Весна в Угольном Логу всегда пахла пеплом.
Это был тяжёлый, оседающий на зубах запах, от которого першило в горле. Снег сходил не водой, а черной жижей, обнажая обугленные пни и серые валуны, похожие на спины уснувших чудовищ. Деревня лежала в каменной чаше, стиснутая горами так сильно, что небо над головой казалось полоской грязного холста.
Лия любила это время меньше всего.
Не потому, что весна означала грязь и холод, к этому она привыкла. А потому, что весной приходил черед жертв.
Она стояла на коленях у ручья, выполаскивая ветхое белье. Вода была ледяной, руки давно онемели и покрылись гусиной кожей, но тётка велела справиться до темноты, иначе — подзатыльник, а то и ремень. Рядом на камне сидела младшая дочь тётки, Алёна, и, жеманно надув губы, рассматривала свое отражение в спокойной воде.
— Слышала? Говорят, в этом году жребий будет тяжелым, — протянула Алёна, поправляя платок, который был куда новее и чище, чем вся одежда Лии. — Староста вчера к знахарке ходил. Знамение, видите ли, недоброе. Дракон недоволен.
Лия молча тёрла ткань, вжимая камень сильнее. Ей нечего было сказать. Сплетни о драконе были единственным развлечением в деревне, но для нее они звучали приговором. Каждый год в день таяния льдов деревенские собирались на площади, и староста тянул из глиняного кувшина щепку с именем. Та, чьё имя называли, надевала белое платье, которое хранилось в амбаре и пахло мышами, и шла на Скорбный утёс.
Никто не возвращался.
В прошлом году увели Кузнецову дочку. Она была красивая, румяная, пела звонкие песни. Лия помнила, как та шла по главной улице — бледная, с остановившимся взглядом, — а материнский крик стоял такой, что, казалось, даже горы вздрагивали.
— Хорошо, что я в этом году замуж выхожу, — продолжала щебетать Алёна. — Замужних не берут. Да и вообще, говорят, дракон выбирает только чистых. А ты у нас кто? Сирота безродная, можешь и не мечтать.
Она засмеялась, и смех ее колючками разлетелся по пустынному берегу.
Лия промолчала. Она никогда не мечтала. Мечты — это роскошь для тех, у кого есть будущее. А у нее было только сегодня. И сегодня ей нужно было развесить белье, натаскать воды из колодца, начистить картошки, затопить печь и успеть сбегать к старой Меланье за травами, пока та не уснула.
В свои семнадцать Лия выглядела на все тридцать — сутулая, тихая, с глазами цвета осенней травы, в которых давно погас огонь. Волосы вечно спутаны и спрятаны под грязным платком, щеки впалые, ладони шершавые, как кора. Никто не смотрел на нее как на девушку. На нее смотрели как на рабочую скотину.
Тётка говорила: «Ты нахлебница, мы тебя из милости держим». И Лия кивала, зная, что правда в другом: ее держали потому, что чужие руки всегда пригодятся в хозяйстве. А если бы не держали — она бы просто умерла с голоду в какой-нибудь канаве. Или пошла бы на утёс раньше срока.
Вечером, когда солнце окрасило снежные шапки гор в болезненно-розовый цвет, в деревне ударили в колокол.
Звук был низкий, надтреснутый, он плыл над крышами и оседал в груди тяжелым камнем.
Лия в это время возилась в хлеву, подкладывая сено тощей козе. Услышав звон, она замерла, и коза ткнулась влажным носом ей в ладонь, требуя внимания.
— Тсс, — прошептала Лия, прислушиваясь.
Колокол бил ровно три раза. Значит, сбор. Все на площадь.
Она вышла из хлева, отряхивая подол. Сердце билось где-то в горле, хотя какой резон ей бояться? В кувшине лежало пятьдесят щепок. Пятьдесят женских имен от шестнадцати до двадцати лет. Ее имя там тоже было. Тётка, когда переписывали список, скрепя сердце, вписала «Лия, сирота». Потому что правила есть правила.
Но шанс был один к пятидесяти. Почти незаметный.
Она пошла к площади, стараясь держаться в тени заборов.
Площадь гудела. Горели факелы, бросая пляшущие тени на суровые лица мужиков и испуганные глаза баб. Староста, толстый, с багровой физиономией, стоял на возвышении рядом со старым жрецом. Жрец был сморщенный, как печёное яблоко, и пахло от него ладаном и тленом.
— Молчать! — рявкнул староста, и гомон стих.
Жрец поднял руки к небу, что-то забормотал на древнем языке, который никто не понимал, но все боялись. Потом он запустил иссохшую руку в кувшин.
Тишина стала такой плотной, что Лия слышала, как у соседки стучит сердце. Или это у нее самой стучит?
Жрец поводил рукой внутри кувшина, будто выбирая, и вытащил щепку.
В свете факелов он долго всматривался в корявые буквы. Лия увидела, как дёрнулся кадык на его морщинистой шее.
— Лия, — прошамкал он. — Двадцать лет, сирота, проживает в семье плотника Захара.
Имя упало в тишину, как камень в омут.
Все головы повернулись. Лия стояла у заднего забора, и десятки глаз впились в нее — кто с ужасом, кто с облегчением, кто с тупым любопытством. Тётка, стоявшая в первом ряду, издала какой-то сдавленный звук, похожий то ли на всхлип, то ли на вздох облегчения.
— Это ошибка, — вдруг выкрикнула Алёна, выскакивая вперед. Жених дёрнул ее за руку, но она вырвалась. — Она же ничья! Она сирота, она не считается! Она не из нашего рода!