Сама жизнь — ничто, но именно сплетения множества таких судеб образуют процесс, недоступный ничьему пониманию, именуемый впоследствии человеческой историей.
Пье, Действительный пилот «Тьернона»
Брана спала тем беспробудным сном, которым может спать лишь само пространство, безжизненное, замороженное раз и навсегда на самом дне глубокой потенциальной ямы, в которую её загнал результат случайного броска вселенских костей. Где-то распад ложного вакуума породил огненный вал инфляции, в иных новорожденных мирах вариативность космологических констант оставила после себя лишь множащееся квантовое эхо первичных флуктуаций на планковских длинах волн, вымороченную, безжизненную квантовую пену.
На этой же бране случилось иное.
Она породила особую, сверхстатичную, навеки зафиксированную в самом пространстве материю, которую нечему было сдвинуть с места, расширять или сжимать. И лишь слабая рябь гравитационных волн слияния первичных коллапсаров поддерживала здесь видимость бытия, без малейших препятствий пробегая брану от края до края широкими изгибами, то приближая её к соседним, куда более живым бранам, то отдаляя на недосягаемые для чужих гравитонов расстояния.
Так у отдельных участков браны появлялся призрачный шанс. Однажды заполучить себе плоды чужих трудов, порождения иных констант, результаты жизнедеятельности недоступных ей физик. И в меру всё того же слепого и бессмысленного везения ими воспользоваться.
У браны не было целей, воли, устремлений и даже обычного, в нашем понимании, времени на ожидание. Но бране было доступно то, что недоступно любым иным объектам в этой метавселенной. В её распоряжении были всё те же космологические кости и почти бесконечный запас бросков для них. И однажды нужная комбинация выпала, монетка встала на ребро, и чуждый макроскопический объект самозародился на бране сам собой, как будто по собственной воле.
И тут же начал смело на ней хозяйничать.
Двигать недвижимое, уходить и снова возвращаться, творить немыслимое — по собственному желанию колебать саму брану, подставляя её бока соседним пространствам. Брана не сопротивлялась, ей не было никакого дела до чужих интенций, ей даже собственная судьба была не особо интересна. Да, вечная статика с появлением чуждых хиггсовых полей невольно сменилась локальными пузырями псевдодвижения — жалкое подражание другим вселенным, эффект, тут, на этой бране, почти невозможный.
Да, брана лишь делала вид, что пришлые существа её как-то изменили. Просто один ложный вакуум чуть сместился в сторону другого, немного более живого, немного более подвижного. Ничего страшного, однажды и это закончится, заезжая квазиматерия вновь распадется, оставив брану наедине с собой в привычно вечном самосозерцании.
Одно было не доступно спящей бране. Само понятие разума, целеустремленного процесса, обращающего вспять локальную энтропию, обладающего целеполаганием, а потому истинно способного оставить на лике браны такие следы, которые не сотрут уже никакие новые, пускай и бесконечные числом, броски космологических костей.
И разум этот был не един. А где поселились две воли, там рано или поздно они придут в противоречие, начав войну, в которой будет лишь один победитель. И спящей бране придется смириться с тем, что от неё более ничуть не будет зависеть, кто им в итоге окажется.
Волна, волна, идёт волна!
Эхо чужого зова раздавалось в рубке «Лебедя» подобно набату, вновь и вновь погружая её обитателей пучину отчаяния.
Хорошо пребывать в состоянии бесчувственной машины, у которой попросту нет в наличии зеркальных нейронов, которую не беспокоят чужие образы в собственной голове, которая не проснется в холодном поту от запоздалого осознания, что же она натворила. Эти двое были не настолько чужды бытовому сенситивизму, чтобы с чистой совестью почивать на лаврах, с гордостью осознавая, что сделали всё, что могли, для спасения этого несчастного уголка бездушной Вселенной. Никак нет, напротив, буквально каждый их былой шаг, что привёл Сектор Сайриз на грань катастрофы, волей или неволей подвергался ими всё новому и новому сомнению, но сколь ни скорбны были те размышления, отыскать хотя бы и безнадёжно упущенный ими альтернативный манёвр никак не удавалось.
Бесполезно.
Любые споры, в которые вступали раз за разом эти двое между собой или сами с собой, непременно завершались тупиком. Они действительно сделали всё, что могли, чтобы спасти чужие жизни. И между тем безнадёжно в этом просчитались.
Будь то затяжная переписка с Большим Гнездом, скаредный обмен депешами с Конклавом, тайное подначивание отдельных представителей людей и чужинцев или же целые когорты властей предержащих всех трёх космических рас, погрязших в этом бесконечном конфликте — всё перечисленное упорно представлялось этим двоим лишь жалкой полумерой, цепочкой вынужденных ходов на фоне вопиющей слепоты всех без исключения участников космической драмы.
Слепоты, в которой те предпочитали непременно упорствовать.
Они раз за разом перебирали истёртые чётки собственных действий, пытаясь отыскать там следы упущенного. И, увы, не находили, погружаясь всё глубже в пучину отчаянного самобичевания.
Лишь только бросив на этих двоих мимолётный взгляд, любой, даже самый благосклонный свидетель тотчас признал бы в них жалких аматоров, очертя голову сунувшихся распутывать космологических масштабов гордиев узел, да только и сумевших в итоге, что приняться его в отчаянии рубить всяким подвернувшимся под руку или дактиль, кому как сподручнее, ржавым шанцевым инструментом, в роли которого неизменно выступал гордый изгиб «Лебедя».
Благородный корабль и достался-то им скорее по нелепой случайности, обманом, благодаря иезуитскому выверту межзвездной политики. По здравому же размышлению, прав был бы Симах Нуари, соорн-инфарх Сиерика, спаситель человечества, если бы сразу отобрал у этих двоих, как несомненно собирался, право управления и лишив бы их тем самым всякого шанса на манёвр, навеки прибив бы их гвоздями к вязкой субсветовой «физике».
Право, взгляни он сейчас через бездну пространства на жалкий вид этих двоих, сто раз благородный летящий пожалел бы о принятом в тот миг решении.
Вы только посмотрите, им вручили чудесный корабль, освободили от любых обязательств перед Хранителями Вечности, дали тем самым невероятную в подобных делах свободу, снабдили к тому же тайным знанием, которое уже само по себе было дороже любых других подарков и знамений, а они что? Сидят, вздыхают, как две квочки на насесте.
Ещё ладно артман, что с того взять. Засаленная оранжевая янгуанская роба кабинсьюта, сгорбленная от бесконечного восседания на ложементе спина, клочковатая бороденка поверх тонкой ниточки седых усов, вечно неприязненное выражение черных глаз, щербатый оскал беззубого рта. Отвратительное зрелище само по себе. Разве что слюна изо рта не подтекает. Но какие претензии могут быть к санжэню? Скиталец без родни и дома не в ответе за прочее человечество, ему бы своим худым старательским ремеслом управляться да ложку мимо рта не проносить за ломаный цзяо, и то хлеб, куда тебе межпланетные дрязги рядить да самолично спасать Вселенную!
Гляди, снова ухмыляется, видать, всё одно себе на уме, ничему-то его жизнь не научила, да, если так посудить, уже и не научит. Человек Цзинь Цзиюнь — это звучит гордо, но уж больно нелепо и по-дурацки.
А вот со второго — со второго спрос был совсем иной.
Посланник Большого Гнезда в Пероснежии, служенаблюдатель летящего света, единственный аколит и доверенное лицо Симаха Нуари по эту сторону Войда, нуль-капитул-тетрарх Оммы, отставной козы барабанщик, предатель собственного народа — летящего света Тсауни, а ныне искомый беглец Илиа Фейи.
Облезлый птах. Жалкое зрелище.
Красные от недосыпа корнеи, отёкший, вечно шмыгающий секретом рострум, редкие облезшие седые пинны встали торчком на выпирающем из-под синтетической оболочки киле, скрипучая, сто сезонов не обслуживаемая бипедальная опора бесполезно скребёт металлическую палубу.
Летящие даже в донельзя тщедушном космическом своём фенотипе предпринимали немало усилий для поддержания собственного внешнего вида в достойном состоянии, но сотни сезонов, проведенных посланником в полном одиночестве, несомненно, давали о себе знать. Представитель высшего нобилитета могучей космической расы летящих выглядел так, как мог выглядеть только донельзя опустившийся индивид.
Впрочем, его это отнюдь не беспокоило, мнение же санжэня по поводу собственного внешнего вида служенаблюдателя не волновало вовсе. В отличие от того, что творилось за бортом «Лебедя».
Волна, волна, идёт волна!
Начиналось всё там всегда одинаково, одинаково же и заканчивалось.
Посланник Чжан глядел перед собой тем особым немигающим взглядом, который не спутаешь ни с чем иным.
Если ты хоть раз наблюдал человека в состоянии фуги, если тряс его в исступлении, хлестал по щекам наотмашь, плескал на него водой, безнадёжно портя драгоценный шёлк красного ханьфу, то больше ни за какие коврижки не будешь пытаться повторить сей бессмысленный подвиг.
Во-первых — бесполезно, чего заходиться в задушенном крике, зачем зря надрываться, всё равно от ушедшего в фугу никакой реакции не добиться, только голос сорвёшь да костяшки пальцев ободрать успеешь.
А во-вторых — попросту опасно.
В этом взгляде ничуть не было ни пустоты растительного существования, присущего индивидам с непоправимыми повреждениями ключевых нервных центров, не было в нём и апатии попросту бесконечно усталого человека, который, спасаясь от неодолимых жизненных препятствий собственному существованию, механически уходил тем самым в пустоту медитации без мыслей и чувств, отрешаясь, отгораживаясь стеной молчания от той юдоли скорби, которая порою есть человеческая жизнь в черноте космоса.
Напротив, пристально вглядевшись в судорожные саккады глазных мышц посланника Чжана, всякий внимательный наблюдатель тотчас заметил бы ту особую, разительно отличающуюся от любой апатичной самоустранённости картину, которая и делала состояние фуги донельзя опасным.
Не для того, кто в нём успешно пребывал, но для каждого, кого невзначай угораздило стать предметом столь настойчивого внимания.
Обычный человек, глядя на иной предмет, всего-то и ставил перед собой цель уяснить в процессе разглядывания некие отдельные, важные ему одному детали. Выяснить, ничего ли не изменилось или же напротив, осознать, какие различия в образе предмета, человека или явления могут выдать о нём некую дополнительную, сверх обыкновения, фактуру.
Глядя перед собой, мы всегда видим лишь наличие или отсутствие существенных изменений в предмете изучения, а уж любуемся ли мы при этом или пугаемся, зависит не от собственно предмета, но от его образа у нас в голове. Бей или беги — в качестве крайней дихотомии. Но обыкновенно никаким на свете взглядом, даже самым пристальным, нельзя физически повредить изучаемому нами объекту.
Да и в целом настойчивое созерцание не заменит собой ни прямой коммуникации, ни собственно постижения сути наблюдаемого. Мыслительный процесс будет потом, осознание наступит годы спустя, пока же в вашем распоряжении — лишь образы и слепки образов, отголоски былого и тени настоящего, слепленные в один вязкий комок возбуждённых нейронов.
Но не так сейчас работало сознание посланника Чжана. Никаких бей или беги, никаких да и нет, никаких налево-направо-прямо.
Состояние фуги словно разом сдергивало с человеческой нейросети мокрую кисею бренного человеческого существования, взвинчивая все сознательные процессы до невероятных скоростей. Если в обычном ритме человеческий мозг, даже по уши загруженный премедикацией, принимал едва ли сотни решений в секунду, то сейчас вон там, за этими расширенными до предела, чёрными как ночь зрачками сияла такая бездонная космическая ночь, что поневоле становилось жутко.
Точно так же как квантовые мозги квола в поисках топологического дна в процессе декогеренции порождали на свет разом все на свете возможные комбинации слов, фраз и предложений, как его же ку-тронное ядро перемножало в сложнейшей вязи майорановских квазичастиц одновременно любые пары матриц и векторов, точно также запутанное воедино стечением несчастливых обстоятельств, сознание посланника Чжана испытывало теперь единомоментно любые возможные эмоции, формулировало разом всю вариативность возможных умозаключений и синхронно принимало целый комплекс противоречивых решений, буквально выворачивая наизусть предмет собственного изучения.
Советника Е передёрнуло в болезненном ознобе.
Никогда бы не поверил, что такое вообще бывает с людьми. Не поверил бы, если бы сам регулярно не попадал за прошедшие годы в состояние подобной фуги.
Лабораторные мозголомы и больничные коновалы только диву давались да разводили в ответ руками. Да, существовали теории, сводившие человеческое сознание к череде релаксирующих квантово-запутанных сигналов, как бы синхронно оббегающих сразу все точки лабиринта, одновременно совершающих несколько согласованных действий с памятью, моторными реакциями и входящим сигналом, делая человека в чём-то подобным его же хромой на все лапы, изначально ущербной ку-тронике. Это всё по-прежнему была голая теория, но с тех пор как Да-Чжан и Лао-Чжан вновь стали едины и неделимы в общем теле, пускай они по-прежнему оставались двумя разрозненными, вполне даже на глаз различимыми и каждый на свой лад неприятными личностями, проявляясь так и сяк в случайном порядке и промежутке времени, так что порой этих двоих словно бы внахлёст накрывало друг другом, смешивая два разрозненных мыслепотока в вероятностную квантовую пену.
И точно так же как в геометрической прогрессии с ростом числа кубитов росла информационная ёмкость квантовой системы, точно так же два и только два разошедшихся сознания посланников Чжанов, сливаясь воедино согласно некому случайному закону, превращались не в нечто среднее арифметическое, как положено макроскопическому объекту, но распухали до целой всеобъемлющей микро-вселенной из ундециллионов одновременно возможны состояний.
Когда советник Е впервые на себе испытал это невероятное событие, он потом неделю в себя приходил.
«Таманрассет» прожигала свой путь сквозь вымороченные недра дипа подобно тому, как в стародавние времена взламывали своими могучими килями паковые льды приполярных областей террианские атомные ледоколы. Не бережно раздвигая топологическое шестимерие, не проскальзывая сквозь него буквально украдкой, не выворачиваясь ловким спрутом из его статистических ловушек, нет, подобно всем своим собратьям мю-класса, «Таманрассет» пёрла вперёд с настойчивостью и нахальством первых террианских крафтов, пионерами чужих пространств рискнувших совершить активный прыжок Виттена, с одной лишь существенной разницей — перворанговый корабль сухой массой в десять гигатонн был на три порядка тяжелее своих древних собратьев.
Тяжелее, мощнее, агрессивнее. Закованный эксаватты силовой брони космический рыцарь, нескладный, неповоротливый, но зато обладающий совершенно не разжимаемой хваткой, если вцепится в горло врага, то уж точно не отпустит, не отступит, не уступит, не сдастся, не бежит.
Куда уж там «Таманрассет» бежать, с её-то тоннажом. Ей бы успешно курс сменить — уже нечастая процедура. А так — только полный вперёд, держа нос по космическому ветру.
Контр-адмирал полюбил свой новый корабль с первого взгляда.
«Таманрассет», даже лёжа в дрейфе, поражала его своей неуклюжей грацией. Огромное пузатое корыто вальяжно покачивалось с боку на бок, не то от недостатка остойчивости, не то из общего самолюбования. Какое ей дело до чужих курсов и осей координат. Это не она должна была подстраиваться под окружающую действительность, это означенной действительности поневоле приходилось подстраиваться под её императорское мю-класса величественные эволюции. Расступись, мелочёвка, титаны прокладывают курс!
Когда её маршевые генераторы выходили на рабочую мощь, окружающее пространство в буквальном смысле начинало сворачиваться в клубок там, куда падал нечаянный взгляд тактических навигаторов.
Никогда ранее со стапелей Порто-Ново не сходило нечто столь могучее.
И столь бесполезное.
Контр-адмирал на первом же прожиге сумел оценить всю ту боль, которую доставлял дежурной смене этот крафт.
«Таманрассет» отличалась для столь нескромных габаритов совершенно склочным характером, не позволяя допускать при управлении собой даже малейшей оплошности Ничтожная ошибка, миллисекундное запаздывание команды, и тут же нашу «дусю», как её за глаза называли аналитики, начинало куда-то вести, полоща по всей ЗСМ, только успевай уворачиваться.
В навигационных каналах корабля постоянно царила нервная перепалка, однако в ответ на очередные жалобы приписанные инженера лишь руками разводили, а что вы хотели от подобного корыта. Как говорится, наш слон. Терпите, учитесь, регулярно устанавливайте присылаемые с Квантума обновления прошивок.
Однако несмотря на все никак не изживаемые детские болезни, контр-адмирала продолжала восхищать та переполнявшая «Таманрассет» безудержная мощь, которая и делала мю-класс мю-классом.
Куда там привычным ребристым ПЛК, да, те были стабильнее в контроле, подвижнее в маневре, гораздо точнее в ведении огня по горизонту, и уж точно они не плюхались из недр дипа в субсвет с неуклюжей грацией террианского китообразного ластоногого.
Но от «Таманрассет» всего этого и не требовалось.
Тогда как классические флотские первторанги работали в барраже подобно хирургическому скальпелю, точными пассами закрывая скомпрометированные каналы и гася на подходе каскады набрякшей угрозы, там где они были способны возглавлять на прожиге ордера в сотни бортов всех мастей и калибров от неповоротливых кэрриеров по малые крейсера и разведсабы включительно, пока лямбда-класс был способен приносить с собой физику лишь слабое эхо дипа и потому годами мог оставаться автономным вне пределов Барьера, прежде чем приходилось вставать в барраж, в общем, пока привычные контр-адмиралу крафты оставались тонким, точным, эффективным инструментом покорения окружающего Фронтир космического пространства, подобные «Таманрассет» чудовища попросту являлись и разносили всё вокруг к чертям космачьим в кварк-глюонную пыль.
Чем не переставали восхищать контр-адмирала.
Начинался же этот невероятный барраж ещё у порта отбытия, в прыжковой зоне «Тсурифы-6», дальше которой «Таманрассет» операторы станции не пустили, даже если бы контр-адмиралу и в страшном сне заблагорассудилось вывести свою великаншу в свет. Пока завершалось обслуживание, латались ожоги в прочном корпусе, менялись контейнеры систем жизнеобеспечения, крафт так и продолжал болтаться на рейде подальше ото всех, будто новая луна этого мира, на которую, впрочем, обыкновенно не обращали особого внимания, с опаской двигаясь мимо, каждый по своим маршрутам. Но стоило «Таманрассет» тронуться в путь, как всякая жизнь вокруг тотчас замирала.
Никаких походных ордеров, никаких совместных прожигов. В этот путь мю-класс выдвигался сам-один, на гигантскую неуклюжую корму с факельной зоной, растянувшейся на добрых полтика, если и оборачивались, то разве что сплюнуть три раза от сглазу. Если подобная туша всё-таки сдвинулась с места, значит космачьи приметы уже не помогут, теперь уж точно — жди беды.
И она не заставляла себя ждать, тут же, по ту сторону файервола, только-только мю-класс прорывался с боем в шестимерие дипа, как тут же его окружало в проективном пространстве тактической гемисферы небывалое даже для опытных дайверов зрелище.
Дип и без того по самой своей природе был полон агрессии к террианским крафтам, неспособным скользить в его недрах бесшумной тенью дарёных «Лебедей», но то зеркальные рёбра ПЛК или живое серебро разведсабов, как говорится, вошёл-вышел, приключение на двадцать минут, «Таманрассет» с её чудовищными габаритами и вопиюще не оптимальной площадью рассеяния мгновенно собирала вокруг себя столь плотные плети шевелёнки, что эти безглазые стохастические змеи буквально принимались свиваться в клубки и пытаться атаковать наглый крафт задолго до того, как он выходил из проективного пространства защитных гипердодекаэдров Цепи.
Судья по старой привычке то и дело машинально тянулся за воображаемым молотком, по пути спохватывался, отдёргивал было руку, тут же ловил на себе насмешливый взгляд из-под платиново-белой чёлки, отчего ещё больше смущался, принимаясь насуплено совать своевольную ладонь поглубже в карман, в общем, проделывал всё то, с чем Судья в прошлой своей жизни вовсе не был приспособлен.
В той самой жизни он привык к спокойствию быта, размеренности жизни и твёрдости собственных суждений, основанных даже не на личном опыте, а уж Судья успел повидать за свою многолетнюю карьеру многое, если не всё — человеческую глупость, человеческую слабость, человеческую мудрость, человеческое самопожертвование, — но основаниях куда более веских, потому что базировались они на знании, законе и справедливости.
Покидая Имайн, Судья расстался не только со своей должностью и оставил в прошлом не только свою мантию, но главное — Судья лишился прежних иллюзий по поводу непогрешимости собственных вердиктов.
Как просто было вершить правосудие на крошечном периферийном мирке, где все гражданские конфликты сводились к противостоянию университетов и кафедр, столь же местечковому и беззубому, как и все прочие их дела.
На борту «Цагаанбат» Судья не просто начал новую жизнь, но оказался поневоле погружён в дилеммы и баталии столь масштабные, что у былого Судьи Эниса они бы пожалуй и в голове не поместились.
Вольно судить о всеобщем благе и высшей справедливости, пока журисдикция твоих решений заканчивается с тонкой плёночкой планетарной атмосферы, да и в рамках неё Судья — никакой не верховный правитель, вовсе не вершил он судьбы и даже приговоры его оставались скорее поводом для размышлений, ненавязчивой рекомендацией, тихим голосом разума посреди кромешного безумия разливанного человеческого моря.
Имайн понемногу рос, начиная обескровленными пятью сотнями стандартолет со времён окончания Века Вне и заканчивая финалом самой Бойни Тысячелетия, до последнего оставаясь лишь слабой искоркой жизни между Старой Террой и Семью Мирами. Таким его Судья и оставил, с лёгким сердцем отдав на поруки новым колонистам, новому пути, новым вызовам и новым бедам.
Тому, что случится уже без него. И тут же мгновенно забыл свою прежнюю родину, которую, к слову, ни разу до того не покидал, в итоге с головой погрузившись в неведомый новый мир, где на первый взгляд не пахло никакой справедливостью, никаким знанием, и уж тем более — никаким законом.
Когда однажды Судья поделился этими своими сомнениями с Даффи, тот, разумеется, по дурной привычке в ответ лишь громко заржал.
Генерал Даффи и его бойцы, несмотря на гордое звание маршалов межпланетной журидикатуры, относились к собственному поприщу до нелепого спокойно.
Их работа состояла вовсе не в наведении порядка или воцарении справедливости.
Идеальный порядок и всеобщая справедливость на столь грандиозных масштабах как целый Сектор Галактики представлялись им целью совершенно недостижимой, если вообще представимой хотя бы и в самом богатом воображении.
То, что покажется вполне справедливым янгуанскому городовому, то вообще не будет укладываться в голове у чертей космачьих, что вполне себе норм для опытного трассера-одиночки, то уму не постижимо для жителя планетарных мегаполисов вроде того же Тетиса.
Как вообще можно свести к единому знаменателю естественников и «тинков», белохалатников в стерильных лабораториях и потных тральщиков — вольных охотников за редкими землями? Пожалуй, что никак.
Что же до закона, то грандиозные масштабы межзвёздного сообщения мешали даже банальному обмену по этому поводу академическим знанием; что же касается любых попыток вразумить дальние миры, то при упоминании подобных попыток Даффи уже не просто покатывался со смеху, он начинал заведённым образом травить байки.
Начинались они всегда одинаково — о, по этому поводу у нас был случай, заходим мы как-то в бар… на этом разумная, внятная и хотя бы логичная часть повествования резко обрывалась, а начиналась такая лютая дичь, что у Судьи порой уши в трубочку сворачивались. Сложно было уложить даже и в самой богатой на воображение голове, каким образом обыкновенные хомосапиенсы, находясь в трезвом уме и твёрдой памяти, пускай и немного подшофе, могут вытворять подобное, после чего со спокойным сердцем отправляться на боковую.
Судье по окончании очередной байки, в отличие от Даффи и его коллег, смешно отнюдь не становилось, напротив, ему делалось жутко.
Если люди не способны толком держать себя хотя бы в рамках общей канвы разделения добра и зла, если они сами не понимают друг друга хотя бы и в малой степени, то что говорить о вот этих девчулях с дурацкими чёлочками? Насколько они на самом деле далеки от наших человеческих представлениях о добре и зле, о дурном и благом, о чести, справедливости и прочих высоких абстракциях?
Глядя на эту парочку, Судья при этом ничуть не сомневался, что у них с этим всё в порядке. Ирны вообще производили на него впечатление более… взрослой, что ли, расы, во всяком случае у них всяко лучше обстояли дела и с самоконтролем, и с следованию тому самому высшему благу. Проблема с ними состояла в другом — никто из собравшихся в помещении людей и понятия не имел, в чём, по мнению их визави, это самое высшее благо состояло.
В отличие от заполошных артманов, ирны не проявляли ни малейшего интереса к космической экспансии, иначе бы давно заселили половину Галактики, благо космическая эпоха у них началась десятки тысяч лет назад, когда человек ещё оседлое земледелие-то не освоил.
Голос доносился издалека — вкрадчивый, убаюкивающий, уговаривающий, ненавязчивый, ничуть не спесивый и ничуть не напирающий.
Его словно бы и не существовало в реальности, какой голос? Нет, никакого голоса здесь нет.
Просто однажды ты просыпаешься с острым, ничем не сравнимым ощущением той особой пустоты, которое вроде бы как тебе совершенно в новинку, но как будто и нет, как будто давным-давно ты уже пробуждался точно также без единой мысли в голове, но они же как будто и не нужны тебе вовсе, просто оглянись вокруг, жадно впитывая всякую каплю чуждой тебе жизни, методично просеивая всякий бит ненужной тебе информации, хладнокровно поднимаясь с одра и двигаясь в путь, надутый ничем шарик, влекомый по воле чужого ветра.
Неужели и правда так уже бывало?
Почему-то тебя подспудно беспокоит именно эта ненужная деталь твоей пустой биографии. Пустой хотя бы потому, что эти сухие красные роговицы смотрят сейчас на собственное услужливо проявившееся над умывальником отражение и ничуть себя не узнают.
Кто мы? К чёрту подробности!
Это субъективное ощущение самоповтора в сочетании с полным отсутствием внятных воспоминаний — досадно мельтешащие на самом краю сознания смутные чёрно-белые обрывки не в счёт — всё это делает тебя с одной стороны девственно-чистой страницей небытия, а с другой — наполняя изнутри той твёрдой рукой, что разом и стёрла всё то, что составляло самую твою суть ещё мгновение назад.
Тебе снились сны, тебе виделись грёзы, ты мечтал о чем-то, что-то вожделел, наивно строил какие-то планы, мерещилось тебе какое-то сознание, какая-то воля.
Разом исчезнув, подобно взвеси водяного тумана у вентиляционной решётки, ты не забываешь — ты вспоминаешь.
О том, кто ты есть на самом деле. О том, ради чего ты существовал на протяжение часов, дней или столетий до того. Ради вот этого, однажды проснуться от звенящей пустоты в ушах.
Это не слуховые поля собственной височной доли тебя подводят, нет, это разом исчезло всё наносное, всё притворное, всё вымышленное. Осталась лишь переполняющая тебя пустота, которая с самого начала и была тобой, той сутью, что наполняет твою оболочку, позволяя ей теперь вволю резонировать с миром.
И с голосом.
Если задуматься, этот голос и правда — ничуть не часть тебя, как и ты сам — не его часть и малой доле, слишком много чести для столь ничтожной букашки на фоне великого, в тени грандиозного, у ног вечного. Но с другой стороны, именно вы с голосом, вдвоём, единой симфонией, вкрадчивым аккомпанементом, точнейшей партитурой формируете то самое величайшее на свете произведение, которое тебе надлежит сегодня исполнить.
Исполнить и уснуть. Быть может ненадолго, быть может навсегда. Такова роль музыкального инструмента в руках мастера. Прозвучать и снова быть упрятанным в футляр, до следующего выступления, если повезёт.
Бремя доказательства собственной нужности переполняет тебя в этот миг, на мгновение заливая твой опустошённый мозг едкой патокой липкого страха. Однако голос чувствует этот страх куда острее, чем ты сам, и он тотчас спешит тебе на помощь, ненавязчиво подбадривая, нежно успокаивая, исподволь направляя. Но не позволяя себе слабости делать за тебя твою работу.
И то правда, нельзя быть эффективным, не обладая собственной экспертизой, не руководствуясь внутренними интенциями и не принимая самостоятельные решения. Голос потому и тих здесь, что страшно далёк. Его интеллектуальная мощь пусть и безгранична, но уж больно не близка она всему тому, что ты видишь вокруг. Это ты привык сновать букашкой по вражескому муравейнику, привык скрываться, мимикрировать, изображать лицевого танцора в погорелом шапито, голосу подобное поведение не столь недоступно, сколь не пристало.
А потому бросай попусту таращиться в это пульсирующее дурными жидкостями месиво, которое ты называешь собственным лицом, вперёд, нам сегодня предстоит серьёзно потрудиться.
Но как же тебе тяжело сделать этот первый шаг, оторваться наконец от разрушительного самосозерцания. Для голоса в этом образе буквально всё не так — слишком горячо и слишком холодно, слишком плотно и слишком вяло. Для того, кто возмущал среди прожаренных насквозь радиоактивных пустошей Войда, кто привык существовать в кромешной черноте и пустоте, заполненной лишь угасающими вибрациями реликтового излучения, кто видел, как ярость крошечного клубка космической пыли единым движением выжигает вокруг себя кубические гигапарсеки пространства, каким-то чудом для подобного титана обыкновенный человеческий мирок на поверку оказывается слишком безумен, слишком сложен, слишком опасен.
Опасен не физически. Голос мог бы единым импульсом своей безудержной энергии испепелить всё вокруг, и не делал этого лишь по причине своего до той поры не удовлетворённого любопытства, но вот в самом этом почти человеческом желании постичь новое и состояла ловушка. Этот крошечный мирок оказался на поверку настолько сложно устроен что тотчас запутывал голос в свои гиблые тенёта, заставляя существо, которое буквально невозможно было принудить к чему бы то ни было, испытывать при очередном погружении в этот мир нечто вроде детского восторга, с которым человеческий младенец увлечённо и яростно срывает одежду с только что подаренной ему куклы, не контролируя себя боле, будучи полностью поглощённым единственным порывом.
Тяга к всецелой деконструкции была заложена в нём миллиарды лет назад, едва только голос осознал себя, тут же осознав и собственное одиночество. Какое бесчисленное количество времени прошло, прежде чем он отыскал это проклятое зеркало и рискнул начать в него смотреться?
Сколько их уже здесь побывало, пятеро, семеро? Кабесинья-третий некоторое время мучительно про себя загибал пальцы, пока, чертыхаясь, не сбился. Главное не перепутать реальность с очередным фантомом, что обступали его временами такой дружною толпой, что от них хотелось куда-нибудь поскорее спрятаться.
Да только куда тут спрячешься. Хорошо Риохе-пятому, в саркофаг к тебе без просу никто не сунется, пока в твоих руках главное — замкнутые на дип-линк сенсорные каналы. В отличие от бесполезных биологических глаз и ушей станционные протоколы безопасности куда хуже поддаются непрошеному воздействию призраков.
Риоха-пятый, к слову сказать, до сих пор не до конца верил жалобам Кабесиньи-третьего, соглашаясь с ним и сочувственно кивая пустой головой бипедального болвана скорее ради успокоения бывшего коллеги, нежели действительно испытывая согласие или сочувствие.
Впрочем, у него тоже был один эпизод, в котором все причастные были вынуждены нехотя признать, что пахнет от подобных историй дурной мистикой с шаманскими бубнами.
Однажды «Тсурифа-6» в разгар дежурства Риохи-пятого принялась натурально ходить ходуном, шатаясь и подпрыгивая.
Дальше следует классика — все бегают, орут, квол в истерике, навигаторы в шоке, но в конце как обычно — общий подъём и построение операторов, разбор инцидента. Оказалось, что в какой-то момент находящийся под полной премедикацией когнитаторами и анксиолитиками Риоха-пятый на живую успешно пронаблюдал, как исчезнувшие с рейда в никуда больше трёх субъективных стандартолет назад легендарные «три шестёрки» внезапно материализуются в секторе захода на докование и на полном ходу направляются к станции, намереваясь совершить таран.
Иллюзия, судя по словам Риохи-пятого, была полнейшая — факельный след, реакция внешней силовой оболочки ближайших щупалец станционной актинии, алармы по всей тактической гемисфере, такое невозможно подделать, да и на перетрудившегося на боевом посту оператор второго ранга Риоха-пятый не был похож ни разу. Он был до смешного зол, но совершенно вменяем, это даже бортовой квол сразу подтвердил. Мол, оператор в сознании, наблюдаю ту же аномалию, готовность нулевая.
На резонный вопрос собравшихся, куда же сия аномалия в итоге подевалась, оба в один голос снова начинали чертыхаться страшными космаческими ругательствами, которых ни от собственно Риохи, ни тем более от квола никогда ранее и не слыхивали.
А главное в чём подвох — буквально каких-то пару часов спустя тот же самый квол об инциденте благополучно забыл, будто того никогда и не случалось, но самое главное — никто кроме Риохи-пятого и удобно забывчивого квола «трёх шестёрок» в тот день не видел вовсе, хотя бы в виде призрака, и тем более наяву.
Ни «тинки», ни естественники, ни даже вынужденно продолжающий влачить донельзя чуждое ему биологическое существование Кабесинья-третий. Все, кто обозревал во время инцидента на ту самую гемисферу, не наблюдал на ней при этом вовсе никаких аномалий.
Вот такой анекдот. Ну пошумели и забыли, впервой что ли на мятежной станции всякие странности наблюдать, просто ещё один камешек в копилочку общих несчастий. Но для Кабесиньи-третьего это всё анекдотом не выглядело вовсе, поскольку уж больно складно ложилось уже в его персональные суровые будни, к которым он бы и вовсе не хотел привыкать, но со временем поневоле смиришься с любой ерундой, хоть с космаческими призраками, хоть с чёртом в ступе.
И главное если бы те призраки просто мелькали и пропадали, как это с ним бывало поначалу, то с подобным неудобством ещё можно было бы смириться. Да, беспокойство имеется, ну и что, вон, те же ирны, пусть он их даже и не помнил вовсе, представлялись, в отличие от любых потусторонних сущностей, вполне себе вещественными, а значит — могли доставить Кабесинье-третьему реальных, ничуть не воображаемых хлопот, так что улетели и хорошо, одной головной болью меньше.
Впрочем, от призраков тех так легко было не отделаться, но ты банально не обращай на них внимания и будет порядок.
Если бы всё так просто. Кабесинья-третий с некоторых пор начал замечать, будто трёпаные осколки других реальностей принимались водить вокруг него натуральные хороводы, заглядывая при этом в глаза и норовя чуть ли не хватать за рукав кабинсьюта.
Образы их при этом с каждый раз становились всё мрачнее и всё знакомее.
То вдруг портретный двойник генерала Даффи окровавленными пальцами начинал выводить на белоснежном станционном армопласте некие загадочные каббалистические знаки, смысла которых Кабесинья-третий ничуть не мог расшифровать как самостоятельно, так и при помощи станционного квола, а то чудились ему на полу мёртвые тела тех самых ирнов, отрешённых и бледных, как восковые куклы из старых дорам.
И с каждым трёпаным заходом призраки эти делались всё ярче, всё вещественнее, всё реалистичнее.
Пока однажды натурально не заговорили.
Тяжело передать драматический эффект подобного события. Представьте себе, идёте вы себе к транспортному колодцу, никого не трогаете, только время от времени мановением руки призраков разгоняете, чтобы путь не застили, потому что так и оступиться недолго, и тут к вам, настойчиво глядя в глаза, обращаются.
— Вы меня слышите, молодой человек?
На этом месте случайный пассажир мог бы с непривычки и в лазарет отъехать с приступом панической атаки, но Кабесинья-третий с некоторых пор стал довольно строг с собой и подобных вольностей себе не позволял.