Пролог.

Пролог

Я всегда считала, что у каждой семьи есть свой семейный миф.
У кого-то — про прадеда-героя, который один остановил танк.
У кого-то — про бабушку, которая во время голода сумела выкормить всю улицу.

У нас был свой.

У нас в семье с детства рассказывали не про сказок, а про Николая и Александру. Про Ольгу, Татьяну, Марию, Анастасию и Алексея. Про холодные коридоры Александровского дворца. Про мягкий свет ламп в Ливадии. Про кровь на подушке наследника и про человека в чёрном, который молился, пока остальные шипели «шарлатан».

Мне три года, мама наклоняется ко мне, укрывая одеялом, и вместо «Колобка» шепчет:

— Представь: большой дом, окна в сад, на стенах — иконы, за дверью охрана, в коридорах шёпот. И там ходит женщина — очень красивая, очень усталая и очень одинокая. Её зовут Александра Фёдоровна.

Я тогда ещё путала её с Золушкой, но имя запомнила навсегда.

Папа иногда усмехался:

— Ты растишь ребёнка на трагедии, Лера. Может, ей сказки попроще?

— Это и есть сказка, — отвечала мама. — Просто настоящая.

Папа называл это «профессиональной деформацией».
Мама была не просто учителем истории. Она была доктором исторических наук, профессором, автором той самой толстой, скучной для всех, кроме неё самой, монографии про конец династии Романовых.

Книга стояла у нас на самой видной полке. Толстый том в бордовом переплёте, с золотыми буквами на корешке:
«Последний дом Романовых: жизнь и драматургия конца».

В детстве я свято верила, что если книга такая толстая, значит, мама знает обо всём.

Потом я выросла и поняла: чем больше том, тем больше в нём честного «мы не знаем точно». Но верить маме я не перестала.


---

Мою комнату в детстве можно было найти по звуку.

Во-первых, по скрипу пола возле стеллажа — там всегда лежала какая-нибудь книга, на которую я обязательно наступала.

Во-вторых, по шуршанию страниц — я читала всё подряд: дневники Ольги, письма Татьяны, воспоминания придворных, воспоминания служанок, мемуары офицеров охраны, записки врачей…

И по маминому голосу:

— Нет, Алиса, вот этого автора лучше не читай. Он пишет красиво, но врет, как дышит.

Алиса. Это я. Алиса Сергеевна Лебедева.

Имя мне дали, потому что маме нравилась «Алиса в Стране чудес».
Фамилию — потому что другого выбора не было.

В десять лет я уже могла наизусть назвать всех родственников Николая II до третьего колена, перечислить фрейлин двора и назвать госпиталя, куда ездили великие княжны в войну.

В двенадцать я пыталась переписать сценарий расстрела: рисовала стрелочки, пометки на полях, приписывала: «если бы здесь был туннель», «если бы здесь у кого-то хватило мозгов».

Мама находила мои каракули, вздыхала и садилась рядом.

— Алиса, история не терпит «если бы», — повторяла она.

Я упрямо стирала на листе свою стрелочку и тихо отвечала:

— А я терплю.

Она смотрела на меня так, как смотрят на ребёнка, который хочет стать космонавтом без отрыва от земли, и, вместо того чтобы отругать, рассказывала очередную деталь, которая делала всю историю ещё трагичнее и, как ни странно, ещё живее.


---

Когда мне исполнилось восемнадцать, мир решил проверить, насколько крепко я держусь за свои «если бы».

Сначала умер отец. Быстро, нелепо, в сентябре, когда я только что сдала первую сессию. Инфаркт. У человека, который всю жизнь бегал, как электровеник, и считал нормальным делать ремонт в квартире своими руками, а не вызывать мастера.

Потом заболела мама.

Диагноз озвучили спокойно, с привычной врачебной сдержанностью, но в этих спокойных интонациях я уже читала всё, что мама когда-то рассказывала про «тяжёлый, неоперабельный, но мы будем бороться».

Мы боролись.
Медикаменты, процедуры, врачи, консультации.

Но болезнь относилась к маме, как история к Николаю: вежливо выслушивала, кивала, делала пометки — и шла своим путём.

Через год мамы не стало.

Остались две комнаты, заваленные книгами, папки с ксерокопиями архивных документов, желтоватые фотографии, несколько медалей, удостоверение профессора и её темно-синяя мантия, которую я так и не смогла выбросить.

Я устроила свой персональный архив.

Сначала просто складывала вещи по коробкам. Потом разбирала коробки по темам. Потом понимала, что запоминаю, где чьи письма, где чьи записи, где мамин набросок неосуществлённой статьи, где тот самый черновик главы, в котором она собиралась «переоценить роль Распутина».

Так я стала хранителем чужой жизни.

Свою при этом как-то пропустила.


---

Учиться я пошла туда, куда мне было проще всего — на истфак.

Мама бы, наверное, хмыкнула:

— Банально, Алиса.

Но её уже не было, а мне нужно было куда-то девать своё знание, память и привычку думать датами.

На первом курсе я влюбилась в одну фразу:
«История — это не только наука о прошлом, но и зеркало, в котором общество рассматривает настоящее».

Мне хотелось это зеркало взять и повернуть. Не просто смотреть, а перенастраивать фокус:

— Посмотрите сюда, вот здесь они были живые, смешные, влюблённые, упрямые. Не только «символы режима» и «жертвы обстоятельств».

Но кафедра предпочитала аккуратные рамки.

Я закончила бакалавриат, магистратуру, защитила диплом по теме, которая была достаточно безопасной, чтобы никого не раздражать, и достаточно близкой к маминой, чтобы я не чувствовала себя предательницей.

Параллельно выучилась на психолога — вечерние курсы, много практики, мало сна.

Не потому, что вдруг решила спасать мир, а потому, что слишком много видела людей, сломанных историей. Личных «расстрелов в подвале», не обязательно с оружием — иногда достаточно слова, взгляда, лайка в соцсетях.

Психология давала инструменты, которых так не хватало историкам: не просто разложить по полочкам «почему так вышло», а попытаться хоть кого-то научить жить дальше.

Глава 1.

Глава 1

Петроград дышал лихорадкой.

Сырой мартовский ветер мёл по улицам угольную пыль, запах дыма и злого, тяжёлого людского дыхания. С раннего утра по городу тянулся глухой рокот — не колокольный звон, не привычный шум извозчиков, а что-то другое, плотное, однозвучное, как далёкий гул прибоя. Окна Зимнего дворца, высокие, зеркальные, ловили отголоски этого гула и отдавали его внутрь лёгкой дрожью стекла.

В покоях императрицы было непривычно тихо.

Тяжёлые шторы плотно задвинуты, огонь в камине приглушён, только красные языки пламени облизывают чёрные поленья. Воздух безупречно чистый, чуть пахнущий ладаном и лекарствами, казался неподвижным, как в церкви перед началом службы.

Александра Фёдоровна сидела в кресле у камина, закутавшись в шерстяную шаль. Воспалённое горло жгло, затылок ломило, каждый вдох отзывался лёгким, но цепким кашлем. Она терпеть не могла слабость — в себе особенно. Однако простуда, подхваченная после долгой прогулки по сырому саду, не желала отступать. Врачи шептались о нервном истощении, но она знала: это не нервное. Это всё суета вокруг, злые слова, газеты, бесконечные письма и… этот гул за окнами.

Она прижала к груди тонкую, уже чуть потёртую тетрадь. На титульном листе аккуратным немецким почерком были выведены фамилии. Романовы. Распутины. И дальше — названия статей, заметок, выдержки из чужих дневников. Работы её матери… Нет. Стоп. Чьи работы?

Туман в голове сдвинулся, как тяжелая шторка, и Александра раздражённо тряхнула головой. Боль в висках вспыхнула ярче, мысли смешались. Всё это — от температуры. От усталости. От постоянного напряжения.

У двери бесшумно показалась горничная.

— Ваше Величество, — шёпотом, как в храме, произнесла она, — к вам… он.

Не нужно было спрашивать, кто «он». Имя повисло в воздухе ещё до того, как его произнесли.

— Попросите… сюда, — тихо сказала она и кашлянула, прикрывая губы платком.

Дверь приоткрылась шире, и в комнату шагнул высокий, сутуловатый мужчина в простом тёмном кафтане. Борода не уложена по моде, волосы чуть растрёпаны, глаза странные — серые, глубоко посаженные, будто смотрят сразу вглубь человека. Он пах дорогим табаком, снегом и чем-то ещё — деревенским, дымным, живым.

— Матушка, — тихо произнёс Григорий Распутин, склоняя голову. — Опять мучает, да?

Слово «матушка» он произнёс по-простому, без почтительного придыхания, как говорил бы простой мужик женщине, которой доверяет. В этом было и уважение, и близость, и что-то, что раздражало высший свет до дрожи.

— Горло, — коротко ответила она. — И… всё остальное.

Ей не нужно было пояснять. Он и так знал: «всё остальное» — это письма, газеты, шёпот, ненависть, страх за царя, за сына, за всех.

Распутин подошёл ближе, опустился на край стула напротив, не боясь смотреть ей прямо в глаза. Она, как всегда, ощутила лёгкое внутреннее сопротивление: слишком прямой, слишком простой, слишком свободный взгляд. Но вместе с тем именно этот взгляд давал ей странное, мучительное и сладкое ощущение опоры.

— В городе… шумят, — тихо сказал он, бросив взгляд в сторону окна. — Не любя, матушка. Зло шумят.

— Пусть шумят, — резко ответила она. — Нельзя управлять империей, оглядываясь на каждую кухарку.

Он помолчал.

— Не только кухарки, — мягко заметил. — Там и солдаты уже. И такие… — он сделал неуловимый жест рукой, — …которые с пустыми руками, но с длинным языком. Словом сейчас убивают лучше, чем пулей.

Она отвернулась. Ей было плохо не от того, что он говорит — от того, что он говорит правду.

— Николай ничего не желает слушать, — устало произнесла она. — Для него это всё… временно. «Русский мужик поорет — и устанет». А они не устают.

Боль в голове усилилась, и она прижала пальцы к вискам.

Распутин посмотрел на её руки, на побелевшие фаланги пальцев, и в его взгляде мелькнула жалость.

— Царь упрям, — сказал он, не осмеливаясь, но всё-таки переходя грань дозволенного. — Но вы… вы мудрее будьте, матушка. Дайте мне с ними говорить.

— С кем — «с ними»? — раздражённо спросила она. — С бунтовщиками? С теми, кто жжёт, грабит, пишет мерзости про вас, про меня, про детей? Чтобы потом сказали, что я — немка, изменница, которая торгуется с врагом?

Она хотела поднять голос, но кашель перехватил его, и пришлось наклониться, прижимая платок ко рту. В глаза на мгновение брызнули слёзы — от удушья, от бессилия, от злости.

Он подался вперёд, чуть протянул руку, но тут же остановился: при дворе было слишком много глаз и ушей, даже в этой комнате.

— Я ж не про газетчиков, — тихо сказал он. — Есть люди, которые и там, и тут. На границе. Между властью и толпой. Которые и свои к вашим, и свои к тем, кто нынче по улицам рыщет. Я их знаю. Со многими пил, с некоторыми молился, с другими грешил. Пусть я поговорю. Пока не поздно.

Слово «поздно» повисло в воздухе, как тяжёлый колокол.

Александра закрыла глаза. Усталость навалилась с новой силой. В голове всплыли слова мужа: «Я — царь. Я не торгуюсь». Всплыли лица детей: Аликс — белый, как полотно, когда у Алексея снова шла кровь; девочки — с большими глазами, в которых последние месяцы всё чаще мелькала настороженность, непонятный детский страх.

И этот гул за окнами. Он не затихал. Он становился плотнее день ото дня, заполняя собой всё.

— Я говорила с Николаем, — наконец ответила она тихо. — Он не желает слышать. «Не дело монаха, — говорит, — с бунтовщиками рассуждать».

Распутин вздохнул.

— Я, может, и не монах, матушка, — с неожиданной горечью произнёс он. — Но у кого, как не у таких, как я, руки в грязи и в молитве одновременно, есть шанс до этих людей дотянуться?

Он наклонился ещё ближе, голос стал совсем тихим, почти шёпотом:

— Никто из ваших больших генералов с ними говорить не будет. Они — в золоте, те — в лаптях. Я — в сапогах между. Позвольте мне шагнуть к ним. Пока они к вам не пришли сами.

У неё задрожали пальцы.

— Он… рассердится, — устало сказала она. — Ты знаешь, каким он бывает.

Глава 2.

Глава 2.

Александра долго сидела, не двигаясь, в высокой спинке кресла у камина, будто всё ещё не до конца веря, что мир вокруг — настоящий. Тени огня дрожали на стенах, цеплялись за позолоту рам, играли на тонких ножках столиков, по-своему освещали массивный письменный стол Николая. В этом свете кабинет казался не царским, а почти домашним: тёплым, чуть усталым, с запахом старой бумаги, табака и влажного снега, принесённого с сапогами часовых.

Она всё ещё чувствовала на языке вкус нашатыря и ледяной воды, которой её приводили в чувство. В висках отдавалось тугое эхо недавнего обморока, но голова уже работала трезво, холодно — совсем не так, как у той, прежней Александры, чьи обрезки воспоминаний вспыхивали где-то на краю сознания.

Я упала — и встала уже другой, — думала она, осторожно переплетая пальцы обеих рук, чтобы скрыть дрожь.

Николай ходил взад-вперёд от окна к столу, от стола к камину, чуть прихрамывая от напряжения — не от боли. На нём был мундир, расстёгнутый у горла, воротник чуть смят, волосы растрёпаны — он раза два в сердцах проводил рукой по голове, совсем не по-царски. Борода казалась темнее, чем обычно, глаза — глубже и усталей. Он то и дело бросал взгляд на жену — как на единственное живое, что ещё удерживало его самого от внутреннего обрыва.

Распутин сидел неподалёку, ближе к дверям — будто намеренно оставляя этим супругам больше воздуха. Его длинная фигура как-то странно вписывалась в изящное убранство кабинета: простой, потёртый кафтан, тяжёлые сапоги, густые волосы, перехваченные лентой, руки — широкие, загрубевшие, по-деревенски крепкие. Глаза же — совсем не «мутные», как их потом будут рисовать на карикатурах. Сейчас они были ясными, серьёзными, почти скорбными.

— Я тебе говорю, государь, — хрипловатым голосом повторил он, сгибаясь вперёд, — они не остановятся. Сначала — война, потом — хлеб, потом — кровь. Им уже мало слова, им нужна жертва громкая, славная, на которой они выстроят свою веру.

— Я не уйду, — отрезал Николай, не поднимая на него глаз. — Я не оставлю пост. Армия… Россия…

Он оборвался, будто сам понял, насколько бессильно звучат привычные слова в этих стенах, за которыми уже бушевал другой мир — с красными плакатами, шёпотом в казармах, треском выстрелов где-то далеко.

Александра смотрела на него и одновременно — сквозь него. Две жизни, две памяти скользили друг по другу, как полупрозрачные слои.

В одной — учебный кабинет двадцать первого века: линолеум, маркерная доска, детские голоса, её собственный голос учительницы истории и психологии, объясняющей подросткам, что истории, как бы страшны они ни были, иногда можно — хотя бы мысленно — переписать. Лицо матери, склонённое над рукописями, стопки книг о Романовых, аккуратные строчки в кандидатской, потом докторской… длинные вечера, когда маленькая Саша слушала без конца: о Николае, о его слабостях и достоинствах, о мягкой, болезненной Александре, о детях — живых, настоящих, а не только на фотографиях.

В другой — люди в мундирах, портреты предков на стенах, тяжёлые шторы, и вот он — живой, усталый император, который в учебниках всегда казался ей картонным. Сейчас он дышал, нервничал, стискивал пальцами ручку кресла.

Ты не «никчёмный Николай», — вдруг ясно поняла она, — ты загнанный в угол человек, которому никто так и не сказал вовремя простую вещь: не геройство нужно, а тактика.

Распутин повернул голову к ней. Ей на секунду показалось, что он видит все эти её смешавшиеся воспоминания, как на ладони.

— Государыни, — тихо сказал он, — вы ведь сами мне сняли своё согласие. Я просил позволения говорить с теми, с кем надо, договариваться. Вы были против. А нынче, когда вот — вы сами видите…

Он развёл руками, в которых было и бессилие, и досада.

Та прежняя Александра, чьи тени ещё жили в её теле, вспыхнула внутри привычной злой обидой: как он смеет, этот мужик, указывать, как поступать? Как смеет говорить о договорённостях с теми, кто поднял руку на царя?

Но новая, сорокалетняя женщина, прошедшая через школы, больницы, кабинеты психолога, бесконечные разговоры с проблемными подростками и их родителями, отодвинула эту вспышку, как отодвигают горячую сковороду.

Она вдохнула глубже. Поймала взгляд Распутина. Увидела в нём не мистику — боль и опыт.

— Григорий, — сказала она тихо, и собственный голос удивил её: в нём не было истеричной ломкости, только усталость и твёрдость, — если я сейчас скажу, что… готова слушать вас — у нас ещё есть время?

Он чуть заметно расслабился.

— Времени мало, матушка, — честно ответил он. — Но покуда вы здесь, не в подвале, а под сводом, где ещё ваш герб висит, — что-то сделать можно.

Николай остановился у окна, не оборачиваясь. Плечи его заострились под мундиром.

— Вы хотите, — медленно произнёс он, — чтобы я… купил себе жизнь и жизнь семьи? Заплатил им… золотом?

— Да, — спокойно ответила она, прежде чем Григорий успел открыть рот. — Именно это я хочу, Ники.

Голос прозвучал непривычно ровно, без привычного растягивания слов, без нервной ломкости. Николай резко обернулся, словно увидел её впервые.

Глаза его расширились.

— Саша… — тихо сказал он. — Ты…

Он запнулся, не находя продолжения. Она видела, как в этих глазах за несколько секунд сменилось всё: привычная тревога за её хрупкое здоровье, какое-то суеверное опасение после обморока, недоумение — и вдруг внимание. Настоящее, тяжёлое.

— Ты говорила иначе, — медленно произнёс он. — Всегда. Ты запрещала мне и думать о… уступках. Ты… просила держаться.

Она почувствовала, как горячая волна стыда за то «прежнее» её я поднимается к горлу. Но виноватой быть сейчас было некогда.

— Я… — она аккуратно выбрала слово, — я не понимала раньше.

И это правда, — с некоторым горьким удивлением признала она сама себе. — Та Александра не понимала. Она была набита сказками о долге, а у меня есть… ещё одна жизнь опыта.

— А сейчас… — она поднялась, придерживаясь за подлокотник, и медленно подошла к нему, к мужу, — сейчас я вижу иначе.

Глава 3.

ГЛАВА 3

Сборы, о которых никто не должен узнать

Дворец дышал тревогой.
Так дышат огромные здания — старые, укоренённые, пропитанные судьбами — когда внутри них меняется что-то большее, чем расстановка мебельных гарнитуров или очередное расписание императорских приёмов.

Он дышал, как живое существо.
Глухо, тяжело, с тянущейся вибрацией в стенах.

Александра — новая, пробуждённая, с ясным умом психолога XXI века — ощущала это почти физически, словно воздух стал плотнее, словно каждый шаг отдавался в полу гулким тревожным эхом.

После утреннего обморока всё выглядело… другим.
Лица придворных — настороженными.
Дети — слишком тихими.
Даже шаги Николая в коридоре — какими-то более тяжёлыми, будто по нему прошла преждевременная зима.

Она сидела в спальне, залитой сероватым светом декабрьского утра, и аккуратно перебирала мамины письма, которые в этой новой памяти принадлежали другой женщине, но теперь жили внутри неё тоже.

Старые письма, детские рисунки, молитвенники — всё, к чему эта императрица прикасалась десятилетиями, — казалось хрупким.

Но она уже знала: всё это придётся оставить.
Ткани эмоций, воспоминаний — всё, что не спрячешь в корсет.

Необходимо думать рационально.
Необходимо думать как человек, который должен вывести из горящего города шесть детей — включая мужа, который по упрямству может спорить с бурей.


---

Когда дверь тихо скрипнула и вошёл Григорий, она подняла на него взгляд.

Он остановился.
Долго смотрел.
Не мигая.

— Матушка… — сказал он наконец хрипло. — Вы… не та.

— Я та, кем должна быть, — спокойно ответила она. — Сейчас — особенно.

Он подошёл ближе, и впервые в его глазах не было ни мистики, ни хмельной гордыни, ни игривой манеры, которой он раздражал Николая.
Только серьёзность.
Даже благоговение.

— С вами что-то произошло. — Он наклонился, присматриваясь, будто хотел заглянуть глубже, чем позволяла человеческая плоть. — Я вижу… другое пламя. Чужое. Но чистое.

Она не отвела взгляда.

— Григорий, — произнесла она тихо, но твёрдо. — Вы сегодня говорили государю, что знаете путь. Путь спасти его. Спасти детей.

Он прикрыл глаза и перекрестился.

— Да.
— И он отказался, — сказала она.
— Он — царь… — тихо, почти жалобно ответил тот. — Он не может…

Она поднялась.
Шагнула ближе.
И Григорий впервые в жизни сделал шаг назад.

Не от страха — от силы.

Не той силы, что поднимает бокал или крутит молитвённики,
а силы, что поднимает на ноги воюющую страну.

— Григорий, — сказала она мягко. — Посмотрите на меня.

Он поднял глаза.

— Я буду говорить понятными словами.
Страна рушится.
Люди голодают.
Армия трещит.
Двор — в панике.
Кровь льётся там, где ещё вчера были молитвы.

Она медленно покачала головой.

— Если мы не уйдём, нас убьют.
Не как государей — как собак.
Вы это знаете. Я это знаю.

Он снова перекрестился.

— И царю… и детям…
— И детям в первую очередь! — резко перебила она. — Они — не виноваты. Я не позволю им умереть из-за чужих игр, чужого упрямства, чужой слепоты.

В её голосе прозвучала такая уверенность, что Григорий едва слышно прошептал:

— Что вы видели… там, в обмороке?

Она прижала пальцы к виску.

Все те кадры XXI века — фотографии, записи, вздохи экскурсоводов…
Все те слова: «Царская семья… расстреляны в подвале».
Кровь на стенах.
Строчки книг: «Гибель Романовых».

Она закрыла глаза и выдохнула.

— Я видела будущее, — произнесла она просто. — И там мы мертвы.

Молчание было оглушительным.

Григорий смотрел на неё, как смотрят на икону, внезапно заговорившую своим голосом.


---

Дверь резко распахнулась — и Николай вошёл.

— Фрейлины говорят, ты не выходила из комнаты, — начал он, но остановился, увидев их рядом. — Что происходит?

Она повернулась к нему — и он замер.

Так, как будто видел жену впервые.
Как будто в ней сменили сердце.
Как будто она стала выше ростом — хотя стояла так же, в мягком халате.

— Николай, — сказала она ровно. — Нам нужно говорить втроём.

— Сейчас? — он нахмурился. — Я получил донесения. Государственный совет в смятении. Гарнизоны требуют…

— Государственный совет пусть подождёт, — тихо сказала она. — Дети — нет.

Он крепче сжал кулаки.

Она подошла ближе — прямо к нему.
Он рефлекторно выдохнул, словно ощутил иной запах — не духов, не ладанки, а… решимости.

— Николай, — сказала она почти шёпотом. — У нас нет времени.
Если мы не начнём собираться сегодня — через месяц мы умрём. Все.

Григорий перекрестился в третий раз.

Николай побледнел.

— Что ты говоришь…

Она взяла его за руку.

— Хочешь жить?
— Да, — почти неслышно прошептал он.
— Хочешь, чтобы дети жили?
— Да.
— Тогда бери стул. Садись. И слушай.

Он сел.
Григорий сел.
Она — осталась стоять.


---

— Первое, — начала она. — Нам нужны средства. Не бумага и не золото — золото тяжёлое, заметное, шумное. Нам нужны камни. Диаманты. Рубины. Изумруды. Самое компактное богатство, которое есть в России.

Николай опустил взгляд.

— Это… возможно.

— Второе. Камни нужно спрятать так, чтобы никто не догадался. В корсет. В шляпки. В подолы платьев. Пуговицы надо заменить на золотые. Каркасы — тоже золотые. Всё — обшить. Снаружи — обычная ткань. Никто не заметит, пока не разрежет.

Григорий кивнул:

— Я могу найти портных.
— Немых, — уточнила она. — Чтобы никто потом не рассказывал.
— Сделаю, — он тронул грудь рукой, почти клятвенно.

— Третье, — продолжала она. — Нам нужно то, что можно оставить большевикам.
Звякнуло что-то тяжёлое в воздухе — мысль, падающая прямо на пол.

Николай поднял голову.

— Ты хочешь… купить…

— Да, — перебила она. — Купить жизнь. На деньги, которые мы всё равно не сможем забрать. Червонцы. Монеты. Казна. Пусть думают, что победили. Пусть думают, что мы — глупые, загнанные в угол. Им важен символ.

Глава 4.

Глава 4.

В доме пахло паром, горячим железом и расплавленным золотом.

Александра стояла посреди бывшей парадной гостиной, которая на её глазах превращалась в импровизированную мастерскую. Вместо привычного блеска полированных поверхностей — разложенные по столам ткани, ленты, мотки суровой нитки, коробки с пуговицами, какие-то странные, ещё утром немыслимые для неё предметы: пассатижи, кусачки, маленькие тигли для плавления металла.

В углу, прямо на ковре, на толстом войлоке, сидели две женщины — оба в простых серых платьях, с платками на головах. У одной были узкие, цепкие руки с длинными пальцами, у другой — широкие ладони, привычные к тяжёлой работе. Обе были немы, как ей и обещал Григорий: одна — от рождения, другая лишилась языка после какой-то давней болезни. Зато обе шили так, что местные модистки только крестились.

Нередко так бывало в России: там, где отнимали голос, Бог давал золотые руки.

Сейчас эти руки ловко выпарывали подкладки из дорогостоящих платьев, кителей, корсетов, орудовали иглами и маленькими ножницами, превращая нарядную одежду в… упаковку.

— Тихо, тихо, — шептала Александра, не столько к ним, сколько к себе. — Всё должно быть аккуратно. Никаких перекосов, никаких грубых швов. Мы не должны бросаться в глаза.

На столе перед ней лежала одна из диадем — та самая, которую она ещё в прежней жизни видела на репродукциях в учебниках и исторических альбомах. Белое золото, холодное, как лёд, бриллианты, искрящиеся даже в тусклом зимнем свете, рубины, похожие на застывшие капли крови.

В прошлой жизни она могла часами разглядывать фотографии этих украшений, повторяя про себя их названия, историю, путь из ювелирных мастерских в корону империи. Теперь это были не символы власти, а ресурс. Спасательный круг.

«Простите, — подумала она, беря диадему в руки. — Ваше место было в витринах музеев. Но у меня другой музей — пятеро детей, которых нужно провести через мясорубку истории».

— Ваше величество, — одна из немых женщин осторожно тронула её за рукав, показывая на заранее сшитый каркас шляпки: тонкие металлические дуги, обтянутые грубой бязью. Поверх потом наденут шёлк, ленты, перья — никто и не догадается, что под этим «парижским фасоном» скрыт целый маленький клад.

— Да, — кивнула она. — Вот сюда.

Её голос был ровен, но внутри всё время что-то дрожало — не страх, не паника, а слишком острое понимание, чем именно она сейчас занимается. Каждый зашитый камень, каждая переплавленная цепочка — это отрезанный от прошлого кусок, который должен стать мостиком в будущее.

Она показала, как аккуратно снять край оправы, как вытащить камень, не повредив ни его, ни металл, как разделить диадему на сегменты, чтобы потом их можно было встроить в основу шляп, корсетов, манжет.

В прошлой жизни она преподавала подросткам историю и обществознание, объясняла, что такое бюджет, инфляция, ценность ресурсов. Теперь все её «экономические знания» оказались сведены к простому: устранить лишнее, сохранить самое ценное, сделать так, чтобы это ценное не бросалось в глаза ни одной чужой руке.

— Эта пойдёт в корсет, — тихо сказала она, показывая на часть диадемы. — Здесь плоскость, её можно прижать к телу.

Она провела пальцами по ткани, словно примеряя.

— А эта — в каркас шляпы Ольги. Она высокая, выдержит вес. Главное — чтобы девочка не носила её слишком долго, тяжело.

Она вдруг увидела перед глазами лицо Ольги — серьёзное, задумчивое, с усталыми глазами, в которых уже давно читалось больше, чем положено молодой девушке.

«Мои девочки, — прошептал внутренний голос. — Я превращаю вас в ходячие сейфы, простите. Но это — не ради бриллиантов. Это ради того, чтобы вы могли покупать хлеб, когда всё это закончится».

Она глубоко вздохнула и перевела взгляд на другой стол, где на белой скатерти лежали золотые монеты.

Червонцы, империал, десятки, двадцатки — ровные ряды солнечных кружков. Они казались чем-то невероятно прочным, вечным, но она знала: золото, если его оставить тут, станет не спасением, а приманкой. Их сундук с монетами станет приманкой для красногвардейцев, аргументом для командиров, весомым словом в переговорах.

«То, что мы не унесём на себе, мы отдадим им, — думала она. — Пусть покупают на эти деньги свои лозунги. Лишь бы купленными были наши жизни».

За дверью кто-то прошёл, половицы скрипнули. Она привычным уже движением кивнула в сторону немых женщин, те опустили глаза ещё ниже, сосредоточившись на швах. Меньше знать — легче жить.

Дверь распахнулась без стука, внутрь ворвался запах свечного воска, холодного воздуха и… деревни.

Григорий вошёл, чуть пригнувшись — высоким людям всегда было тесно в этих проходах. Шубу он скинул прямо на стул у двери, шапку швырнул сверху. Глаза блестели, борода была чуть влажная от снега.

— Вот ты где, матушка, — сказал он, окидывая взглядом комнату. — Целый золотой муравейник устроила.

— А ты где был? — отозвалась она спокойно. — Весь день пропал.

— Договаривался, — кратко ответил он. — Как ты и просила.

В комнате на секунду стало тише. Даже иглы, казалось, перестали шуршать о ткань.

Она кивнула немым женщинам — свободны. Те, не поднимая глаз, собрали свои вещи, аккуратно сложили ткани, забрали маленькие мешочки с инструментами и бесшумно выскользнули из комнаты, словно тени.

Когда дверь за ними закрылась, Александра подошла к ней и повернула ключ. Не ради эффекта — ради безопасности.

— Ну? — она вернулась к Распутину. — Рассказывай.

Он сел прямо на край стола, не смущаясь хаоса вокруг.

— Нашёл я его, — сказал. — Того, о котором говорил. Командир, красный, но не с городской оравы, с деревень. Сам из-под Рязани. Служил когда-то у офицера твоего батюшки, — он хмыкнул. — Судьба любит такие шутки.

Она слушала и одновременно думала, как это будет звучать в учебнике? «Командир с деревни, бывший солдат царской армии, стал тем человеком, который мог либо нажать на курок, либо отвернуть его в сторону».

Глава 5.

ГЛАВА 5

Тишина перед бурей. Собрание троих.

В Зимнем дворце всегда было много тихих звуков: шёлест платьев, осторожные шаги слуг по паркету, редкий звон фарфора, треск поленьев в камине. Но сегодня тишина была другой. Она не успокаивала — она выжидала.

Александра сидела у окна, перелистывая книгу, хотя глаза скользили по страницам почти без осмысления. Пальцы дрожали не от болезни — от напряжения, которое она скрывала под привычной гордой осанкой.

Психолог внутри неё — женщина из XXI века — ловила каждую собственную реакцию.
Ты боишься — но ты контролируешь страх.
Ты не имеешь права на панику. Они все смотрят на тебя.

Даже теперь, когда она уже вступила в роль полностью, когда тело Александры стало таким привычным, будто она родилась в нём, всё равно иногда воспоминания о прошлом мире накатывали, как волна: стерильные коридоры больницы, лекции по детской психике, архивы маминых научных работ, толстой стопкой подвязанные красной лентой. Мама много лет писала труд «Психологические портреты жен Романовых», и эта тяжёлая папка теперь словно лежала в её собственной голове.

Теперь всё это понадобилось — не теоретически, а буквально для спасения жизни.

В дверь тихо постучали.

— Your Majesty… — голос был низким, с хрипотцой, узнаваемым.

Григорий Распутин вошёл, опустив голову, чтобы не задеть высоким ростом дверной проём. На нём был простой чёрный кафтан, но глаза — умные, внимательные — горели тревогой.

— Государыня… — он поклонился. — Николай Карлович рядом. Мы ждали вашего знака.

Она закрыла книгу так аккуратно, будто это был живой человек, и поднялась.
Сегодня — их первый тайный совет.

Комната, куда они прошли, была маленькой для дворца: круглый стол, три кресла, лампа под матовым абажуром, шторы плотные, закрытые. Она велела снять ковры, чтобы не слышалось лишнего шороха. Лишние уши сегодня могли стоить жизни.

Николай поднялся при её появлении. Лицо усталое, пальцы нервно перебирают цепочку на груди. Крепкий мужчина, но истощённый не войной — ответственностью.

Он смотрел на неё — и не узнавал.

Её уверенность, твёрдый шаг, живой внимательный взгляд — всё это было новой, непривычной Александрой.
И он пока не понимал, что именно в ней изменилось, но чувствовал: рядом с ним — человек, который уже знает ответ на вопрос, который он боится задать.

Она села. Мужчины последовали её примеру.

— Мы должны говорить откровенно, — начала она. Голос был мягким, но решительным. — И быстро. Времени мало.

Оба мужчины замерли.

Рас­пу­тин чуть подался вперёд.
Ни­ко­лай вы­пря­мился, как солдат на строю.

— Я слушаю, Аликс, — сказал царь тихо.

Она положила руки на стол, переплетя пальцы.

— У нас есть три проблемы. — Она подняла три пальца. — Народный голод. Давление парламентеров. И ваши, Григорий Ефимович, личные враги среди высших кругов.

Рас­пу­тин моргнул — он не ожидал услышать такое от «своей» Александры.

— Государыня, я…

— Помолчите, — мягко, почти ласково сказала она. — Я не упрекаю вас. Я лишь говорю правду.

Николай нахмурился:

— Аликс… ты говоришь так, будто смотришь на всё со стороны.

Она улыбнулась — едва заметно.

Я и правда смотрю со стороны. Из другого века.

Но вслух сказала:

— Потому что иначе мы погибнем. И вы это знаете. Мы все чувствуем, что вокруг дворца туча. Григорий приносит сведения. Я слышу разговоры в коридорах. Я вижу взгляды офицеров.
И я вижу детей.

Слово «дети» упало на стол как молитва.

Николай отвёл взгляд. Вся его сила, всё его упрямство растворились в этом одном слове.

Алексей…
Анастасия…
Ольга…
Татьяна…
Мария…

Она читала их психологию так же ясно, как карты в учебнике.
И именно это делало её почти опасно сильной в новой роли.

Она наклонилась вперёд:

— Николай, если мы не выстроим план бегства — один, законченный, чёткий — мы потеряем всех пятерых детей. Не по иностранным газетам — по-настоящему. Вы готовы смотреть на это?

Николай дёрнулся, будто она ударила его в грудь.

— Бегство? — прошептал он. — Государыня… Я — император. Я не могу…

— Ты — отец, — мягко прервала она. — И ты останешься императором, даже если мир решит иначе.

Тишина стала плотной, почти материальной.

Только Распутин в этой тишине чувствовал странный трепет внутри.
Он смотрел на Александру — и вдруг понимал: перед ним больше не женщина, которую он утешал молитвами.

Перед ним — женщина, которую будто бы коснулся Сам Бог, и она стала иной.

Он перекрестился.

Александра посмотрела прямо в его тёмные глаза:

— Григорий, скажи Николаю правду. У тебя есть человек среди красных. Командир. Ты сам рассказывал… помнишь?

Рас­пу­тин вздохнул. Он ненавидел говорить об этом.

— Есть один… понимающий. Не зверь. Он сам из крестьян. В душу ему можно войти словом. Да, я пытался… мирно поговорить. И он сказал…

Он закусил губу.

Николай поднял голову:

— Что сказал?

— Что когда брать будут… — голос стал хриплым, — …приказ у них простой. Без суда. Без огласки. Всех.

Николай закрыл лицо ладонями.

Александра медленно поднялась, подошла к нему, положила руку ему на плечо.
Тихо. Тёпло. Властно.

— Вот почему мы должны подготовиться заранее. Не ради короны. Ради детей.

Она снова села.

— Григорий. — Она посмотрела на него так, что тот выпрямился. — Ты поедешь к своему человеку. Скажешь, что мы готовы заплатить. Золото. Камни. Всё, что не сможем взять с собой — они получат. Но взамен — они дадут нам один путь. Всего один. Через железную дорогу. Эшелон, который уйдёт ночью. Без охраны. Без шума.

— Это реально, — прошептал Распутин, глядя на неё так, будто видел чудо.

— А документы? — спросил Николай, всё ещё бледный. — Как мы пройдём границы?

Она улыбнулась. Чуть-чуть.

— Документы мы купим у тех же красных. Мёртвые молчат. А живые — голодны. Мы выведем семью под чужими именами.

Загрузка...