Я стояла в комнате и смотрела в свое отражение. В большое, золоченое зеркало, которое мама привезла из Флоренции и которое я терпеть не могла. Оно было чересчур вычурным, кричащим — точь-в-точь как этот день.
В отражении на меня смотрела красивая, чужая девушка. Безупречный профессиональный макияж, скрывающий бледность и легкую тень под глазами. Прическа — сложная конструкция из локонов, к которой крепилась фата из какого-то невесомого итальянского кружева. Его мне с гордостью представляла Жанна Владимировна: «Смотри, Василиса, этот вид плетения сейчас невозможно достать, только по блату из маленькой мануфактуры под Миланом». Она говорила так, словно вручала мне ключи от рая, а не кусок ткани.
И, конечно, платье. Белое. Пышное. С вышивкой, что мерцала кристалликами Swarovski при каждом движении, и с длинным, неподъемным шлейфом, который сейчас лежал за мной, как пресмыкающийся призрак. Оно было чудовищно красивым и абсолютно чужим. Как парадный мундир. Оно кричало. Кричало о богатстве, помпезности, о том, что на этот брак не жалели никаких средств. «Чтобы все ахнули», — говорила мама, а свекровь согласно кивала, их союз в этом вопросе был железобетонным.
Я бы выбрала что-то совсем другое. Простое, лаконичное, из струящегося шелка, без этого душащего корсета, который впивался в ребра, напоминая, что свободы больше нет. Чтобы можно было дышать. Чтобы можно было убежать.
За дверью слышались приглушенные звуки оркестра, настраивающего инструменты, и взволнованные, деловые голоса. Голос моей матери, Елизаветы Петровны, звенел, как хрустальный колокольчик: «Цветы к арке! Да не те, другие! Вы что, с ума сошли, это же „Амадей“, а не „Весна“!» И низкий, уверенный тембр Жанны Владимировны, будто отдающей приказ войскам: «Пресса только с аккредитацией. Лишних — вон. И напомните фотографу про ракурс с колоннами».
Свадьба. День, который любая девушка, наверное, ждет с трепетом. Мечтает, примеряет в мыслях наряды, выбирает цветы и песню для первого танца. А самое главное — любит. Любит того, ради кого все это. Того, с кем связывает свою жизнь.
А я…
Я не то, что не любила Мирослава Михайловича Крутицкого. Я его даже толком не знала. Пять официальных свиданий под чутким присмотром родителей или репортеров из светской хроники. Он был красив, холоден и говорил правильные, выверенные фразы, словно читал их с суфлера. Его глаза скользили по мне, оценивая, как дорогой актив. Ни разу не спросил, чего хочу я. Ни разу не рассмеялся по-настоящему. Его рукопожатие было сухим и твердым.
И платье я не выбирала. Его выбрали они — мама и будущая свекровь. Я была живым манекеном, на котором можно было демонстрировать состоятельность двух семей. Их правило было простым и беспощадным: чем дороже, тем лучше. Чем заметнее, тем правильнее. Так было со всем: с украшениями в зале, с музыкантами — целый оркестр, конечно же, с фуршетом, где будут устрицы и черная икра тоннами.
«Ну конечно, — прошептала я своему отражению, и губы незнакомой девушки дрогнули в той же горькой усмешке. — Событие года. Прямо свадьба века. Сына губернатора Мирослава Михайловича Крутицкого и дочери владельца строительного холдинга Василисы Алексеевны Мироновой».
Мои пальцы сами нашли на туалетном столике маленькую золотую подвеску в виде Пегаса. Она была теплой, будто хранила в себе отблеск другого солнца. Мне её подарил Саша... незадолго до нашего... даже расставанием это назвать не получается. Меня просто поставили перед фактом, будто объявили приговор, и заперли дома. Саша тогда сказал, сжимая мою руку: «Помни, Васька. Пегас — всегда свободен».
Как я по нему скучаю...
Он, наверное, сейчас в своём центре, в стерильном свете операционных, помогает появляться на свет новым детям. Дарит чудо. А я стою здесь, в этой позолоченной ловушке, и готовлюсь отдать свою жизнь в руки человека, чье самое невинное прикосновение вызывало у меня тихий, леденящий душу ужас. Мирослав касался моей руки, и мне хотелось стереть с кожи это ощущение — холодное, безжизненное, как прикосновение рептилии.
Тихий, почти нерешительный стук в дверь заставил меня вздрогнуть. Отражение в зеркале напряглось, плечи непроизвольно сжались под тяжестью кристаллов и кружева.
— Василиса, детка, можно? — голос матери, сладкий и тревожный одновременно, прозвучал из-за дубовой преграды.
Я не успела ответить. Дверь приоткрылась, и в комнату впорхнула Елизавета Петровна, как экзотическая бабочка в платье нежно-сиреневого оттенка, которое стоило, наверное, как моя годовая стипендия в университете. Она сияла, излучая лихорадочную энергию праздника. Её глаза — опытные сканеры — быстро и профессионально оценили меня с ног до головы, и на лице расцвела довольная, торжествующая улыбка.
— О, Боже, ты просто божественна! Посмотри на себя! — Она подлетела, поправила невидимую соринку на фате. Её пальцы, холодные и цепкие, коснулись моего подбородка, безжалостно заставив поднять голову выше. — Осанка, Василиса, осанка! Ты же не служанка. Прямо королевская стать. Все ахнут.
Она пахла дорогим, удушающим парфюмом и тревогой большого события. Я видела её взгляд — он скользил не по мне, не по своей дочери, а по картинке, по идеальному, дорогостоящему образу, который вот-вот предстанет перед сотнями жаждущих глаз. И в этом взгляде не было ни капли места для моего страха.
— Мама… — голос сорвался на шепот, предательски дрогнув.
— Да, солнышко?
Я собрала все силы, глотнула воздух, который казался густым от лака для волос, цветочной пыльцы и лжи.
— Я не могу. Я не хочу за него.
Слова повисли в воздухе, тяжелые и нелепые, как чугунные гири на тончайшем шёлке фаты. Мамина улыбка не исчезла. Она просто замерла, стала неподвижной и восковой, как у куклы. Её пальцы, все ещё державшие мой подбородок, слегка сжались — не больно, но ощутимо.
— Что ты говоришь, Василиса? Нервы, конечно. У всех невест бывает. — Она засмеялась, звук был сухим, отрепетированным, будто взятым из руководства «Как успокоить непокорную дочь перед выгодной сделкой». — Посмотри, какая ты красавица. Какой праздник. Ты станешь частью самой влиятельной семьи в городе. В регионе! Ты будешь счастлива. У тебя будет всё.
Слово «раздевайся» повисло в воздухе, тяжёлое и непристойное, сбивая последнее дыхание. Я смотрела на него в полном, абсолютном шоке, не веря, что это можно сказать вот так — голо, без единого намёка на что-то человеческое.
— В… в каком смысле? — выдохнула я, и мой голос прозвучал тонко, детски-недоуменно, словно я спрашивала о чём-то абсурдном, вроде погоды на Марсе.
Мирослав тяжело вздохнул, выражая всем видом предельную степень раздражения от необходимости объяснять очевидное. Он уже расстегнул манжет рубашки, и этот неспешный, бытовой жест был страшнее любой угрозы.
— В прямом, Василиса. Снимай с себя этот белый ужас, — он кивнул в сторону моего платья, — и приступим к делу. Не будем затягивать.
— К какому делу? — снова сорвалось с губ, хотя часть моего сознания уже кричала ответ, от которого холодела кровь.
Он закатил глаза с таким видом, будто имел дело с безнадёжно отсталым ребёнком.
— Ну ты и тупая. Ладно, разжую. Трахну тебя. Так понятнее? — Каждое слово било, как пощёчина, холодное и плоское. — Отцу нужен наследник. Поэтому, — он сделал шаг вперёд, и я инстинктивно отпрянула, наткнувшись спиной на холодную стену, — чем ты быстрее залетишь, тем для тебя же лучше. Поверь. Мне тоже не улыбается тут с тобой возиться. Тем более, — его взгляд скользнул по мне сверху вниз с откровенным презрением, — вообще не мой типаж. Ни груди, ни задницы. Сплошные углы. Так что давай в темпе, без соплей.
Всё внутри оборвалось и провалилось в ледяную пустоту. Я сжимала в потной ладони золотого Пегаса, спрятанного в складках платья, до боли вдавливая его крылья в кожу.
— Я… я не хочу, — прошептала я, и это было жалко, беспомощно и абсолютно бессмысленно.
Он резко преодолел расстояние, между нами. Его рука с молниеносной жестокостью впилась в мой подбородок, задирая его вверх. Больно. Пальцы вдавливались в кость, заставляя смотреть прямо в его безжизненные, серые глаза.
— Меня, — прошипел он, и его дыхание, пахнущее дорогим коньяком, обожгло лицо, — мало интересует, что ты хочешь, а что нет. Вникни раз и навсегда. У тебя в этом доме только две задачи. Первая — улыбаться на публику, когда это нужно. Вторая, — он пригнул лицо ближе, и в его зрачках я увидела своё искажённое страхом отражение, — как можно быстрее забеременеть. И предупреждаю сразу: если я узнаю, что ты пьёшь противозачаточные, или, не дай Бог, сбежала за «экстренной контрацепцией»… — Его пальцы сжались сильнее, и я невольно вскрикнула от боли. — Переломаю тебе руки и ноги. И выкину, как мусор. Ты мне не нужна больная. Нужна плодовитая. Поняла меня?
Слёзы, предательские и жгучие, выступили на глазах, застилая его жестокое лицо расплывчатым пятном. Я не могла говорить. Горло было стиснуто тисками ужаса и позора.
— Я не слышу! — рявкнул он, и от этого внезапного звериного рыка всё внутри сжалось в комок.
— Поняла, — выдавила я хриплым, чужим голосом.
Он мгновение ещё сжимал мой подбородок, будто проверяя прочность материала, затем резко отпустил, так что голова дёрнулась назад. На коже остались горячие, болезненные отпечатки его пальцев.
— Ну вот и отлично, — произнёс он уже спокойно, с деловым удовлетворением, отряхивая руки, будто стряхивая пыль. — Обсудили. Теперь раздевайся. Я не буду ждать всю ночь.
Он отошёл к кровати и сел на край, смотря на меня, как надсмотрщик на конвейере, ожидающий начала работы. В его взгляде не было похоти. Только нетерпение и холодная, циничная целесообразность. Я стояла, прижатая к стене, в этом немыслимо красивом, «белом ужасе», понимая, что бежать некуда. Осознание было таким чётким, таким леденящим, что, казалось, должно было парализовать. Но инстинкт самосохранения оказался сильнее. Он рванул изнутри, перехлёстывая через все доводы и страх.
Я не думала. Я просто побежала.
К двери. Рывком дернула ручку — слава Богу, он не запер её. Выскочила в коридор. Мозг не работал, в голове билась одна мысль, кричащая в такт ударам сердца: Только не там. Не хочу. Не хочу, чтобы он...
Я метнулась к лестнице. Шлейф запутался в ногах, кристаллы звенели, ударяясь о перила. Я уже почти ступила на первую ступеньку вниз, к призрачной надежде на выход…
Он был быстрее. Намного быстрее и сильнее.
Из-за спины налетела тень. Жесткая рука впилась в причёску, вцепилась в волосы у самого затылка и рванула назад с такой силой, что мир опрокинулся. Я вскрикнула, но крик перебился в стон — шпильки, впившиеся в кожу головы, рвали её изнутри, пронзая острой, невыносимой болью. Слёзы хлынули из глаз сами собой.
— Ага, я смотрю,ты недалёкая, — его голос, злой и насмешливый, прозвучал прямо над ухом. Его дыхание обожгло шею. — Поиграть в догонялки решила? А убегающая дичь — самая интересная. Ну что ж, сейчас поиграем.
Не отпуская волос, он с силой развернул меня и потащил обратно по коридору. Я спотыкалась о шлейф, цеплялась каблуками за ковёр, но он тащил меня, как куклу, не обращая внимания на мои попытки вырваться. В дверь спальни он втолкнул меня с таким размахом, что я, не удержавшись на ногах, рухнула на колени, ударившись локтем о холодный паркет.
Дверь с грохотом захлопнулась. Прозвучал чёткий, металлический щелчок замка. Теперь мы были заперты окончательно.
Я, задыхаясь от рыданий и боли в голове, попыталась встать. Он не спеша подошёл, остановился в двух шагах. Смотрел сверху вниз, засунув руки в карманы брюк. В его глазах появилось что-то новое. Не просто холодное раздражение. Жестокое, хищное любопытство.
— А знаешь, — тихо, почти задумчиво сказал он, — твоё сопротивление… заводит. Наивное, глупое. Как у мышки. Возможно, я даже получу от этого удовольствие. Больше, чем думал.
Он сделал шаг вперёд. Теперь уже не было никакой «деловой» спешки. Был садистский интерес к процессу. К моему страху.
— Так что продолжай, — прошипел он. — Пытайся сопротивляться. Давай. Мне интересно.
И он начал медленно, неотвратимо идти на меня, отрезая путь к отступлению, превращая спальню в клетку, а брачную ночь — в охоту.
Я сидела на холодном кафельном полу в огромной, чужой ванной комнате и тихо плакала. Не рыдала — сил на рыдания уже не было. Из глаз просто текли тихие, безостановочные слёзы, солёные и горячие, оставляя мокрые пятна на коленях. Я обняла себя за плечи, но не могла согреться. Внутри была вечная зима.
Он спал на той самой кровати, где несколько часов назад истязал меня. Дверь в спальню была приоткрыта, и доносился его ровный, тяжёлый храп. Звук казался таким же агрессивным и чужеродным, как и всё остальное.
В голове назойливо, как заевшая пластинка, крутились его слова, брошенные после первого раза, когда он откатился на спину:
— Фух... Ну и узкая ты совсем внутри. Что, твой писькин доктор имел размер с мизинчик? До оргазма-то тебя хоть когда-нибудь доводил?
Я стиснула зубы, чувствуя, как по щекам снова побежали слёзы. Мне хотелось закричать ему в лицо, в этот самодовольный, спящий затылок, что нет! Что всё у Саши было нормально с размером. Даже, пожалуй, побольше, чем у тебя, скотина. Просто он… он относился ко мне как к человеку. Как к любимой девушке. Мое удовольствие, мои ощущения, мой комфорт были для него не просто важны — они были превыше всего. Он был бережным. Нежным. Он смотрел мне в глаза, а не в стену. И он никогда, слышишь, НИКОГДА не называл это «трахать». Для него это была близость. Доверие. Любовь.
Но я промолчала тогда. И молчала сейчас. Любой ответ, любая защита памяти об Александре казались кощунством здесь, в этом склепе, насквозь пропитанном мои унижением.
Я с трудом поднялась с пола и подошла к огромному зеркалу во всю стену. В его отражении на меня смотрело бледное, чужое лицо с красными, опухшими глазами. На щеке синел свежий синяк от его пощёчины. На шее и плечах — красные полосы от его пальцев. Всё тело ныло, горело изнутри от боли и грязи, которую невозможно было смыть никакой, даже самой горячей водой.
Я включила кран и подставила руки под ледяную струю, пытаясь хоть как-то прийти в себя. А потом медленно, как автомат, начала отмываться. Стирать с кожи его прикосновения, его запах, его слюну. Но я знала — это бесполезно. Он поселился внутри. В самой глубине, куда не достать ни водой, ни мылом. Он осквернил не только тело. Он осквернил саму память о счастье, превратив её в ядовитый источник боли.
За стеной храп оборвался, послышались тяжёлые шаги. Он шёл в ванную. Моё тело мгновенно сковал ледяной страх. Я застыла, не в силах пошевелиться, глядя на дверь, словно кролик на удава.
Дверь распахнулась. Он стоял на пороге, голый, самоуверенный, с утренней эрекцией и выражением собственника на лице. Его взгляд скользнул по моим синякам без тени сожаления, а потом остановился на лице.
— Чего ревёшь? — буркнул он хриплым от сна голосом. — Привыкай. С сегодняшнего дня — по расписанию. Утром и вечером. Для надёжности. — Он подошёл к умывальнику, грубо отодвинул меня локтем. — И быстро отмойся. Через час завтрак с родителями. Будешь сидеть, улыбаться и рассказывать, какая у тебя чудесная первая брачная ночь была. Поняла?
Я молча кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Поняла. Это и есть моя новая жизнь. Чередование насилия в спальне и лживой игры на публике. Бесконечный кошмар, из которого нет выхода.
Пока я пыталась смыть с себя его прикосновения, скребла кожу до красноты, в голове, поверх гула отчаяния, крутился один навязчивый, ледяной вопрос.
Зачем? Зачем им этот ребенок? Именно им. Не мне. Не нам.
Ответов у меня не было. Только обрывки логики палачей. Ну, разве что скоро снова выборы, и Михаил Васильевич Крутицкий, мой новый свёкор, решил так поднять себе рейтинг — образ образцового семьянина, династия, продолжение рода. Но для этого могли найти любую другую девушку. Послушную, восторженную, готовую на всё ради статуса.
Почему именно я?
И самое главное, самое жгучее:
А меня кто-то спросил? Хочу ли я этого ребёнка? И именно от этого мужчины?
Нет.
Нет, нет и ещё раз нет.
Пусть закидают меня камнями. Назовут чудовищем, бессердечной эгоисткой, плохой женщиной. Но я не хочу ребёнка от этого человека. Эта мысль кристаллизовалась внутри, твёрдая и острая, как лезвие. Я не хочу, чтобы внутри меня росло существо, наполовину состоящее из его холодной, расчётливой жестокости. Я боюсь взглянуть в эти детские глаза и увидеть его взгляд — пустой, оценивающий. Я боюсь, что не смогу этого ребёнка полюбить. Что каждая его улыбка, каждый жест будут напоминать мне об этой ночи, о боли, о звуке рвущейся ткани, о его плоских, циничных насмешках. Что материнство, о котором я когда-то, в другой жизни, смутно и светло мечтала, навсегда будет отравлено ненавистью и страхом.
Как я буду обнимать этого малыша, если его зачатие было актом насилия, уничтожения меня как личности? Как я буду шептать ему ласковые слова, если само его существование — результат холодной сделки, в которую меня продали, даже не спросив моего мнения?
Мысль была чудовищной. Греховной с точки зрения того нарядного мира, из которого я только что вышла. Женщина должна хотеть ребёнка. Женщина обязана радоваться материнству. Это её высшее предназначение.
Но я… я чувствовала только леденящий ужас и чёрную, всепоглощающую пустоту. Любви там не было. Её не могло быть. Всё, что могло быть во мне — нежность, доверие, надежда — было убито сегодня. Раздавлено в этом каменном доме. Запечатано в той спальне под звук щелчка замка.
Я была теперь не женщиной, способной дать жизнь. Я была полем битвы, которое враг пометил своим флагом и требовал урожая. И этот будущий урожай внушал мне не радость, а глухое, животное отторжение.
Я посмотрела на своё отражение в зеркале — бледное, с синяками и пустыми глазами. И тихо, беззвучно, пообещала ему, этому призраку в зеркале, и тому эмбриону, которого, возможно, уже сейчас заставляли во мне существовать:
Я не буду тебя любить. Прости. Я не смогу. Ты — часть моего кошмара. И я ненавижу тебя уже сейчас, за то, чего ты ещё даже не совершил. За то, что ты — его.
Я стояла в спальне и смотрела в окно. Там красиво и легко кружили первые снежинки, ложась на идеально подстриженный газон. Они танцевали в морозном воздухе, вертелись, падали, снова взлетали от порыва ветра. Они летели куда хотели. Они были свободны.
В отличие от меня.
За стеклом — бесконечность, даже в пределах этой проклятой охраняемой территории. А внутри — предельно чёткие границы. Стены. Правила. Взгляды. Приказы.
Сегодня ровно три месяца со дня свадьбы. Три календарных квадратика, вычеркнутых из моей жизни красным фломастером отчаяния. Не просто время. Констатация факта: я была заперта в этом идеальном, стерильном мире ровно девяносто дней. И каждый из них был похож на предыдущий, как две капли ледяной воды, упавшие с одной и той же сосульки.
Все контакты с внешним миром были оборваны тихо, методично, как перерезанные телефонные провода. Даже просто выйти за чугунные ворота, вдохнуть воздух, не пропущенный через фильтры охраны и кондиционеров, я не могла. Моими гидами по «внешнему миру» были только два маршрута: поездки к родителям и так называемые выходы в свет — официальные приёмы, ужины, выставки под чутким присмотром Жанны Владимировны или самого Мирослава. Там я была живым аксессуаром: «молодая жена», «невестка губернатора». Улыбайся, кивай, не высказывай собственного мнения.
К родителям, к слову, я съездила только единожды. Через несколько дней после свадьбы, с личным водителем Сергеем — молчаливым бульдогом в форме, и, конечно же, с охраной. Не просто сопровождающими — надзирателями. Время встречи тоже было строго регламентировано свыше, будто я заключённая на свидании. Ровно час. Ни минутой больше.
Сидя в вычурной гостиной в доме родителей, в кресле, которое внезапно стало чужим и неудобным, я, сквозь душившие меня слёзы, пыталась до них достучаться. Я рассказывала маме, шепотом, словно боялась, что стены услышат, о своей первой брачной ночи. О том, как он ударил меня. О том, как он… как он отнёсся ко мне не как к жене, а как к вещи, которую нужно сломать и использовать. Фактически изнасиловал. Я произносила это страшное слово про себя уже тысячу раз, но вслух, маме, сказала его впервые. Мне отчаянно нужны были слова поддержки. Хоть какое-то понимание в её глазах. Хоть намёк на то, что та женщина, которая когда-то читала мне сказки и гладила по голове, когда я болела, ещё жива где-то внутри этой безупречно одетой светской львицы.
Елизавета Петровна слушала, не перебивая, попивая свой эспрессо из крошечной фарфоровой чашки. Её лицо было маской вежливого внимания, как будто она выслушивала жалобы на плохого парикмахера. Когда я закончила, всхлипывая и вытирая ладонью мокрые щёки, она неторопливо поставила чашку на блюдце. Звук был тихим и окончательным.
— Василиса, ну что ты как маленькая? — произнесла она ровным, почти скучающим голосом. — Заниматься сексом с мужем — это нормальная практика. Даже обязанность. Ты что, на курсы девичьих грёз в университете ходила, вместо педагогики?
Она откинулась на спинку дивана, критически оглядев моё заплаканное лицо, мой простой свитер — одну из немногих вещей, которые удалось отстоять.
— Ударил? — Она слегка приподняла искусно выщипанную бровь. — Значит, сама виновата. Зная, как ты себя обычно ведёшь, я отлично представляю, что ты там устроила. Истерику, наверное. Нытьё. Что такому воспитанному, выдержанному молодому человеку, как Мирослав, пришлось применить силу, чтобы привести тебя в чувство. Мужчина должен быть главой семьи. Он показал, кто здесь хозяин. Это правильно.
Мир вокруг поплыл. Её слова били не в щёки, а куда-то глубже, в самое нутро, выворачивая его наизнанку.
— Так что вытирай слёзы, Василиса, — продолжила она, уже вставая. — И езжай домой. К мужу. Твой дом теперь там.
Она подошла к огромному зеркалу в золочёной раме, чтобы проверить безупречную укладку. В этот момент в гостиную, без стука, вошёл отец. Он был в домашней костюме, но выглядел так, будто только что вышел с важных переговоров.
— В чём дело? — его низкий голос отозвался в тишине комнаты.
Мать, не оборачиваясь, бросила в его сторону через плечо:
— Наша дочь плачется. Не понравилось, как муж с ней обращается.
Отец тяжело вздохнул, словно услышал о поломке не самого важного, но досадного механизма. Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по мне.
— Мать права, — отрезал он. — Ты теперь дама замужняя. Нечего бегать к нам и плакаться, как ребёнок. И всем — тебе, нам, Мирославу, его отцу — будет хорошо, только если ты как можно быстрее забеременеешь и родишь здорового наследника. В этом твоя задача. Поэтому езжай домой и более активнее, — он сделал ударение на слове, будто вбивая гвоздь, — работайте в этом направлении. На этом всё. Сказать мне больше тебе нечего. Жалеть тоже не будем.
Он повернулся, чтобы выйти, дав понять, что аудиенция окончена.
Всё внутри перевернулось и застыло. Это был не просто отказ. Это был приговор. Меня не просто не услышали — мою боль объявили несуществующей. Моё насилие переквалифицировали в «нормальную практику». Моих палачей назначили благородными рыцарями, а меня — виноватой истеричкой.
Я медленно, как автомат, встала. Слёзы высохли. Их больше не было. Осталась только пустота, густая и тяжёлая, как смола.
Я молча направилась к выходу. Моя рука уже лежала на холодной ручке двери, когда я остановилась. Не оборачиваясь, спросила. Голос мой прозвучал тихо, но чётко, странно спокойно в этой гробовой тишине:
— Зачем вам всем так нужен этот ребёнок? Что в нём такого особенного?
Пауза повисла за моей спиной, густая и наэлектризованная. Я ждала. Секунду. Две.
Ответа не последовало.
Только тишина. Та самая, что красноречивее любых слов. Ответ был в этом молчании. Ребёнок был нужен. Как пешка, как актив, как часть их большой игры. Причины не имели значения. Моё «зачем» было для них таким же бессмысленным, как шум ветра за окном.
Я вышла. Дверь закрылась за мной с мягким щелчком, отсекая меня от того, что когда-то было домом.
Откровенность с Женей стала маленькой трещиной в ледяном панцире, что сковал меня. Но за этой трещиной не хлынул свет. Оттуда потянуло сырым, липким холодом осознания: я заперта здесь навсегда. И через несколько дней тело моё, похоже, приняло этот приговор.
Меня начало мутить. Не так, как показывают в милых фильмах — с улыбкой и внезапной любовью к солёным огурцам. Это была гнусная, изматывающая тошнота на фоне постоянной, фоновой головной боли. Организм, годами тренированный выдерживать стресс экзаменов и сессий, дал сбой под грузом нового, бесконечного кошмара. И от этой душевной диеты.
О, эта диета. Каждое утро — словно акт издевательства. На безупречной фарфоровой тарелке лежал идеальный, как из рекламы, безглютеновый тост с пюре из авокадо и тончайшим ломтиком слабосолёного лосося. Идеальный баланс Омега-3, фолиевой кислоты и «правильных» жиров. Он был мертвым. Безвкусным куском мокрой картона, пропитанным маслом. В обед — пророщенная зелёная гречка, рассыпчатая, полезная до тошноты. На ужин — отварная, без соли и специй, куриная грудка с киноа. Пища как математическая формула для зачатия. В ней не было ни капли души, ни намёка на радость.
Моё тело, измученное и вечно напряжённое, тосковало не по изыскам. Оно вопило о простой, грубой, настоящей еде. О том, что пахнет домом, а не клиникой.
Я смертельно, до слёз, хотела бабушкиных пирожков. Пышных, из дрожжевого теста, румяных, с поджаристой коричневой корочкой снизу. Неважно с чем — с картошкой и луком, с мясом, с капустой. Я хотела, чтобы от еды шёл пар, чтобы она была немного неопрятной, жирной. Чтобы она имела вкус и аромат, а не просто питательный состав.
Я закрывала глаза и вдыхала призрачный запах. Сначала — дрожжей и топлёного масла с тёплой сковороды. Потом — жареной картошечки с лисичками, которую бабушка готовила в старой чугунной сковородке с отбитой ручкой. Картофель хрустел снаружи и был нежным внутри, а грибы отдавали весь свой лесной дух. От одних этих воспоминаний в животе урчало и сосало под ложечкой — не от голода, а от ностальгической жажды.
Бабушку я не видела со дня свадьбы. Даже позвонить не давали. Один раз, собрав остатки дерзости, я подняла вопрос за завтраком:
— А Агриппина Степановна... как она? Можно её навестить?
Михаил Васильевич даже пережёвывать не перестал. Он просто поднял на меня взгляд поверх газеты, ледяной и тяжёлый.
— Зачем тебе эта старуха? — спросил он ровным тоном, будто уточнял про неработающую розетку. — Засрёт тебе голову своими деревенскими предрассудками и глупостями. Ты теперь не внучка какой-то Агриппины Степановны. Ты — невестка губернатора. Веди себя соответственно. И забудь о прошлом.
Забудь.
Как можно забыть родного человека? Ту, чьи руки пахли яблоками и мятой, чей тихий, неторопливый голос читал сказки, чьи глаза всегда смотрели на меня с пониманием, а не оценкой? Её они вычёркивали из моей жизни, как досадную опечатку в официальном документе.
И вот сегодня утром, когда передо мной, рядом с ненавистным авокадо, поставили высокий стакан с чем-то цвета болотной жижи — «витаминный коктейль для тонуса» — мой организм взбунтовался открыто, прилюдно.
Горько-травяной запах ударил в нос. Желудок, пустой и издерганный, сжался в твёрдый, болезненный комок. Слюна резко наполнила рот — не аппетитная, а предвестник бури.
— Я... извините, — пробормотала я, едва сдерживая спазм, и, не дожидаясь реакции, толкнула стул и побежала.
Мне повезло — на первом этаже, недалеко от столовой, был гостевой туалет. Я влетела туда, щёлкнула замком и рухнула на колени перед белоснежной фаянсовой чашей. Конвульсивные спазмы выворачивали пустой желудок наружу. Из горла вырывалась только жёлтая горькая слизь. Я тряслась, цепляясь холодными пальцами за холодныйунитаз, и думала только об одном: что это? Наконец-то, результат их стараний? Или просто моё тело, доведённое до последней черты постоянным страхом, унижением и этой противоестественной жизнью, начало сдавать?
Когда спазм отпустил, я ополоснула лицо ледяной водой, глядя в зеркало на бледное, мокрое от слёз и пота лицо с тёмными кругами под глазами. «Ты похожа на привидение», — прошептало отражение.
Я вышла, шатаясь. В коридоре меня уже ждала не горничная, а тот самый бульдог в форме, Сергей, и Жанна Владимировна с лицом, выражавшим не тревогу, а скорее досаду от незапланированной поломки оборудования.
— Ну что, полегчало? — сухо спросила она. — Ничего, сейчас разберёмся.
«Разобрались» быстро. Меня, не спрашивая, взяли «под белы рученьки» и увезли в их частную, похожую на пятизвёздочный отель, клинику. Всё было тихо, стерильно, дорого. Меня провели в кабинет с панорамными окнами и мягким ковром, где за огромным столом сидел седовласый доктор с умными, абсолютно безразличными глазами за очками в дорогой титановой оправе. Юрий Александрович.
Осмотр был быстрым, профессиональным и безликим. Он водил датчиком УЗИ по моему животу, смазанному холодным гелем, внимательно вглядываясь в экран. Я лежала, уставившись в потолок, стараясь думать о чём угодно — о трещинке в штукатурке, о звуке кондиционера, о снежинках за окном.
И вот он отложил датчик, повернулся. Его лицо осветила не улыбка, а скорее профессиональное удовлетворение учёного, подтвердившего гипотезу.
— Поздравляю, Жанна Владимировна, — произнёс он почти торжественно, глядя поверх меня на мою свекровь. — Ваша невестка беременна. Срок — шесть недель. Всё отчётливо видно: плодное яйцо, эмбрион. Сердцебиение прослушивается. Отличная динамика.
И затем он совершил простой, естественный для него и чудовищный для меня жест. Он взял монитор УЗИ-аппарата и повернул его… к Жанне Владимировне. Не ко мне. Не к той, чьё тело это производило, чья жизнь навсегда менялась в этот миг. К заказчику. К контролёру.
Я видела лишь отражение чёрно-белого изображения в стеклянных глазах моей свекрови. Они загорелись. Не теплом, не умилением. Холодным, триумфальным огнём. Как у полководца, получившего долгожданное донесение о взятии ключевой высоты. План сработал. Инвестиции оправдались.