В верховьях Сухоны, там, где река, могучая и полноводная, еще только набирает силу для своего долгого пути к Белому морю, раскинулся Великий Устюг. Град сей был не просто форпостом на северных рубежах, но истинным средоточием жизни для всей округи.
Некогда вотчина великих князей, а ныне опора царского престола, он принимал под свои стены люд со всех концов света.
Сюда, на богатые торжища, съезжались и заморские гости из-за Камня, и купцы персидские с шелками, и суровые поморы, от которых разило треской и солью, и лихие сибирские казаки, искавшие удачи.
Оттого говор на устюжских улицах стоял разноголосый: рядом с певучим рязанским «яканьем» можно было услышать густой новгородский диалект и гортанную речь самоедов.
Однако при всей пестроте людской вера в городе была едина — православная, крепкая, словно северный камень. Страх Божий и любовь к святым угодникам здесь впитывали с молоком матери.
Потому и храмов в Устюге было великое множество.
Белокаменные соборы, выбеленные известью, и малые деревянные церквушки, почерневшие от времени, теснились на посаде, глядя на мир слюдяными оконцами. Маковки их, крытые лемехом или сверкающие сусальным золотом, вздымались к студёному северному небу, словно корабли, плывущие в райские обители.
Колокольный звон плыл над городом с утра до ночи, созывая прихожан и отмеряя череду будней и праздников.
Среди этого каменного и деревянного многоголосья, неподалеку от Княжьего двора, где останавливались на постой царские дружинники и стрельцы, притулилась одна небольшая церковь.
Церковь Симеона Столпника, ежели верить старой вывеске над папертью.
Была она низенькая, приземистая, с одной лишь главкой, похожей на серебряную луковицу.
В народе про неё ходила давняя молва, что обитает в том храме ангел. Будто бы видел его пономарь в свете негасимой лампады, и слышали поздние богомолки тихое, неземное пение в пустом алтаре.
Батюшки отмалчивались, находя слухи сии соблазнительными, но народная тропа к церкви Симеона не зарастала.
Авдотья наткнулась на этот храм совершенно случайно, в канун Рождества Богородицы.
Она возвращалась в легких санях-козырьках от брата, который квартировал в Стрелецкой слободе. День клонился к закату, снег под полозьями звонко поскрипывал, а рыжий жеребец Кузька бежал бойко, изредка встряхивая бубенцами.
Авдотья, укутанная в соболью шубейку, крытую алым сукном, от нечего делать поглядывала по сторонам.
И вдруг взгляд её зацепился за нечто необычное.
Среди однообразных бревенчатых заборов и тесовых ворот, чуть поодаль от дороги, темнела та самая церковка. Она выглядела старой, но ухоженной: снег вокруг неё был расчищен, а в маленьком оконце теплился огонек.
Что-то дрогнуло в груди у девушки. То ли любопытство, то ли предчувствие.
— Стой, Прохор! — неожиданно для самой себя крикнула она кучеру.
Кучер осадил жеребца, обернулся, явив миру густую седую бороду и удивленные глаза.
— Барышня, чего ради? До дому версты две еще, смеркаться скоро начнет.
— Погоди тут, — Авдотья откинула полость. — Я мигом. В церковь зайду, свечку поставлю.
Рядом с ней в санях сидела сенная девушка Ульяна, круглолицая и румяная, закутанная в простой тулупчик.
— Авдотья Степановна, так я с вами, — засуетилась она.
— Сиди, — отрезала барышня тоном, не терпящим возражений. — Замерзнешь. Я одна.
Она легко выпрыгнула из саней, подхватив подол шубейки, и, оставляя на снегу глубокие следы маленькими валенками, расшитыми бисером, направилась к церкви. Сердце её колотилось часто и непонятно отчего.
Тяжёлая дубовая дверь, обитая кованым железом, со старческим стоном отворилась, впустив её внутрь. Авдотья шагнула через высокий порог и замерла.
В храме царил благоговейный полумрак. Было чисто, прохладно и тихо до звона в ушах. Пахло воском, ладаном и еще чем-то неуловимо сладким, похожим на сухие луговые травы, что батюшка раскладывает по полкам в алтаре для благоухания.
Потертые, отполированные ладонями скамьи для молящихся стояли стройными рядами, уходя к иконостасу. Лучи закатного солнца, пробиваясь сквозь узкие слюдяные оконца, падали внутрь косыми золотыми столпами, полными пляшущих пылинок.
В этом свете строгие лики святых на иконах казались живыми, полными скорби и всеведения.
Взгляд Авдотьи уперся в главный образ — Спас Нерукотворный. Из темного оклада на неё в упор глядели огромные печальные глаза.
Девушка почувствовала, как подкашиваются колени. Это был не просто страх, а благоговейный трепет, осознание собственной малости перед величием Того, Кто есть.
Она опустилась прямо на холодный каменный пол, не заботясь о дорогой шубейке, и сотворила земной поклон. Затем встала на колени, сложив руки перед собой.
Молитва полилась сама собой — не заученная, а идущая от сердца.
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную... — шептала она, глядя на иконы. — Убереги братца моего единоутробного, Илью, от меча и стрелы, от пули свинцовой и от лихого человека в ратном деле. Сохрани его под кровом Твоим...
Губы её дрожали.
— Дай здравия рабе Твоей Агафье, бывшей нянюшке моей. Чую я, тяжело ей будет разрешиться от бремени. Дай ей, Господи, легких родов и младенца крепкого, здравием обильного...
Она помолчала, собираясь с мыслями.
И тут, повинуясь внезапному порыву, той самой девичьей дерзости, о которой её строго предупреждала покойная матушка, она прошептала:
— Господи... А можно ли мне... узреть его? Ангела этого, про которого люди бают? Хоть одним глазком, краешком глаза? Или... или слово с ним молвить? Всего одно словечко?