это ложное, хрупкое чувство стабильности и делало последующее падение таким страшным. Никто из них не думал, что они едут не в детский лагерь, а на свидание с Нечтом, что давно ждало их в лесу.
Настя сидела у окна, ее локти лежали на нагретом солнцем пластике. Она наблюдала, как поля Пермского края сменяется мрачно-зеленой, густой, почти давящей тайгой. Автобус трясся, подпрыгивал, словно старый пьяница, которого тащили домой за шиворот. Настя не любила эту тряску. Она не позволяла мыслям сосредоточиться, плавно перетекать из одной в другую, как вода в ручье.
Ее подруга, Оля, сидела рядом, уткнувшись носом в журнал с помятыми страницами. Оля была полной противоположностью Насти: светлая, громкая, как подсолнух, всегда в курсе последних сплетен и всегда, всегдахотела танцевать, что было для Насти такой же неразрешимой загадкой, как и физика.
«Как думаешь, там будет дискотека?» — спросила Оля, ее голос был так высок, что мог бы разбить окно. Она уже представляла себя в новых джинсах, крутящейся под «Руки Вверх!».
«Наверное, будет, Оль. Это же лагерь, дискотека должна быть по уставу», — ответила Настя, улыбнувшись уголком рта.
«О, Насть, ты всегда про этот свой "устав" говоришь, как будто тебе семьдесят лет и ты директор школы», — хихикнула Оля, поправив свои косички, в которые были вплетены яркие ленты, купленные на рынке. Она была полна надежды, и эта надежда, думала Настя, была такой же яркой и недолговечной, как искры от петарды, которые быстро гаснут в темноте.
Настя не обижалась. Она действительно любила знать правила. В мире, который казался ей всё более шатким и нелогичным — мир девяностых, где вчерашние герои становились сегодняшними бандитами, — правила и уставы были тем фундаментом, за который можно было ухватиться. Без правил был только хаос. А хаос пугал Настю больше всего.
Автобус, полный детей, гудел, как улей. Двадцать четыре человека — ровно двенадцать мальчиков и двенадцать девочек. Половина — городские, которые были рады выбраться из пыльного города. Другая половина — дети из близлежащих деревень, которые ехали сюда просто потому, что это лучше, чем сидеть дома и колоть дрова. И четверо вожатых, которые казались им невообразимо старыми и взрослыми, хотя самому старшей, Светлане, было всего двадцать два.
В передней части автобуса, рядом с водителем, сидел Игорь. Физрук. Студент третьего курса с лицом, похожим на недозрелый помидор. Он был здоровенным, широкоплечим парнем в застиранной, но модной для 1998 года олимпийке, и выглядел так, будто в любой момент готов подраться или отжать у кого-нибудь за сигарету. Он громко смеялся над анекдотами водителя, которые, очевидно, были непристойными, и нарочито скептически относился ко всему происходящему. Это был тот тип людей, которые всегда смеются, чтобы скрыть, что им на самом деле страшно, и которые, когда дело доходит до настоящей беды, ломаются первыми.
«Говорят, в „Орлёнке“ даже медсестра пьет самогон», — бросил он, обернувшись к остальным вожатым, и дети на задних рядах тут же подхватили эту сплетню, превратив ее в факт.
«Игорь, прекрати, не науськива детей», — одернула его Светлана. Она была старшей вожатой, и чувство ответственности висело на ней, как тяжелый школьный рюкзак, полный гранита. Света была строгой, с коротко стриженными темными волосами и очень прямым позвоночником. Настя заметила, что Света постоянно поправляет ремень на своих часах, как будто боится, что они соскочат, и время сдвинется с места. В ее глазах иногда мелькала уязвимость, которую могли заметить только такие наблюдатели, как Настя.
Рядом со Светой сидела Лена — классическая «мамочка». Добрая, пухленькая, с мягким, как вата, голосом, она постоянно раздавала детям леденцы, завернутые в шуршащие фантики, и следила, чтобы никто не перегрелся. Она была единственной, кто, казалось, искренне верил в лозунги на облезлых плакатах: «Лето. Солнце. Дружба!»
И, наконец, Вадим. Вадим был самым странным из всех. Он сидел у прохода, не разговаривал, не смеялся и почти не двигался, как фигура, вырезанная из дерева, у которой просто забыли нарисовать лицо. Он был студентом-историком, и, казалось, единственное, что его интересовало — это толстая, черная книга в мягкой, затертой обложке, которую он держал в руках. Настя заметила: он не читает, а просто смотрит на страницы, как будто они что-то ему говорят — что-то тихое, неприятное и древнее, как старая легенда, которую лучше никогда не рассказывать.
Автобус, кряхтя и стоная, съехал с асфальта на гравий. Тряска усилилась втрое, и даже смех Игоря стал прерывистым.
«Едем куда-то в глушь, куда даже черти не заглядывают», — пробормотал Вадим так тихо, что услышала только Настя, потому что она всегда была начеку. Она слушала не слова, а интонации.
Оля, почувствовав небольшое напряжение, толкнула Настю локтем и кивнула на группу мальчиков, которые сидели сзади, устроив там натуральный балаган с карточными играми и бранными словечками.
Стук ложек. Это был первый, самый громкий звук, который Настя услышала после гула автобуса и навязчивой тишины леса. Столовая, построенная из красного кирпича и отравленная десятилетиями застоявшейся, жирной паранойи, была, пожалуй, самой угрюмой частью всего лагеря «Орлёнок». Здесь свет был тусклым, желтым, и казалось, что лампочки светят не от электричества, а от древней, застоявшейся злобы, приклеившейся к стенам и потолку. Потолок был высоким, с проступившими влажными пятнами, похожими на континенты, которых не было ни на одной карте.
Баба Шура, повар, стояла у раздачи, похожая на гору, которую можно было обойти, но нельзя сдвинуть. От нее пахло капустой, подгоревшей кашей и усталостью.
«Живо! Не толпись! И нечего нос воротить, что дают, то и ешьте!» — крикнула она, ее голос был как скрежет ржавого металла.
Настя получила свою порцию. На тарелке лежала серая, переваренная перловая каша с желтыми, похожими на гной, пятнами масла. И, конечно, кусок курицы. Эта курица не выглядела, как птица. Она выглядела, как странный, комок, покрытый блестящей, жирной пленкой. Как будто его уже кто-то ел. От нее пахло не свежим мясом, а чем-то, что было заморожено слишком долго, разморожено, снова заморожено, и так по кругу.
Оля, несмотря на внешнюю браваду, брезгливо толкнула тарелку. «Я это есть не буду. Это же не курица, Насть. Это что-то из страшилок, где еда пытается тебя съесть».
«Я буду. Не хватало еще голодать тут, чтобы потом на дискотеке в обморок упасть», — фыркнула Катя. Она, к удивлению, начала есть с поразительным аппетитом. Она воткнула вилку прямо в студенистый комок курицы и принялась жевать громко, чавкая, и Насте показалось, что она делает это нарочно, чтобы раздражать всех вокруг, словно говоря: «Мне плевать на ваши страхи, я сильная, я выживу на этом месте».
Настя начала есть, потому что ее желудок урчал после долгой дороги. Каша была безвкусной, но курица... курица была действительно странной. У нее был сладковатый, металлический привкус, который Настя не могла объяснить. Она ела медленно, наблюдая за остальными.
За соседним столом сидел Вадим. Он не ел. Он сидел, уставившись в свою черную книгу, которая лежала прямо на липком линолеуме. Он выглядел просто усталым и неприветливым, как человек, которого заставили приехать туда, где ему совершенно не хочется быть.
Настя не выдержала и подошла к нему.
«Вадим, ты почему не ешь? Баба Шура заметит, будет ругаться».
Вадим медленно поднял голову, оторвавшись от своей книги.
«А ты думаешь, это можно есть?» — Он кивнул на тарелку с курицей. «Я не про качество, Настя. Я про место. Ты не чувствуешь? Тут воздух тяжелый. Он как будто... старый. Как в музее, где все экспонаты — трупы, и им не нравится, что на них смотрят».
«Да ладно, это просто старый лагерь», — попыталась успокоить его Настя.
Вадим пожал плечами. «Может быть. Но он стоит тут, Настя, посреди такого леса, который... не любит, когда его тревожат. А этот лагерь — это рана на его теле. Большая, кирпичная рана. Я изучал кое-какие местные записи, когда готовился к поездке. Тут... глухое место. И люди тут всегда пропадали. Не потому что заблудились. А потому что их забрали».
Он быстро закрыл свою черную книгу. «Ешь свой хлеб, Настя. Или не ешь ничего. Но эту курицу не трогай. Она выглядит слишком... податливой. Лагерь должен быть пустой. Он должен быть тихим. А он... слишком гудит».
Настя вернулась к своему столу. Курица на ее тарелке теперь выглядела не просто неаппетитно, она выглядела угрожающе. Она отодвинула тарелку. Она посмотрела на окно. Стекло было холодным, и оно не отражало ее лицо, только мутный, искаженный свет столовой.
Первый костер — это всегда традиция. Она должна была объединить отряды, снять напряжение и заставить детей почувствовать себя «командой». Но не здесь. Не в «Орлёнке».
Костер был разведен на плацу. Едкий дым поднимался прямо вверх, в беззвездное, черное небо. Вокруг было так тихо, что даже треск дров казался чужим и неуместным.
Вожатые посадили детей в круг. Настя сидела между Олей и Серёжей, который сидел, вжавшись в траву, рядом с ней.
Светлана пыталась петь, но быстро сдалась. Игорь, не найдя поддержки в анекдотах, наконец, предложил: «А давайте, каждый расскажет свою самую страшную историю! Как вы думаете, что самое страшное в этом лесу?»
Тут-то и вмешался Вадим. Он вышел из тени, тихо, как призрак. Его черная книга была у него под мышкой. Он был бледен, и его губы были сухими, но теперь в его глазах появилась лихорадочная искра. Он не просто рассказывал историю; он выплевывал ее, словно пытаясь избавиться от яда.
«Самое страшное здесь — это не медведи и не волки. Это то, что его охраняет», — сказал Вадим.
Максим фыркнул, но тихо. «Что за бред, историк?»
Вадим не обратил на него внимания. Он смотрел прямо в пламя костра, словно видел в нем не огонь, а старые, пожелтевшие страницы.
«Я нашел старые записи одного местного чудака, который жил здесь в шестидесятые годы. Его звали Еремей. Он был ненормальный, местный колдун. Он считал, что Лес — живой. Не просто живой. А что в нем живет Хозяин Леса. И это место... проклято».
Вадим подошел ближе и присел на корточки.
«Еремей говорил, что Хозяин не злой. Он справедливый. Он дает людям все, чтобы те могли жить и работать. Но он берет плату. Плату за то, что люди тревожат его, рубят его деревья, ставят тут свой кирпич и свою суету. Плату он называл «Даром Двоих». Но если этот дар не приносили, он сам забирал, и поверьте гораздо больше двух.
«Когда здесь строили дорогу к карьеру, — Настя снова ощутила тошноту, — Еремей пытался их предупредить. Он говорил, что Лес дает им срок, чтобы убраться, прежде чем цикл начнется. Срок этот — четырнадцать дней».
Он достал из книги листок, исписанный каракулями, и быстро нарисовал палкой на земле, рисуя в грязи свой символ.
«Он говорил, что видел знак. Круг, который был поделен на четырнадцать равных сегментов. По его словам, это был и календарь, и список. Цикл Жатвы. Когда цикл запускается, кто-то должен уйти. Иначе Лес начинает брать большую плату. Еремей видел, как люди просто исчезали, словно их стирали из жизни. Это место — пятно, где Хозяин всегда ждет своей Дань».