— Да, да, я всё помню! Через сорок минут у меня прогон, не ной, Вадик!
Я лечу по тротуару так, будто за мной гонится стая голодных репортёров. Туфли на каблуках — о, боги, я в них и танцевать могу, и марафон бежать, но сегодня особенно не хочется спотыкаться. Телефон зажат между ухом и плечом, потому что правая рука оттягивает спортивную сумку с формой — там ещё влажные после репетиции лосины, надо бы их вытащить, но некогда. В левой — пакет с двумя апельсиновыми смузи, один мой, один для Вадика, пусть не говорит, что я о нём не забочусь.
— Карина, я волнуюсь, на улице темно уже!— голос у него в динамике виноватый и влюблённый одновременно, как у щенка, которого забыли покормить.
— Публика меня любит, и ты меня люби, понял? — я смеюсь, запрокидывая голову к вечернему небу. В Москве оно сегодня какое-то низкое, фиолетовое, будто специально для моего настроения. — Целуй, давай! Чмок!
Бросаю трубку, не дожидаясь ответа. Вадик — милый, но иногда такой душный. Ему бы мою популярность — он бы сразу перестал ныть.
В голове всё ещё гудит зал. Сегодняшнее выступление было не просто удачным — это был взрыв. Я выходила на сцену в платье с тысячей кристаллов, и каждый из них ловил свет так, что зрители, говорят, ахали хором. Три тысячи человек. Три тысячи пар глаз смотрели на меня. На меня, Карину! Девчонку из маленькой танцевальной студии, где потолки текли и зеркала были в трещинах.
Телефон разрывается. Я краем глаза вижу уведомления: «Карина ты богиня», «это было лучшее соло в сезоне», «когда следующий концерт я куплю все билеты». В чате очередной рекорд — десять тысяч лайков за час. Десять тысяч! Я машинально облизываю губы — помада давно стёрлась, но кайф остался.
Я — Карина. Лучшая танцовщица этого города.
На ходу выхватываю телефон, ловлю удачный ракурс — фонари светят сзади, волосы развеваются, лицо счастливое и чуть уставшее. Идеально для сторис. Пальцы летают по экрану: «Звезда убегает домой» — и смайлик с бегущим человечком. Отправляю. Через секунду уже двадцать просмотров. Вот так живём.
Я поворачиваю за угол. Здесь всегда тихо, старый переулок, никаких машин. Можно выдохнуть. И тут — ничего не понимаю.
Воздух меняется. Буквально — становится другим. Плотным, как перед грозой, но не влажным, а каким-то живым. Волоски на руках встают дыбом.
Ослепительный свет как от машины. Этот свет — он везде. Он не бьёт в глаза, он проникает внутрь. Я зажмуриваюсь, но даже сквозь закрытые веки он пробивается красным. Даже не успеваю вскрикнуть.
Всё тело прошивает током. Не больно — странно. Будто меня разбирают на молекулы, а потом собирают заново. В ушах звон, смешанный с ветром, которого нет. Пакет со смузи выскальзывает из пальцев — я слышу глухой удар, но уже не понимаю, где верх, где низ.
Где-то очень-очень далеко, словно через толщу воды, доносится голос Вадика: «Карина? Карина, ты где? Алло? Ты меня слышишь?»
А потом — темнота. Не чёрная, а какая-то бархатная, тёплая, засасывающая. Я падаю в неё, как в перину. И последнее, что успеваю подумать: «Смузи жалко».
— …дышит ровно… пульс нитевидный, но есть… настоящее чудо…
Голоса плывут сквозь вату. Я слышу их ушами, но не могу пошевелиться. Веки тяжёлые, как бетонные плиты.
— Третьи сутки пошли, мастер Леонард. Если она не очнётся сегодня…
— Очнётся. Дочь драконьего рода не сдаётся просто так.
Драконьего — чего?
Я с огромным трудом открываю глаза. Надо мной колышется нечто небесное. Кружева, шёлк, золотая вышивка — драконы, звёзды, какие-то причудливые цветы. Балдахин. Настоящий балдахин на четырёх столбах из тёмного дерева, резных, с завитушками. Потолок высокий, сводчатый, по стенам горят свечи — не электрические, а живые, настоящие, с язычками пламени. Воздух густой от запахов: травы (мята, ромашка, что-то ещё незнакомое), ладан, мёд, и чуть-чуть — дым. Будто здесь недавно что-то жгли.
Кровать, на которой я лежу, просто огромная. Я в ней — как горошина на королевской перине. Под щекой — шёлк. Прохладный, гладкий, дорогой. Одеяло — тяжёлое, меховое, пахнет чем-то лесным.
Пытаюсь вскочить — и не могу. Тело ватное, как будто меня отжали и выбросили. Голова кружится так, что потолок плывёт.
— О! О-о-о! Благодарение всем богам, старым и новым!
Прямо передо мной возникает лицо. Мужчина, очень пожилой. Морщины глубокие, как трещины в высохшей земле, но глаза — яркие, синие, бешеной радости. Длинная седая борода заплетена в три косички, на концах — мелкие бусины из какого-то зеленоватого камня. На нём халат тёмно-синий, расшитый серебряными нитями: круги, треугольники, непонятные знаки. В руке он держит пузырёк с мутной белесой жидкостью.
Я нюхаю воздух. Нашатырь! Точно, знакомый с детства запах — бабушка всегда так меня из обмороков выводила.
— Госпожа Агнесса! — голос у него скрипучий, как несмазанная дверь, но до того радостный, что мне становится не по себе. — Вы очнулись! Слава небесам, слава драконьему роду, слава корням и истокам! Я уже не надеялся, честно признаться. Третьи сутки без сознания — это даже для вашей крови перебор.
Он суетится, подтыкая мне одеяло, поправляя подушку, что-то бормочет про пульс и зрачки. Я хлопаю ресницами, как рыба, выброшенная на берег.
— Как вы себя чувствуете? — он наклоняется ко мне, и от его бороды пахнет чем-то мятным. — Головокружение? Тошнота? Слабость в конечностях?
Я смотрю на него. Потом на балдахин. Потом на свои руки — они бледные, на запястье какая-то тонкая серебряная нить, обмотанная в три оборота. Не моя.
Агнесса? Какая, Агнесса? Я Карина. У меня подписчики. У меня завтра интервью на одном крупном канале. У меня Вадик дома сходит с ума от беспокойства. У меня…
Рот открывается сам собой.
— Отлично, — слышу я свой голос. Сухой, хриплый, будто неделю не пила. Чужой — и в то же время мой.
Лицо старика расплывается в улыбке до ушей. Он уже тянется к кому-то за спину, собираясь, видимо, крикнуть радостную весть. Но я не слышу, что он кричит.
Потому что мир снова заваливается набок, и я падаю в темноту. На этот раз — почти с удовольствием. Потому что, когда очнёшься в кровати с балдахином у деда с косичками, лучше уж подождать следующей серии.