Свет в конце туннеля

Сначала не было ничего. Только абсолютная, безвременная чернота. Потом в эту черноту начал вползать звук. Ритмичный, навязчивый, механический: пи-пи-пи-пи. Он был везде, он был единственной осью в небытии. Затем пришло осознание — боль. Не локализованная где-то, а тотальная. Она заполняла всё существо, пульсировала в такт этому пищанию, была самой тканью существования. Невозможно было понять, что именно болит — голова, грудь, ноги. Болело всё. Каждая клетка кричала.


Я попыталась открыть глаза. Ресницы слиплись, веки были свинцовыми. Через щель хлынул ослепительный, режущий белый свет. Он обжег сетчатку, и инстинктивно веки снова захлопнулись, отбрасывая обратно в благословенную, безболезненную темноту. Цикл повторился еще несколько раз: туманное пробуждение, волна боли, попытка увидеть, ослепление, отступление. Абсолютная беспомощность.


В палате, залитой этим стерильным, бездушным светом, стояла мертвая тишина, нарушаемая только монотонным писком аппаратов. Два силуэта в белых халатах поверх обычной одежды стояли у кровати. Вадим и Стас. Они не двигались, словно были высечены из гранита. Их взгляды, тяжелые и выжженные, были прикованы к фигуре на койке.


Той, что была похожа на Сашу. Кость, обтянутая бледной, почти прозрачной кожей с синяками и ссадинами. К лицу, запрятанному под трубками и пластырями, был подведен прозрачный шланг ИВЛ, который мерно, с чужим, страшным постоянством, надувал и сдувал грудь. К рукам, ногам, груди были приклеены десятки датчиков, от которых тянулись провода к мигающим, тихо жужжащим приборам. Именно эти приборы, а не ее собственное тело, удерживали в ней жизнь. Они были и спасителями, и палачами, выставляя напоказ всю ее хрупкость.


— Иди, отдохни, — голос Вадима прозвучал тихо, хрипло, будто его горло натерто песком. Он не отрывал взгляда от моего лица. — Я останусь.


Стас молча кивнул. Его лицо, всегда такое живое, было серым и опустошенным. Он повернулся и вышел, его шаги глухо отдались в тишине коридора.


Вадим остался один. Он не сел. Он стоял, и казалось, даже не дышал, боясь, что лишнее движение воздуха нарушит хрупкое равновесие, в котором я висела между мирами. Он боялся моргнуть. Боялся, что в этот миг что-то щелкнет в одном из аппаратов, и ритмичное пи-пи-пи сменится на протяжную, ледяную сирену.


Шли часы. Время в палате текло иначе, измеряясь не минутами, а всплесками на мониторах и редкими, едва заметными движениями медсестры, заходившей проверить показания.


И тогда, сквозь толщу боли и наркоза, мой палец на правой руке, свободный от датчиков, дрогнул. Еле-еле. Почти неощутимо.


Взгляд Вадима, застывший и острый как лезвие, уловил это движение. Он медленно, очень медленно, словно двигаясь под водой, подошел ближе. Присел на корточки рядом с койкой, чтобы быть на одном уровне с моим лицом. Его собственная тень упала на меня, забрав часть ослепительного света. Он осторожно, кончиками пальцев, коснулся моей руки, той самой, где дернулся палец. Его прикосновение было легким, как дуновение, но от него по моей коже пробежала крошечная, едва уловимая искра чего-то живого, не принадлежащего машинам.


Его губы, сухие и потрескавшиеся, шевельнулись. Он прошептал так тихо, что звук почти потерялся в гуле аппаратуры, но я его услышала. Не ушами, а чем-то другим, что еще оставалось живым внутри.

— Сашенька...


Я слышала. Слово прозвучало где-то в глубине, отозвавшись слабым эхом. Я хотела ответить. Хотела открыть глаза, увидеть его. Но сил не было. Только боль и невероятная тяжесть. Я снова попыталась пошевелить пальцем. На этот раз целенаправленно, там, где чувствовала его прикосновение. Палец дрогнул. Затем, собрав всю волю, я снова приоткрыла глаза. Свет уже не был таким ослепляющим — его заслоняла его фигура. В туманной дымке я смогла на мгновение зацепить взглядом его лицо. Оно было изможденным, осунувшимся, с глубокими тенями под глазами. Но в его взгляде, в этих темных, бесконечно усталых глазах, горело что-то такое острое, такое живое — надежда, страх, мольба, любовь — что мое сердце, подчиняясь не моей воле, а этому взгляду, сделало неровный, слабый толчок, заставив писк монитора на секунду участиться.


Я попыталась удержать этот взгляд, но веки снова, помимо моей воли, сомкнулись, как тяжелые шторы. Сознание опять начало сползать в бездну.


Я отключилась. Но на этот раз это было не беспамятство. Это был тяжелый, но сон, в котором писк аппаратов смешивался с эхом его шепота: «Сашенька...»


Они дежурили у моей кровати сутками. Вадим и Стас сменяли друг друга, но один из них был всегда рядом. Ни на минуту не оставляя меня наедине с этими бездушными машинами. Они стали моими тихими, неподвижными стражами на самой грани, куда я сама себя загнала. И пока они сидели, не моргая, в их молчаливой вахте была вся немота их ужаса, их вины и их отчаянной, непоколебимой решимости вытащить меня обратно.


Дни сливались в одно бесконечное, стерильное полудремо, отмеряемое ритмичным писком мониторов и тихими шагами медсестер. Врачи ходили с каменными лицами — показатели не падали, но и не поднимались. Саша зависла в неопределенности. Бывали дни, когда ее тело было просто холодной, инертной массой на больничной койке, и даже веки не трепетали. Бывало, сознание, хрупкое, как паутинка, на миг возвращалось, но не могло зацепиться и снова тонуло во тьме.


И вот, в один из таких моментов, сквозь привычный туман боли и слабости, она смогла задержать взгляд. Не просто мелькнуть глазами, а смотреть. Перед ней, в том же кресле-качалке, где он проводил последние бессонные сутки, сидел Вадим. Он что-то читал на планшете, но его взгляд был пустым, уставшим.


Их взгляды встретились.


Вадим замер. Планшет выскользнул у него из рук и мягко упал в кресло. В следующее мгновение он был рядом, опустившись на корточки, чтобы быть с ней на одном уровне. Он аккуратно, с бесконечной осторожностью, взял ее руку — такую холодную, такую хрупкую в его большой ладони. Он поднес ее к губам и коснулся сухими, потрескавшимися губами ее костяшек. Прикосновение было легким, как прикосновение перышка, но от него по ее руке пробежала целая буря крошечных, почти забытых ощущений.

Загрузка...