Первым пришло сознание того, что я не в своей коже. Не в метафорическом, а в самом что ни на есть прямом смысле. Оно приползло раньше слуха, раньше зрения — отчаянный, панический сигнал от миллионов не тех нервных окончаний. Там, где должно было быть привычное, подтянутое тренировками тело, лежало что-то хрупкое, одеревеневшее от боли, закованное в скрипучие, неудобные одежды.
Я попыталась пошевелить рукой — и скрипнула. Нет, скрипнуло не тело, а дерево подо мной. Жесткая, неровная поверхность, колющая спину даже сквозь ткань.
Потом вернулся звук. Не нарастающий гул города за окном, к которому я привыкла за свои двадцать пять, а оглушительная, давящая тишина, разорванная на части отдельными, пугающе четкими шумами. Где-то далеко хрипел петух. Совсем близко, за тонкой перегородкой, слышалось тяжелое, мерное сопение и жевание. Пахло. Боже, как пахло! Сено, пыль, навоз, кисловатое молоко и еще что-то древнее, древесное, пропитавшее стены, — запах бедности и векового устоя.
Я заставила себя открыть глаза. Не поверила. Закрыла. Снова открыла.
Над головой вместо гладкого белого потолка моей квартиры нависали почерневшие от времени толстые балки, грубые плахи, застеленные чем-то темным. Свет, тусклый и желтоватый, просачивался откуда-то сбоку, выхватывая из полумрака иконы в углу, лики строгие и темные.
Паника, холодная и тошная, подкатила к горлу. Где я? Что случилось?
Память отказывалась работать, выдавая лишь обрывочные картинки: мокрый асфальт, слепящий свет фар, резкий звук клаксона, свое собственное тело, отлетающее в сторону… Авария.
Значит, это больница? Реконструкция? Съемки какого-то дурацкого исторического фильма?
Я попыталась приподняться на локтях, и мир поплыл. Голова закружилась, заныла с новой силой, посылая спазмы в виски. Я сдавленно простонала.
И тут же скрипнула дверь. В проеме возникла тень, а затем и фигура. Женщина. Лет пятидесяти, может, больше — лицо ее было испещрено морщинами, как картой прожитой жизни, но глаза горели ярко и тревожно. На ней была длинная, темная юбка и белая кофта, а голова повязана платком.
— Агашенька! Родная моя! Ну, хоть очнулась! Господи, слава Тебе, — ее голос был хрипловатым, полным неподдельного ужаса и облегчения. Она подошла быстро, тяжелой походкой, и наклонилась ко мне. От нее пахло дымом и свежим хлебом.
Я уставилась на нее, не в силах вымолвить слово. Агашенька? Кто это?
— Тетя… Василиса… — прошептала она, видимо, прочитав в моем взгляде полную пустоту. — Я же тетка твоя, детка! Василиса! Помнишь?
Я медленно, с трудом, покачала головой. Движение отозвалось новой болью.
— В ступу-то свою, окаянную, врезались! На повороте к станице, — женщина заломила руки, ее лицо исказилось горем. — Яков, кучер, отделался ушибами, а ты… ты как кукла тряпичная, на обочине… Два дня без памяти лежала, как мертвая. Доктора из города ждем, не дождемся…
Слова ее долетали до меня будто сквозь толщу воды. «Ступа». «Станица». «Кучер». Это были не просто слова, это были обломки другого мира. Чужого. Страшного.
— Вода… — выдохнула я, и мой собственный голос прозвучал чуждо — тонко, слабо, по-девичьи.
— Сейчас, сейчас, родная! — Тетя Василиса засуетилась, подхватила со стола глиняную кружку и бережно поднесла ее к моим губам.
Вода была прохладной, с легким привкусом дерева и глины. Я пила жадно, чувствуя, как влага возвращает меня к жизни, которой я не знала.
— Кто… я? — спросила я, и вопрос этот прозвучал так естественно в этой обстановке, что даже я сама ему поверила.
Тетя Василиса ахнула, и на ее глаза навернулись слезы.
— Память отшибло! Совсем отшибло! Агафья, ты Агафья! Агафья Петрова, дочь брата моего покойного, купца третьей гильдии из Ростова. Родителей у тебя Бог прибрал, холеру, полгода назад, вот и вызвала я тебя к себе, под крыло… А ты… — она снова запричитала. — А ты ко мне едешь и вот…
Агафья. Меня зовут Агафья. Мне, если верить этому лицу, этому телу, лет семнадцать. Я — сирота. И я — в прошлом. В каком? Купец третьей гильдии… Ростов… Станица…
Я медленно, преодолевая головокружение, перевела взгляд на свои руки, лежащие поверх грубого одеяла. Маленькие, бледные, с коротко остриженными, работающими ногтями. Не мои руки. Совсем не мои. Ни колечка, ни следа от ежедневного загара солярия. Чужие руки.
Паника снова накатила, черная и липкая. Я не Алина, успешный менеджер проектов, попавшая в аварию по пути на работу. Я — Агафья. Племянница какой-то тетки Василисы. И я застряла здесь. В теле, в имени, в судьбе, которой не выбирала.
— Лежи, не шевелись, — строго сказала тетка, укладывая меня обратно. — Сейчас бульонцу горяченького принесу. Авось, память и воротится.
Она вышла, снова скрипнув дверью. Я осталась одна. В полумраке чужой, насквозь пропахшей чужой жизнью комнаты. Я закрыла глаза, пытаясь отдышаться, сжать в кулак расползающееся сознание.
«Соберись, — приказала я себе мысленно, голосом, который когда-то руководил командой. — Ты не умерла. Ты жива. Просто… в другом месте. В другом времени. Выживать. Надо выживать».
Я заставила себя осмотреться внимательнее. Комната была маленькой, почти пустой. Кровать, на которой я лежала, грубый деревянный стол, табурет, сундук в углу. Иконы. Окно маленькое, слюдяное, мутное. Сквозь него пробивался свет утра или вечера — я не могла понять.
До меня донесся скрип тележных колес с улицы, чей-то окрик: «Эй, Степан, принимай скотину!», заливистый лай собак. Звуки живой, кипящей жизни. Жизни, в которой мне теперь предстояло exist.
Я сжала пальцы в кулаки, чувствуя, как дрожь отступает, сменяясь ледяным, отчаянным решением. Хорошо. Я — Агафья. Сирота. Племянница. Приживалка. Пока.
Я не знала, куда попала и почему. Не знала, что ждет меня за стенами этой хибарки. Но одно я знала точно: я не собиралась умирать здесь снова. И уж тем более — не собиралась играть по чужим правилам.
Тетка Василиса вернулась с миской, от которой тянул густой, наваристый пар.
Следующие несколько дней слились в одно сплошное, мучительное полусознание. Я металась в жару, проваливалась в черные, бездонные ямы забытья, а когда приходила в себя, то каждый раз с тупым ужасом заново осознавала, где нахожусь. Чужая кожа, чужая постель, чужие запахи.
Тетка Василиса оказалась суровой, но не злой. Она поила меня какими-то горькими отварами, с упорством, достойным лучшего применения, втирала в виски зловонную жижу из каких-то кореньев и без устали молилась темным иконам, шепча заговоры от «лихорадки» и «сглаза».
Постепенно жар отступил, оставив после себя свинцовую слабость во всем теле и пронзительную ясность в голове. Ясность, от которой не было спасения.
Я лежала и смотрела в потолок, пытаясь собрать в кучу обрывки информации. Тетка Василиса, видимо, чтобы «вернуть память», без умолку рассказывала мне о жизни станицы, вплетая в рассказ и мою новую биографию.
— Станица у нас Вешенская, слава Богу, большая, богатая, — присаживаясь на табурет у моей кровати, говорила она, не глядя на меня, а уставившись куда-то в пространство. — Донцы мы, вольные казаки. Земли у нас хлебные, стада тучные. Атаман у нас — Егор Трофимович, справедливый, но грозный. У него сын… Николай… — тут ее голос почему-то смягчался, а в глазах появлялась какая-то особая искорка. — Гвардеец! В Питере служил, при дворе самого государя, представляешь? Красавец, удалец. Теперь отслужил, вернулся. Все девки в станице с ума по нему посходили.
Я слушала молча, пропуская мимо ушей восторги о местной знаменитости. Меня интересовало другое.
— А что… что здесь делают? Женщины? — спросила я как-то раз, стараясь, чтобы голос звучал слабо и недоумевающе.
Тетка посмотрела на меня с жалостью. «Память-то совсем вышибло», — написалось у нее на лице.
— Да что все бабы делают? Хозяйство ведут. Утром корову подоишь, сметану, масло сбьешь. Потом щи сваришь, хлеб испечь, убраться, постирать… Огород полоть, за птицей смотреть… — она перечисляла, загибая пальцы, и от этого списка у меня замирало сердце. Это был каторжный труд. День сурка. Без выходных и пенсии. — Мужья на службу уходят, на кордоне несут, так что все на нас, бабах. Ты, Агафья, хоть и из купеческих дочек, а трудиться должна научиться. Замуж выйти — надо уметь.
Замуж. Это слово звучало как приговор. Меня готовили к тому, чтобы выменять на какого-нибудь бородатого казака за пару лошадей и продолжить этот бесконечный цикл стирки, готовки и дойки коров.
Внутри все сжималось в тугой, болезненный комок. Нет. Нет уж. Дудки.
Наконец, настал день, когда тетка объявила:
—Ну, вставай, Агашенька. Лежанием здоровья не напасешься. Пойдем, я тебе хозяйство покажу.
Первый шаг на дрожащих, ватных ногах. Пол под bare feet (нет, не bare, на мне были грубые шерстяные носки) был холодным и шершавым. Тетка подала мне платье — темное, длинное, с бесчисленными застежками и пуговицами. Я с трудом в него влезла. Ткань была жесткой, пахла травами.
Я вышла из комнаты в сени, а оттуда — на крыльцо.
И мир обрушился на меня.
Не метафорически. Физически. Он ударил по глазам ослепительным, ничем не замутненным солнцем. По обонянию — коктейлем из пыли, конского навоза, цветущих где-то трав и дыма. По слуху — оглушительной какофонией звуков: крики, смех, ржание, лай, скрип телег, где-то вдали звенела кузница.
Я стояла, схватившись за косяк двери, и не могла дышать. Передо мной раскинулась широкая, пыльная улица, мощеная крупным булыжником. По ней с грохотом проезжали подводы, запряженные лошадьми — не ухоженными скакунами с ипподромов, а крепкими, рабочими животными с спутанной гривой. Мимо проходили женщины в цветастых платках и темных платьях, неся на коромыслах тяжелые ведра. Их лица были загорелыми, усталыми, но не несчастными.
А на заднем плане, за низкими, в основном, хатами с камышовыми крышами, синела бескрайняя, уходящая за горизонт степь. Дон. Настоящая степь. Она дышала пространством и свободой, которая была так недосягаема для меня, стоящей на этом крыльце.
— Ну что уставилась, как чужая? — голос тетки вернул меня к реальности. — Пойдем, коровку покажу. Звать ее Машкой.
Хозяйство тетки Василисы было небогатым: небольшая, побеленная хата, примыкавший к ней загон для скотины, крошечный сарайчик и огород, упирающийся в тын. И корова. Рыжая, большеглазая Машка, которая смотрела на меня с философским равнодушием.
— Вот, — тетка сунула мне в руки деревянный табурет. — Садись, учись.
Процесс дойки оказался для меня на грани фантастики. Я, человек, привыкший покупать молоко в тетрапаках, должна была сидеть под теплым, дышащим боком огромного животного и извлекать из него струйки теплой жидкости. Мои движения были неуклюжими, корова мычала с неодобрением, а тетка стояла над душой и комментировала:
— Не так! Не дергай, а нажимай! Сверху вниз! Черт тебя дери, совсем руки не из того места!
Потом были ведра. Два огромных, деревянных, доверху наполненных водой. Тетка показала мне колодец во дворе — тяжелый журавль, скрипящее ведро на цепи.
— Попробуй, — сказала она, смотря на меня с вызовом.
Я подошла, сгребла руками толстую, шершавую палку журавля и попыталась ее опустить. Мускулы на руках и спине загорелись от непривычного напряжения. Я стиснула зубы, уперлась ногами в землю. Скрип, плеск, и ведро, полное до краев, медленно поплыло вверх. Я отцепила его, едва не уронив, и почувствовала, как подкашиваются ноги. Одно такое ведро я с трудом могла отнести в дом. А их нужно было несколько. Каждый день.
Вечером, когда я, обессиленная, почти падала с ног, тетка дала мне еще одно задание — растопить печь. Я уставилась на черную, закопченную пасть печи, на кучу лучин и поленьев. В моей жизни был камин, который включался кнопкой. Здесь же нужно было разжечь огонь.
Я помнила теорию — мелкие щепки, сверху побольше, обеспечить приток воздуха. Но на практике это вылилось в полчаса отчаянных попыток, слез от едкого дыма и насмешек тетки, которая в итоге отстранила меня одним движением и с ловкостью, выработанной годами, разожгла ровный, яркий огонь.
Утро началось с того, что тетка Василиса вручила мне платок.
— На, повязывай, — сказала она коротко, суя в руки большой кусок ситца с выцветшим цветочным узором. — Негоже замужней — да и девице — с непокрытой головой по людным местам ходить. Срам.
Я взяла платок. Ткань была грубой на ощупь. Я машинально попыталась накинуть его на плечи, как пашмину.
— Куда это ты? — тетка фыркнула. — На голову, я сказала! Как все!
Она ловкими, привычными движениями накинула платок мне на голову, подвернула концы под подбородок и туго завязала на затылке. Ощущение было странным и немного удушающим — будто на меня надели невидимый намордник, символ покорности и принадлежности к определенному полу, сословию, веку.
— Вот, теперь смотрится по-людски, — с удовлетворением оценила она свою работу. — Пойдем. Держись рядом, не зевай по сторонам и помалкивай. Будут спрашивать — скажу, что память у тебя отшибло, так что ты тихая да смирная.
«Смирная». Это слово резануло слух. Но я кивнула, опустив глаза. Стратегия была ясна: наблюдать, впитывать, не выделяться.
Базарная площадь оказалась в двух шагах от дома тетки. Но эти два шага стали для меня путешествием в другой мир. Пыль стояла столбом, перемешиваясь с запахами свежего хлеба, вяленой рыбы, дегтя, конского пота и еще десятка неопознанных ароматов. Гомон стоял невообразимый. Крики зазывал сливались с ржанием лошадей, блеянием овец, скрипом телег и гулом сотен голосов.
— «Ай, мед-медок, сладкий, липовый! Кому мед?»
—«Огурчики соленые, хрум-хрум!»
—«Глиняные горшки, сковороды чугунные!»
Я шла за теткой, как привязанная, широко раскрыв глаза. Мужчины — почти все в темных шароварах, заправленных в сапоги, в бешметах и папахах, смуглолицые, с суровыми, обветренными лицами. Женщины — в длинных юбках и кофтах, с платками на головах, многие с ребятишками на руках или цепляющимися за подол. Их взгляды скользили по мне с любопытством. Чужая. Городская. Та, что с повозкой перевернулась.
Тетка, идя, кивала знакомым, обмениваясь короткими репликами:
— «Здравствуй, Марфа! Как живете?»
—«Да вот, с племянницей. Из Ростова. Да, та самая… Память, грех, отшибло. Ничего не помнит, бедовая».
И взгляды, полные жалости и любопытства, снова прилипали ко мне. Я чувствовала себя экспонатом в музее живых ископаемых.
Мы подошли к ряду с мукой и крупами. Тетка, приценившись, начала торговаться с дородной, краснощекой торговкой. Я стояла в стороне, стараясь быть незаметной, и впитывала окружающее. Вот старый казак с седой, как лунь, бородой небрежно бросил медную монету мальчишке, продающему яблоки, и взял два, даже не взвешивая. Вот две молодые девушки, ярко и нарядно одетые, перешептывались, поглядывая куда-то в сторону конного ряда. Их взоры были полены ожиданием и кокетством.
Я машинально повернула голову туда же. И увидела Его.
Он стоял у группы холеных, породистых лошадей, повернувшись к нам спиной. Высокий, широкоплечий, в темно-синем бешмете, обтягивающих шароварах и лаковых сапогах. Папаха была лихо сдвинута на затылок, открывая темные, чуть вьющиеся волосы. В его осанке, в том, как он, положив руку на круп лошади, о чем-то говорил с табунщиком, чувствовалась непринужденная уверенность, властность. Офицерская выправка, подумала я.
— …сынок атамана, Николай, — словно угадав мои мысли, шепотом проговорила тетка, закончив торг и подходя ко мне. — Из Питера вернулся. Говорят, при дворе самого государя бывал. Все девки от него без ума.
В этот момент он обернулся. И я увидела его лицо. Не классически красивое, но… запоминающееся. Смуглая кожа, темные, чуть насмешливые глаза, четко очерченный рот, упрямый подбородок. Он окинул взглядом толпу, и его взгляд на мгновение задержался на мне. На чужой, новой, незнакомой физиономии. В его глазах мелькнуло легкое любопытство, быстрая оценка. Я тут же опустила глаза, следуя завету тетки «помалкивай и не зевай».
Но было поздно. Я почувствовала, как по моей спине пробежали десятки чужих взглядов. Все заметили, что сын атамана обратил внимание на новую девку. Я почувствовала жгучую неприязнь к этому Николаю. Из-за него на меня снова уставились.
Тетка, набрав покупок, потянула меня за собой к ряду с тканями. И тут случилось неизбежное. Наш путь преградили две те самые нарядные девушки, которых я видела раньше. Одна, повыше, с острым взглядом, уставилась на меня с нескрываемым пренебрежением.
— Здравствуй, Василиса Петровна, — сладким голоском сказала она, но смотрела на меня. — Это та самая племянница? Из города?
— Здравствуй, Устинья, — сухо откликнулась тетка. — Да, Агафья моя.
— Слышала, с ней несчастье случилось, — не отставала Устинья. — Память потеряла. И, говорят, манеры городские позабыла тоже. Даже поклониться старшим не может.
Воздух натянулся, как струна. Все замерли в ожидании. Я поняла, что это проверка. Ритуал. Я должна была, опустив глаза, сделать низкий, почтительный поклон этой ядовитой девице, которая была ненамного старше меня.
Внутри все взбунтовалось. Годами выстроенная карьера, независимость, чувство собственного достоинства — все кричало протестом. Я не собиралась кланяться этой зазнавшейся казачке.
Тетка толкнула меня локтем в бок, шипя: «Поклонись!»
Я подняла голову. Взгляд мой встретился с взглядом Устиньи. В ее глазах читалось торжествующее ожидание моего унижения.
И я не поклонилась.
Я просто посмотрела на нее. Прямо. Спокойно. Без вызова, но и без покорности. Молча.
Тишина вокруг стала гробовой. Устинья покраснела от злости. Ее спутница ахнула. Тетка Василиса побледнела как полотно.
— Вижу, не только память, но и воспитанность потеряла, — прошипела Устинья, уже не скрывая злобы. — Городская недотрога.
Она резко развернулась и ушла, громко стуча каблуками. Тетка схватила меня за руку так, что побелели костяшки пальцев.
— Что ты делаешь?! — прошептала она, оттаскивая меня в сторону. — Она же дочь писаря! Все станице расскажет, что ты неученая!
Тетка Василиса сдержала слово. Моим миром на следующую неделю снова стали хата, двор и огород. Эта была добровольно-принудительная изоляция, и я использовала ее по максимуму. Я училась. С каким-то отчаянным, яростным упорством я впитывала навыки, необходимые для выживания в этом мире.
Я научилась доить Машку так, что та лишь благосклонно похрюкивала, а не отбивалась копытом. Я освоила журавль колодца, и мои руки, покрытые свежими мозолями, уже не так отчаянно дрожали под тяжестью ведер. Я даже, под чутким руководством тетки, испекла свой первый хлеб — тяжелая, плотная буханка, немного подгоревшая снизу, но тетка, отломив краюху, хмыкнула: «Сойдет. Не умрешь с голоду».
Это была высшая похвала.
Но настоящей моей победой стала печь. Я упросила тетку дать мне еще один шанс. На этот раз я не торопилась. Я аккуратно сложила лучину «избушкой», бережно подожгла ее щепочкой-запаском и, затаив дыхание, подкладывала все более толстые поленья, пока в печи не запылал ровный, уверенный огонь. Тетка молча наблюдала за этим процессом, а потом, не сказав ни слова, повернулась и пошла варить щи. Но в ее молчании я почувствовала некое подобие уважения.
Однако сидеть в четырех стенах было невыносимо. Меня душила жажда увидеть больше, понять структуру этого общества, найти в нем слабые места. И мой шанс представился, когда тетка, собравшись к соседке за закваской, сказала:
— Воды к вечеру наноси. Смотри, не задерживайся. И чтобы никаких тебе встреч! Прямо к колодцу и обратно.
Колодец на нашем конце станицы был общим, местом сбора и обмена новостями. Я вышла со своими ведрами, чувствуя себя узником, получившим кратковременную увольнительную. Воздух был жарким, пыльным, пахло полынью и нагретой землей.
У колодца уже стояли три женщины. Разговор их мгновенно смолк, когда я появилась. Все взгляды устремились на меня. Я узнала одну из них — ту самую спутницу язвительной Устиньи.
— О, смотрите, гордая племянушка сама воду носить соизволила, — негромко, но явно для всех произнесла она.
Я проигнорировала ее, поставила ведра и начала с трудом вращать тяжелый ворот. Мускулы на плечах и спине напряглись, но уже не горели бессильным огнем, как в первый раз.
— Слышала, Устинья-то на нее жаловалась, — подключилась вторая, пожилая, с лицом, как печеное яблоко. — Говорит, взглянула на меня, как барыня какая на крепостную. И поклониться не соизволила.
— От памяти, говорят, отшибло, — вздохнула третья, помягче. — Может, и не ведает, что творит.
— Ведает, не ведает, а у нас порядки свои, — отрезала «печеное яблоко». — У нас баба должна смирной быть. А эта… Гляди, как жердь прямая, глаза в пол не опущает.
Я отцепила полное ведро, поставила его и начала поднимать второе. Кровь стучала в висках. Каждая клеточка требовала ответить, огрызнуться, поставить этих сплетниц на место. Но я сжала зубы. Скандал сейчас был мне не на руку. Я была здесь новичком, чужаком. А они — сплоченным коллективом.
В этот момент со стороны конного ряда послышался топот копыт. По улице, не спеша, двигалась группа всадников. Впереди всех ехал он. Николай. В простой холщовой рубахе, расстегнутой на груди, в шароварах и сапогах, он казался еще более… земным и опасным, чем в парадном бешмете на базаре. Его взгляд скользнул по женщинам у колодца, и на мгновение задержался на мне. На моих ведрах, на моих руках, впившихся в веревку.
Женщины тут же замолчали, их позы изменились, стали подобострастными, мягкими. Они заулыбались, закивали.
— Здравствуй, батюшка Николай Егорыч! — почти в унисон пропели они.
Он кивнул им с легкой, небрежной ухмылкой, тем самым, что резал мне душу. Его спутники, двое молодых казаков, что-то оживленно обсуждали, хвастая удалью.
И тут один из них, румяный и плечистый, громко сказал:
—Да что там говорить, Николай! Любая девка в станице за тебя замуж мечтает! Выбирай — любая твоя!
Николай усмехнулся, лениво поводя поводьями.
—Надоели они мне, твои девки, Гришка. Все как одна — улыбочки сахарные, глазки в пол. Словно не живые, а фарфоровые.
— А тебе каких надо? — засмеялся второй. — Чтоб с характером?
— Характер — это хорошо, — Николай замедлил коня как раз напротив колодца. Его взгляд снова упал на меня. Он видел, что я все слышала. И он видел мое напряжение, мои сжатые кулаки. — Но всему есть мера. Баба должна знать свое место. А то, гляди, как нынче некоторые, городские манеры переняли, забыв про уважение к старшим.
Он говорил это не мне прямо. Он бросал слова в воздух, но каждое из них было отточенной стрелой, летящей в мою сторону. Женщины у колодца захихикали, бросая на меня торжествующие взгляды. Мол, вот, сам атаманыч ее приструнил!
Внутри у меня все закипело. Он, сидя на своем коне, с высоты своего положения и пола, читал мне нотации. Уверенный в своей непогрешимости. Этот барский, снисходительный тон… он был невыносим.
Я резко, с силой, которой сама от себя не ожидала, дернула веревку. Ведро, полное до краев, с грохотом и плеском влетело вверх. Я отцепила его, поставила на землю. Потом взяла второе. И только тогда подняла на него глаза. Прямо. В упор.
— А мужчина, — сказала я тихо, но так, чтобы было слышно в наступившей тишине, — должен заслужить уважение. А не требовать его, сидя на коне.
Воздух снова, как и на базаре, застыл. Лицо «печеного яблока» вытянулось от ужаса. Спутница Устиньи ахнула, прикрыв рот рукой. Даже его друзья-казаки замолчали, уставившись на меня с откровенным изумлением.
Николай перестал улыбаться. Его темные глаза сузились, изучая меня с новым, острым интересом. Не насмешливым, а… охотничьим. Он медленно слез с коня, бросил поводья одному из товарищей и сделал несколько шагов ко мне. Он был высоким, мне приходилось закидывать голову, чтобы встретить его взгляд.
— Так-так, — протянул он тихо. Его голос был низким, без тени прежней лени. — Значит, ты не только гордая, но и умная. Или очень глупая. Говорить такое атаману сыну.
— Я говорю то, что думаю, — ответила я, чувствуя, как дрожь подкашивает ноги, но не от страха, а от адреналина. — Вне зависимости от того, чей он сын.
Прошла неделя после стычки у колодца. Тетка Василиса, узнав от соседок о моем «подвиге», два дня ходила за мной молчальная и бледная, словно ожидая, что вот-вот с неба грянет гром и наш скромный дом поразит кара атамана. Но ничего не происходило. Тетка понемногу оттаяла, решив, что Николай Егорыч, будучи человеком великодушным, просто не стал обращать внимания на выходку «непутёвой сироты».
Я же знала, что это не так. Его взгляд, полный не насмешки, а холодного, цепкого интереса, стоял передо мной каждую ночь. Он что-то замышлял. Я чувствовала это кожей.
Однажды тетка, вернувшись с базара, озабоченно сообщила:
—Завтра, Агафья, на сенокос всем миром выходят. И нас позвали. Берись за косы, здоровые мужики на кордоне, так что наша доля — ворошить да стога метать. Приготовься, работа нелегкая.
Сенокос. Еще один пласт реальности, в который мне предстояло окунуться. На следующее утро, едва занялась заря, мы с теткой, взяв с собой хлеба, сала и простокваши в узелках, присоединились к потоку станичников, двигавшихся за околицу.
Картина, открывшаяся мне в степи, была одновременно идиллической и устрашающей. Бескрайнее море трав, колышущееся под утренним ветром. Сотни людей, выстроившихся в цепь. Взметнулись вверх и, описав сверкающую дугу, опустились первые косы. Ритмичный, гипнотизирующий скрежет стали о стебли плыл над степью, смешиваясь с криками, смехом, ржанием коней.
Нас, женщин и подростков, поставили ворошить скошенную траву. Солнце припекало немилосердно, пыль щекотала ноздри, а грабли, к которым я никак не могла приноровиться, казались орудием пытки. Но была в этой каторжной работе и какая-то первобытная, глубокая правда. Созидательный труд. Общее дело.
Я работала, не поднимая головы, сжав зубы. Пот заливал глаза, спина горела огнем. Рядом тетка Василиса, закусив губу, ловко и быстро переворачивала тяжелые пласты сена. Вдруг общий гул стих, сменившись настороженным гулом. Я подняла глаза.
По краю поля, постукивая подковами по сухой земле, ехал Николай. Не один, а с отцом — атаманом Егором Трофимовичем, седовласым исполином с орлиным взглядом. Они объезжали работы, и народ замирал под их оценивающим взором.
Сердце у меня екнуло и замерло. Я снова опустила голову, стараясь стать невидимкой, и с удвоенной яростью принялась ворошить сено.
Топот копыт приблизился и остановился прямо напротив нашего участка. Я чувствовала их взгляды на себе, будто физическое прикосновение.
— Здорово, Василиса! — раздался густой, низкий голос атамана. — Работа спорится?
— С-спорится, батюшка Егор Трофимович! — засуетилась тетка, чуть не кланяясь. — Стараемся!
— А это, видать, твоя племянница? Та самая, из города? — его взгляд, тяжелый и пронзительный, скользнул по мне.
— Она самая, батюшка, — прошептала тетка. — Агафья.
Я вынуждена была поднять глаза. Егор Трофимович смотрел на меня без особой неприязни, скорее с холодным любопытством. А вот Николай… На его лице играла та самая, знакомая мне уже, полуулыбка. Он смотрел на мои грабли, на мои покрасневшие, в мозолях руки, на капли пота на висках.
— Городские, говоришь? — атаман усмехнулся. — Ну, работа не боится, видно. Это хорошо.
Он кивнул и тронул коня, двигаясь дальше. А Николай на мгновение задержался. Он слегка наклонился в седле, и его голос прозвучал тихо, но четко, обращаясь ко мне:
— Как твои… стандарты, Агафья Петрова? Справляются с граблями?
Я сжала древко так, что пальцы побелели. Тетка, стоявшая рядом, замерла в ужасе.
— Справляются, Николай Егорыч, — ответила я, глядя ему прямо в глаза. — Как видите.
— Рад за вас, — он кивнул с преувеличенной учтивостью, и в его взгляде мелькнуло что-то озорное. — Продолжайте в том же духе.
И он ускакал за отцом. Я выдохнула, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Тетка схватила меня за локоть.
— Что это он тебе про какие-то «стандарты» сказал? — зашептала она, полная ужаса. — Что ты ему еще наговорила?
— Ничего существенного, тетя, — отмахнулась я, снова хватая грабли. Но внутри все ликовало. Он помнил. Каждое слово.
Вечером, изможденные, но довольные, мы возвращались домой. За спиной у нас оставались высокие, пахнущие медом и солнцем стога. Тетка, уставшая, но смягченная общей атмосферой трудового подъема, даже напевала под нос какую-то старинную песню.
Дом наш стоял в глубине улицы, в сумерках он казался особенно уютным. Мы подошли к калитке, и тетка потянулась к щеколде, но рука ее замерла в воздухе.
— Смотри-ка, — сказала она, нахмурившись.
На крыльце, прислоненный к косяку двери, лежал небольшой сверток из грубого холста. Никто вокруг. Улица была пуста.
— Кто бы это? — пробормотала тетка, с опаской беря сверток. Он был туго перевязан бечевкой.
Мы зашли в сени. Тетка развязала узел, развернула холст. И ахнула, роняя сверток на лавку.
Внутри лежала книга. Не церковная, не псалтырь. Толстая, в кожаном переплете с тиснением. Я подошла ближе. На обложке было вытеснено: «Курс физики. Часть I.»
Я онемела. Книга. Наука. Знание из моего мира. Здесь, в этой казачьей станице, это было сродни магическому артефакту.
— Господи помилуй… — крестясь, прошептала тетка. — Это что же такое? Откуда?
Я взяла книгу в руки. Кожа переплета была гладкой и прохладной. Я открыла ее. Страницы пожелтели, пахли типографской краской и стариной. Формулы, схемы, объяснения законов механики. То, что когда-то было для меня скучной учебной программой, сейчас казалось посланием с другой планеты.
И тут мой взгляд упал на уголок титульного листа. Там, мелким, но четким почерком, было выведено чернилами: «Для любопытных умов. Н.Е.»
Н.Е. Николай Егоров.
Сердце заколотилось с новой силой. Это был он. Его ответ. Его вызов. Он не стал меня «ломать». Он решил… изучать. Как диковинный экспонат. Он подарил мне книгу по физике, чтобы посмотреть, что я буду с ней делать. Подарок с шипами. С испытанием.
— Что это за каракули? — тетка с опаской заглянула через мое плечо. — Ты понимаешь, что тут написано?
Жара стояла невыносимая. Воздух над степью колыхался, словно раскаленное стекло. Мы с теткой возвращались с покоса — изможденные, пропыленные, с руками, стертыми в кровь о грабли. Тетка шла впереди, бормоча что-то о том, что к вечеру грянет гроза. Я плелась следом, чувствуя, как каждая мышца ноет от усталости.
Вдруг тетка остановилась и ахнула, указывая вперед:
—Глянь-ка! Да это ж Николай Егорыч!
Я подняла голову. На тропинке, ведущей к станице, стоял он. Но не тот надменный сын атамана с базара. Его рубаха была разорвана на плече, из пореза сочилась кровь, смешиваясь с пылью и потом. Он стоял, тяжело опираясь на гриву своего коня, который нервно переступал ногами, закидывая голову. В нескольких шагах лежал еще один конь — без движения, с неестественно вывернутой шеей.
— Стой, Матвей, стой, черт! — его голос был хриплым от напряжения, но в нем не было паники, лишь сосредоточенная ярость.
Мы подошли ближе. Тетка засуетилась:
—Батюшка Николай Егорыч! Да что это с вами? Ранены?
Он обернулся. Его взгляд скользнул по тетке и упал на меня. В его глазах я увидела не боль, а досаду и то самое упрямство, которое, наверное, читал и он в моих.
— Пустяки, — отрезал он. — Гроза напугала табун. Чужая кобыла понесла, мой Черкес попытался остановить... В итоге она сломала ногу, пришлось пристрелить. А я о куст порвал. Конь занозил ногу, хромает.
Он говорил это с такой простотой, словно рассказывал о починке забора. Но я видела, как напряжены его плечи, как сжаты кулаки. Он был в ловушке посве степи с раненым конем.
— Беги, Агафья, в станицу, людей зови! — распорядилась тетка.
— Не надо, — резко сказал Николай. — Я сам справлюсь.
— Да как же вы, батюшка, с хромым конем?
Я молча смотрела на его раненое плечо, на кровь, медленно ползущую по руке. И на его коня — красивого, сильного жеребца, который теперь жалобно пофыркивал, не наступая на левую переднюю ногу.
Внутри что-то щелкнуло. Знания из прошлой жизни, казалось, навсегда похороненные под слоем домашней работы, вдруг ожили. Я помнила статьи, книги, документальные фильмы.
— Дайте мне посмотреть, — сказала я тихо.
И тетка, и Николай уставились на меня.
— Что? — не понял он.
— На коня. Дай те мне посмотреть его ногу.
Тетка ахнула:
—Агафья, опомнись! Не бабье это дело!
Но я уже подошла к лошади. Жеребец насторожился, заржал, но Николай, не сводя с меня удивленного взгляда, коротко скомандовал:
—Тихо, Матвей. Стоять.
Я осторожно, как помнила из передач, провела рукой по его ноге. Конь вздрогнул, но не отдернул. Я нащупала место выше копыта — там была явная припухлость, горячая на ощупь.
— Это не заноза, — сказала я, поднимаясь. — Это растяжение сухожилия. Если сейчас его гнать в станицу, хромать будет навсегда.
Николай смотрел на меня так, будто я только что прочитала ему лекцию на латыни.
— Откуда ты...? — начал он.
— Неважно, — перебила я. — Ему нужен покой и холод. Сейчас.
Я огляделась. Неподалеку виднелась небольшая балка, где росло несколько чахлых деревьев.
— Там, в тени. Надо донести его.
— Донести? — Николай усмехнулся, но в его усмешке не было насмешки, скорее — изумление. — Он весит полтонны.
— А мы втроем, — я упрямо посмотрела на него, потом на тетку. — Тетя, помоги. А вы, — я кивнула на Николая, — идите рядом, успокаивайте его.
Тетка была в ужасе, но авторитет «атаманыча» заставил ее подчиниться. Мы с двух сторон, подбадривая и уговаривая, повели хромого Матвея к балке. Николай шел рядом, держась за гриву, его лицо было бледным от боли в плече, но взгляд... его взгляд не отрывался от меня.
В тени деревьев мы уложили коня. Я велела тетке принести воды из ручья, что протекал неподалеку. Пока она ходила, я, не глядя на Николая, порвала подол своей нижней юбки — тетка ахнула бы от ужаса, увидев это — и подала ему.
— Держи. На плечо.
Он взял полоску ткани, его пальцы на мгновение коснулись моих. От прикосновения по спине побежали мурашки.
— Ты умеешь обращаться с ранами? — спросил он, и в его голосе прозвучало неподдельное любопытство.
— Нет, — честно ответила я. — Но я знаю, что кровь надо остановить.
Тетка принесла воду. Я намочила еще один лоскут и начала осторожно промывать рану на плече Николая. Он сидел неподвижно, его дыхание было ровным, но я чувствовала, как напряжены мышцы под его кожей. Кровь была темной, запекшейся, смешанной с пылью. Я старалась не смотреть ему в лицо, сосредоточившись на работе, но чувствовала его взгляд на себе — тяжелый, изучающий.
— Откуда ты знаешь про лошадей? — тихо спросил он.
— Не знаю, — снова солгала я. — Просто... догадалась.
— Врешь, — так же тихо сказал он. — Ты не догадалась. Ты знала.
Я не ответила, продолжая промывать рану. Потом приложила холодный мокрый компресс к опухшей ноге коня. Матвей вздохнул с облегчением.
Мы сидели втроем в балке, пока гроза, так и не разразившись, уходила за горизонт. Воздух стал прохладнее. Тетка, устав от переживаний, задремала, прислонившись к дереву.
Николай сидел напротив меня, прислонившись спиной к стволу. Рубаха его была разорвана, и я видела сильную линию ключицы, рельеф мышц на груди. Он не сводил с меня глаз.
— Ты сегодня спасла мне коня, — наконец сказал он. Его голос потерял насмешливый оттенок, став низким и серьезным. — Матвей — не просто конь. Он друг.
— Я ничего не сделала, — пожала я плечами, отводя взгляд. — Просто... не дала вам сделать глупость.
Он тихо рассмеялся.
—Всегда ты такая? Всех учишь, как жить?
— Только тех, кто в этом нуждается, — парировала я.
Он наклонился вперед, и расстояние между нами сократилось до пары ладоней. Я почувствовала исходящее от него тепло, запах крови, пота и кожи.
— И в чем я нуждаюсь, по-твоему? — спросил он так тихо, что слова почти потонули в шелесте листьев.
Мое сердце заколотилось где-то в горле. Его взгляд был темным, глубоким, затягивающим. В нем не было прежней барской снисходительности. Было что-то другое... Голодное. Любопытное.
После случая в степи что-то изменилось. Тетка Василиса стала поглядывать на меня с новым, недоуменным уважением, а по станице поползли шепотки: «Слышала, атаманыча от беды отвела... Лошадям разбирает... Не простая она, видно». Я стала не просто «городской гордячкой», а загадкой, и это вызывало уже не только осуждение, но и опасливый интерес.
А Николай... Николай будто испарился. Неделю я не видела его ни на базаре, ни у колодца, ни на околице. Эта тишина была хуже любых насмешек. Она звенeлa в ушах, заставляя сердце сжиматься от странного, непонятного беспокойства. Я ловила себя на том, что всматриваюсь в дальние фигуры всадников, прислушиваюсь к мужским голосам. И злилась на саму себя за эту слабость.
Все изменилось в субботу. С утра станица засуетилась особенным образом — готовились к вечерним посиделкам у атамана дома. По случаю возвращения сына и в честь удачного покоса устраивали гулянье для всей станицы.
— Одевайся получше, — строго наказала тетка, достав из сундука мое единственное «парадное» платье — темно-синее, с простым белым воротничком. — Сегодня тебя все будут разглядывать. Веди себя смирно. И смотри... — она многозначительно посмотрела на меня, — ...держись подальше от Николая Егорыча. После той истории... не ровен час.
Дом атамана, большой, беленый, под камышовой крышей, был полон света и гомона. В просторной горнице гудели голоса, пахло жареным мясом, медом и пряными травами. Я стояла у стены, стараясь быть незаметной, чувствуя на себе десятки любопытных взглядов. В углу гармонист завел разудалую плясовую, и пара молодых казаков пустилась в пляс.
И вот он вошел. Не один, а с отцом. Егор Трофимович что-то говорил, а Николай, кивая, обводил взглядом залу. Он был в темном казакине, от которого золотом горели погоны, в сапогах до блеска. Его взгляд скользнул по мне, задержался на секунду — ровно настолько, чтобы по моей спине пробежали мурашки, — и двинулся дальше. Он вел себя так, будто того разговора в степи вовсе не было.
Меня будто обдали ледяной водой. Значит, так? Презрительное равнодушие? Я сжала кулаки, чувствуя, как горькая обида подступает к горлу. Хорошо. Очень хорошо.
Я отвернулась и сделала вид, что с огромным интересом наблюдаю за танцорами. Через некоторое время я почувствовала чье-то присутствие рядом. Обернулась — Николай стоял в двух шагах, держа в руках две деревянные кружки.
— Квас, — коротко сказал он, протягивая одну из них мне. Его лицо было невозмутимым, но в глазах плескалось озорное, опасное пламя. — Утоли жажду. Выглядишь разгоряченной.
Я колебалась, но взяла кружку. Пальцы наши едва коснулись. Квас был холодным, кисло-сладким.
— Спасибо, — пробормотала я, глядя не на него, а на темную жидкость в кружке.
— За помощь с конем не благодарил, — сказал он тише, наклонившись так, что его дыхание коснулось моего уха. От этого легкого прикосновения все внутри меня сжалось. — Спасибо.
— Пустяки, — я сделала глоток кваса, стараясь, чтобы рука не дрожала. — Жалко было животное.
— Только животное? — в его голосе проскользнула знакомая насмешка.
Я наконец подняла на него глаза.
—А кого еще? Вас? Вы, кажется, прекрасно справлялись.
Он усмехнулся, и его глаза сузились.
—О, справлялся. И до сих пор справляюсь. Матвей уже почти здоров.
— Рада за вас.
Мы стояли молча, разделенные считанными сантиметрами, но ощущалась пропасть. Гармонь смолкла, и зазвучала медленная, протяжная песня. Пары начали сходиться для плавного, почти ритуального танца.
— Танцуешь? — неожиданно спросил он.
Сердце у меня упало куда-то в сапоги.
—Нет.
— Врешь, — он отставил свою кружку на лавку и взял мою. Его пальцы обхватили мое запястье — не грубо, но твердо. — Все барышни из города умеют танцевать. Пойдем.
— Я сказала, нет! — попыталась я вырвать руку, но его хватка была стальной.
— А я сказал, пойдем, — его голос стал тихим, но обретенным сталью. — Или ты боишься?
Это был вызов. Чистой воды вызов. И я, как дура, на него повелась.
Он повел меня в центр залы. Все взгляды устремились на нас. Я видела, как побледнела тетка Василиса, как ядовитая Устинья сжала губы в тонкую ниточку. А Николай смотрел только на меня.
Он положил одну руку мне на талию, другую взял мою руку. Его прикосновение сквозь ткань платья жгло, как раскаленное железо.
— Расслабься, — прошептал он, ведя меня в такт музыке. — Это не сложно.
Я была деревянной. Ноги не слушались, дыхание сбивалось. Я ненавидела его в этот момент. Ненавидела за эту властность, за эту уверенность, за то, что он заставлял меня чувствовать себя неуклюжей девочкой.
— Ты вся напряглась, как струна, — сказал он, его губы снова оказались опасно близко к моему уху. Его дыхание смешивалось с запахом кожи, кваса и чего-то неуловимого, что было свойственно только ему. — Боишься меня или себя?
— Я не боюсь ничего, — выдохнула я, пытаясь отклониться подальше.
— Опять врешь, — он притянул меня чуть ближе, преодолевая мое сопротивление. Теперь между нашими телами почти не оставалось пространства. Я чувствовала тепло его груди, твердость мускулов под казакином. Голова закружилась. — Ты боишься этого. Боишься того, что происходит между нами.
— Между нами ничего нет! — прошипела я, глядя ему в глаза. В них плясали чертики, и я поняла, что он наслаждается этим — моим смущением, моим гневом, моей беспомощностью.
— Нет? — он наклонился еще ближе, и его губы почти коснулись моей щеки. Весь зал, музыка, люди — все расплылось, исчезло. Существовал только он, его взгляд, его руки, держащие меня. — Тогда почему ты дрожишь?
Я не находила слов. Кровь гудела в ушах. Я пыталась вспомнить всю свою злость, всю обиду, но они таяли, как снег под солнцем, под пристальным вниманием его темных глаз.
— Оставь меня, — слабо прошептала я.
— Не хочу, — так же тихо ответил он. Его пальцы слегка сжали мою талию. — И не буду.
Музыка смолкла. Он отпустил меня так же внезапно, как и взял, отступив на шаг. На его лице снова была та же надменная полуулыбка, но теперь я видела в ней не насмешку, а нечто иное... Триумф? Голод?