Она проснулась от тишины, густой, как мед, и почти липкой. Тишина висела над рельсами, над пустыми платформами, над городком, в котором, казалось, больше не шевелился ни один занавес, не хлопала ни одна дверь. В воздухе пахло горячей пылью, железом и будто засохшим жасмином, который дождь не поливал целую вечность. Свет фонарей вытягивался в длинные теплые лужи золота, и в этих лужах плавали пылинки, как крохотные рыбки в мелкой воде.
Она приподнялась на скамейке, обитой потрескавшейся кожей, провела ладонью по деревянной спинке, на лаке которой от времени посеребрилась сеть мелких трещин. Она попыталась вспомнить свое имя. Имя не пришло. Ни имя, ни голос, которым она когда-то произносила чужие имена. Под пальцами остался отпечаток тепла, будто кто-то сидел здесь рядом с ней, но почему-то исчез, а тепло осталось. Она искала его взглядом, но вокзал был пуст.
У входа часы застыли на без пяти. Без пяти чего? Утра, вечера? Ей показалось, здесь всегда что-то между. Стекло циферблата поймало бликующее золото фонаря и не отпускало. А густой и теплый воздух застыл будто до сюда никогда не добирался ветер. Она встала и пошатнулась, на самую долю секунды зажмурившись, затем позволила рукам найти равновесие в этой неестественной тишине. На скамейке остались разводы пыли, и она провела по ним пальцем. Линия, другая. Словно рисовала карту улиц, которых еще не видела.
Во дворе вокзала стояли две скамьи, с них видны были аккуратные домики. Они показались ей совсем игрушечными: белые стены, темные крыши, окна с занавесками, но в окнах ни единой тени. В аллеях, где мог бы гулять ветер, ветви деревьев онемело стояли. Во дворах тонкой шелковой вуалью лежал мелкий песок. На ступенях, на тропинках, на аккуратных газонах ни следа других, таких же как она затерявшихся в этом вечере. Красивые вывески лавок, где не было ни одного товара. Ей казалось, что коснись она любого из колокольчиков в этом городке, он звякнул бы грохотом, в мгновение разрушив столь идеальный порядок и покой этого места.
Она так и не позвонила ни в одну из дверей. Медленно пошла обратно по перрону, слыша свои осторожные и мягкие шаги, будто боялась разбудить кого-то. Ладони вспоминали, какие у них были когда-то привычки: разглаживать салфетки, поправлять волосы, стирать муку с черного фартука? Слово «мука», будто знакомый друг, у которого забываешь отчество. Подумалось: ее руки помнили тепло, воду и мягкость чего-то живого и послушного — теста. Слово само всплыло, согревая.
Первый ее страх был не о том, где она, а о том, не оставила ли она что-то где-то: чайник на плите, письмо недописанным, чьи-то глаза недосмотренными. Этот страх был взрослый и тихий, без паники. Так боятся люди, привыкшие переносить невзгоды. Она вдруг почувствовала под ногтями сухую пыль, на языке солоноватый привкус морского воздуха, и поняла, что ее тело помнит гораздо лучше чем ее разум. Оно еще помнит, как болели плечи от тяжестей, как чесались ладони от маринадов, как сводило ноги от долгого стояния. Тело у нее было, а памяти — нет. И в этом была не пустота даже, а какая-то новая принципиальная честность.
В углу просторного зала стояла стойка с пожелтевшими под стеклом билетами. На стойке лежала белая табличка: Касса. Слово будто из другого времени. Она почти рассмеялась: кому тут продавать? Но смех не родился.
Из-за колонны, где скрывалась тень, будто не решаясь перейти на свет, выступил высокий, стройный мужчина лет шестидесяти. Он двигался неторопливо, как движутся люди, уверенные, что у времени нет причин их торопить. У него были тонкие руки и длинные пальцы. Свет фонаря коснулся его молочно-седых волос, гладко зачесанных назад, и вылепил аристократический профиль, с прямой линией носа и как будто вечным легким удивлением, схваченным в складках морщин. Он шел, опираясь на трость, и трость не стучала, а скорее отмечала ритм, который никто не слышал.
— Добрый вечер, — сказал он, склоняя голову едва заметно. — Добро пожаловать, мадемуазель. Меня зовут Шарль. Я — хранитель вокзала.
Она кивнула, будто это имя — Шарль — уже стояло на краю воспоминаний. Но своих оно не дополнило и не пробудило.
— Я Ли… — произнесла она. Язык отыскал половину. — Лида, — сказала, и имя стало отзвуком, негромким, но ясным. Она почувствовала эту ясность как глоток воды после долгого молчания.
— Рад знакомству, мадемуазель Лида, — мягко сказал он, и в его голосе было то же золото, что в фонарях. — Здесь все просто, насколько это возможно. Вам нужно найти свой билет. Он у вас есть, поверьте, просто иногда он не сразу обнаруживается. А затем… — он сделал легкую паузу, как будто в разговор вставлял музыку, — затем вы дождетесь нужного поезда.
Она оглянулась. Рельсы уходили в темноту, и в темноте дрожало что-то, как дыхание зверя, теплого и незримого.
— Какие поезда сюда приходят? — спросила она.
— Всего два, — ответил он, как отвечают фактам. — Без названий, без знаков. Они никогда не опаздывают и никогда не прибывают раньше нужного времени. Они вовремя. В их расписаниях нет часов, только решение.
— Решение, — повторила она, и это слово будто припало к языку, как горечью травы. — И что… куда они идут?
Он улыбнулся, и улыбка его была не уговаривающей, а ровной, как выветренный за века камень.
— Я лишь хранитель вокзала. Я встречаю гостей и слежу за тишиной.
Она вгляделась в его лицо, пытаясь понять, добавит ли он еще что-нибудь. Но взгляд его был так же спокоен и вежлив, как и речь. В Шарле не было ни усталости, ни сочувствия, только тихая присутствующая строгость.
— А если билета нет? — спросила она.
— Бывает, — кивнул он, — что люди ищут его дольше, чем ожидается. Но еще не случалось, чтобы совсем не было. Этот вокзал — место, где все находится, кроме того, что мы намерены потерять. Иногда, и это чаще, чем хотелось бы, на поиск уходит время.
— Время здесь… — она подняла голову на застывшие часы. — Здесь ведь всегда вечер?
— Вечереет, — подтвердил он, и в этом слове был вкус возвращения, и легкая тоска. — Удобная пора для раздумий.
Город принял ее так, как принимал серую пыль — естественно. Лида нашла в дальнем крыле вокзального здания пустые комнаты, за которыми был склад: полки вдоль стен, на одной еще стоял пустой деревянный ящик для яблок, пахнувший сухой сладостью. Высокое окно выходило прямо на перрон, и в этом окне золото ближайшего фонаря ложилось полосой, как масло на корочку хлеба. Лида провела ладонью по полке. Пласт пыли сбился серым пушистым комком. В темном углу она обнаружила старый, но добротный стол, в одном ящике чистые полотенца. Она достала одно, прижала к лицу, и ткань отчего-то пахла солнцем, которого здесь никогда не было. Возможно, это всего лишь ее память о нем. На складе Лида нашла одну узкую дверь, за которой чудесным образом нашлась маленькая печь. Кирпичная, с изношенным чугунным зевом, но прекрасно работающая.
Лида также нашла в магазине на одной из улиц мешок муки. Мешок не был ни новым, ни старым: он был таким, каким должен был быть мешок муки в городе, по крайней мере таким, каким она могла вообразить подобный мешок. Мука в нем оказалась сухая, от чего у Лиды защекотало в носу. Она также нашла подходящий кувшин в посудной лавке и вода уже была в нем, чистая и прохладная, как горная, хотя ни реки, ни озера в городе не было. Сахар был упакован в бумажные пакеты в пустой кондитерской. Соль лежала в маленькой глиняной чаше в одном из неработающих кафе. На крышке кто-то много лет назад выцарапал волнистую линию. Дрожжи Лида заприметила в магазине почти у самого вокзала. В баночке, с крохотными гранулами.
Она закатала рукава, словно вспомнила, что это нужно обязательно. Тело помнило и благодарно откликнулось, сняв с Лиды нестерпимое волнение. Сначала вода, медленно, как если бы она тратила ее из своего именинного запаса. Мука из сита легла парой белых холмов. Щепотка соли, взятая тремя пальцами; Лида улыбнулась: эти три пальца были созданы для такой щепотки. Сахар. Теперь дрожжи.
Лида начала мешать ложкой, потом рукой. Когда пальцы коснулись холодной влажной массы, все в ней отозвалось негромким гудением. Тесто взяло в себя всю муку и Лида обрадовалось, будто вспомнила свою первую выпечку. Но она не помнила. Работа с тестом лишь приносила утешительную радость и понимание, что она на своем месте.
Пока тесто набирало силу, Лида присела на край стола и слушала, как пространство вокруг словно перестраивается: в комнату вошло тепло. Не из печи, а, казалось, изнутри нее самой. Она подумала, что может стать здесь тем, кто подает теплое утешение другим. Не потому, что так надо, не от скуки… а просто потому, что в ее руках была эта возможность и она не хотела скрывать свои навыки. Возможно, даже хотела гордиться ими. К тому же, навык — это связь с собой, крепче имени.
Когда печь шумно разгорелась, комнату заполнила жизнь. Лида подняла тесто, легонько оправила в кадушке, собирая его в податливый ком. На столе осталась белая россыпь муки. Лида выложила тесто и с упоением налепила булочки с сахаром и изюмом, косички с орехами и шоколадной крошкой. Пальцы будто танцевали без музыки. И каждое движение приносило спокойствие.
Первые корочки булочек зарумянились, и Лида достала противень. Она прислонилась к столу бедром, почувствовала, как тепло от печи пыхнуло по телу, как невидимая кошка. В этой физической близости с огнем было что-то интимное, честное, как в прикосновении любовника — без обещаний, без слов, с внутренним знанием: я есть.
Скоро запах разошелся по всему залу вокзала. Такой мягкий, терпкий, сладко-солоноватый и наполняющий. Запах хлеба — запах дома. Он пролился на перрон, и фонари будто стали светить теплее. Из темноты вышла фигура. Это была душа мужчины. Такой растерянный, с руками в карманах, он шел, не зная, куда. Запрокидывал порой голову, как будто там мог увидеть ответ. Он остановился, вдохнул и вдруг осел на скамейку, закрыв лицо ладонями, как будто только сейчас позволил себе плакать. Лида отрезала кусок горячей буханки и намазала маслом с пряностями, подержала его, чтобы мужчина не обжегся, и подошла.
— Возьмите, — сказала. — Здесь это бесплатно.
Мужчина поднял глаза. Они были пустые и заплаканные. Он взял хлеб, пальцы его дрожали. Тепло почти незаметно проскользнуло между их кожей и Лида вдруг ощутила, как в ней разжимается что-то, что описать сама себе она не могла. Она не знала, уедет сейчас мужчина или нет, какой поезд выберет, но рядом с его непреодолимой бедой, она могла быть полезной. Тело знало: в каждой дольке хлеба и рассыпанной щепотке соли есть смысл.
Шарль стоял в дверях, как привычная статуя. Он не улыбался, не хмурился, а наблюдал. Но когда незнакомец, поев, стал чуть ровнее дышать и когда Лида вернулась к печи, он к ней подошел и так точно, будто ставил на полку нечто хрупкое, сказал:
— Пекарня, — произнес как констатацию. — Вы решили открыть пекарню.
— Я решила выполнить то, что мое тело умеет лучше всего, — ответила Лида, и улыбнулась. — И дать этому месту запах, который не пугает.
Он кивнул, и это был кивок не формальный. В нем были морщины возраста, времени, проведенного рядом с чужими выборами.
— Вы знаете, — охотно признался Шарль, — это будет полезно. Души приходят по одной. Им редко есть что держать, кроме бумажки в кармане и пустоты в груди. Полагаю, что иногда кусок хлеба может стать мостом к успокоению.
— А иногда нет, — сказала она, и взгляд ее стал острым. — Люди, кажется, не умеют уходить легко. Я, как оказалось, тоже не умею.
— Здесь можно научиться, — тихо ответил Шарль. — Или хотя бы попробовать. — Он посторонился, будто уступая дорогу не ей, а запаху, и добавил, зная, что повторяется: — Я напомню, только, что правило выбора для всех одно.
— Да, — отозвалась она. — Вы, кажется, говорили об этом уже.
И кивнула так, как кивают врачу после диагноза, который еще нужно переварить.