—Итак, мы подходим к ключевому противоречию в работе реставратора, особенно того, кто имеет дело с сакральными объектами. Возьмём русскую икону XV–XVI веков.
С одной стороны, для нас, реставраторов-исследователей, это объект. Композитный материал. Деревянная основа с паволокой, мелово-клеевой грунт.
Мы изучаем её методами науки: рассматриваем в микроскоп, чтобы увидеть кракелюр и последовательность наложения слоёв. Снимаем в ИК-лучах, чтобы найти авторский рисунок — «прорись», скрытую под живописью. Делаем химический анализ, чтобы отличить киноварь от сурика. Наша задача —консервация, стабилизация, раскрытие первоначального слоя от поздних наслоений. Мы говорим о материальной субстанции.
С другой стороны, для создателя и для молящегося это был не «объект», а образ, окно в горний мир. Доска готовилась как мощи. Левкас —как плоть. Краска — как свет. Каждый штрих был актом молитвы, а не самовыражения. Сакральная функция была первична.
И вот наш профессиональный крест: прикасаясь к этой «плоти» скальпелем и растворителем, должны ли мы помнить, что расчищаем не просто красочный слой, а символ? Где грань между научной реставрацией и вторжением в сакральное пространство? Об этом — в ваших эссе к следующей неделе. А сейчас... Савина, я вижу, вы погружены в мысли. Давайте разомнёмся. Вопрос к вам.
В ответ Артём Владимирович — молодой, но квалифицированный преподаватель истории искусства — получил мечтательное молчание.
— Ельниченко, будьте добры верните к нам нашу Айлин.
— Боюсь, это будет очень сложно, — ухмыльнулась Ельниченко и принялась выполнять требование преподавателя.
В этот момент Айлин — та самая Савина, представляла будущую встречу со своей семьей, совсем позабыв про пару.
— Ая, — тихо произнесла Ельниченко, — спустись к нам на Землю, молю!
На удивление у Яны удалось вернуть Айлин в настоящий мир.
— Чего тебе? — поинтересовалась мечтательница, совсем позабыв про пару
— А ничего, юная леди, — доброжелательно проговорил Артём Владимирович, — хотелось бы услышать ваши ответы на мои вопросы.
— Кхм… Прошу прощения. Не могли бы вы повторить вопросы? — с виноватым взглядом промямлила Айлин.
— Савина, представьте: вы расчищаете потемневшую олифу на иконе «Спас Нерукотворный». Под ней открывается яркий, почти кинематографичный лик. Но в процессе вы обнаруживаете, что эта «яркость» — результат более поздней записи XVII века, грубой, но благочестивой. А под ней — более тёмный, строгий, почти стершийся первоначальный лик. Как вы поступите и — что важнее — почему? Аргументируйте с точки зрения этики реставратора.
— Это похоже на выбор между голосом и эхом... Если продолжить работу и снять запись, мы обретем голос — тот самый, первый, в котором была сосредоточена мысль и молитва мастера-изографа. Мы вернем миру утраченный художественный жест, историческую правду. Но тогда мы уничтожим эхо — свидетельство другой эпохи, другого благочестия. Того человека, который, видя потемневший, «уставший» образ, не захотел его заменять, а вложил средства и веру в то, чтобы «обновить», сделать вновь ясным для своей общины. Уничтожить запись — значит стереть след этого акта любви. С точки зрения строгой этики реставрации, мы должны стремиться к аутентичности, к авторскому слою. Но... разве наша задача — создавать музейные экспонаты или понимать жизнь образа в потоке времени? Я бы, наверное... остановилась. И оставила бы фрагмент. Крошечное «окошко» в первоначальный слой, как доказательство его существования. А основное поле оставила бы как есть. Потому что эта икона — уже не только творение XV века. Она — палимпсест времени. И наше вторжение должно быть не судом, а… осторожным прочтением всех её слоёв, включая слои веры. Мы не вправе решать, какой слой более «свят». Мы лишь обязаны сохранить целостность этой сложной правды.
— Хорошо, вы говорите о «палимпсесте». Тогда практический вопрос из той же области: в чём, на ваш взгляд, главная философская разница в подходе к реставрации иконы в СССР и в современной России? Что изменилось в самой цели?
— Раньше... это была, прежде всего, реабилитация искусства. Советские реставраторы совершили подвиг: они спасали икону от забвения и уничтожения, но видели в ней в первую очередь шедевр национальной живописи, отрицая её культовую сущность. Их целью было вернуть эстетический объект в пантеон мирового искусства. Это был акт спасения через переквалификацию: из предмета культа — в предмет эстетического поклонения. Философия здесь — просветительская, почти позитивистская. Икона доказывала свою ценность не чудотворностью, а красотой линии и цвета.
Сейчас... мы словно пытаемся вернуть ей достоинство субъекта, а не объекта. Мы признаём её двойную природу: и произведения искусства, и сакрального символа. Цель сместилась с «раскрытия шедевра» к «пониманию феномена». Мы больше не боимся говорить о духовном измерении, но говорим о нём уже не как верующие, а как... свидетели. Наша философия стала более феноменологической. Мы пытаемся не навязать свой нарратив, а осторожно раскрыть тот, что уже существует в слоях. Мы спрашиваем не только «как это сделано?», но и «что это значило?» — для создателя, для заказчика, для молящихся разных веков. Это история не спасения, а диалога. И наш инструмент — уже не только скальпель, но и уважение.
— Вы говорите красиво, Савина, про диалог и уважение. Но давайте на чистоту: реставратор всё равно насилует материал. Он вторгается. Он меняет. Он принимает решения за умерших. Не является ли это — даже в самой научной форме — проявление гордыни? Где гарантия, что наше «прочтение» не будет новой, ещё более изощрённой «записью»?