Пролог
Наташа и Шура дружили так давно, что уже не помнили, с чего именно началось «давай вместе». Скорее всего — со школьной парты и обыкновенного человеческого чувства: рядом с этой девчонкой легче дышать. А потом это чувство прирастало годами, делами, нервами, общими пирожками на переменах, общими слезами в туалете после контрольной, общими мечтами о будущем, которое, как выяснилось, умеет быть не только ярким, но и упрямо будничным.
Они были из тех людей, которым не нужно созваниваться каждый день, чтобы считать себя близкими. Но если не созванивались — это значило, что обе заняты по уши или кто-то из них надуто «держит паузу», потому что поссорились из-за ерунды. А ссорились они редко и всегда одинаково: Наташа мягко уходила в тишину, Шура бурчала громко, потом обе часами молчали в мессенджере, и первой сдавалась, как правило, Шура, потому что у неё характер был такой — взрывной, но отходчивый.
— Ты чего молчишь, — писала она, будто с укором, но с тем самым «я без тебя не могу, просто не умею красиво признаться».
— Думаю, — отвечала Наташа.
— Думать будешь потом. Сейчас иди чай ставь. И да, я уже еду. Виновата ты, кстати.
— Я?
— Ты! Ты меня довела до состояния, когда мне тебя не хватает.
Наташа читала это, улыбалась и ставила чайник.
Шура в молодости была из тех, кому вечно «надо было больше всех». Не в смысле наглости — в смысле энергии. Если всем достаточно — ей мало. Если все сидят — она уже встала. Если все думают — она уже делает. И всё у неё было со смехом, с колкими словами, с плечом вперёд. Она могла отпугнуть одним взглядом взрослого мужчину на рынке и через минуту — отдать последнюю мелочь бабушке, которая растерялась у кассы. Её боялись и любили одновременно, и она сама про себя говорила: «Я не злая. Я справедливая. Просто голос у меня такой».
Наташа была другой. Наташа умела слушать так, что люди начинали слышать сами себя. Она не давила, не «строила» — она была как тёплая ладонь на спине: держит, но не толкает. И в ней жила какая-то тихая, цепкая сила. Не та, что кричит, а та, что, если решила, сделает всё — терпеливо, аккуратно, пока мир не сдастся и не скажет: «Ладно, твоя взяла».
И вот эти две — огонь и тишина — почему-то идеально совпали.
Жизнь их разводила не раз. Учёба, работа, переезды, мужья, попытки «нормальной семейной судьбы» и бесконечное «ну, не вышло». У каждой было своё: у Наташи — годы с человеком, который обещал «вместе», а жил так, будто «я — главная премия, а ты — приложенье». У Шуры — мужчина с громкими планами и пустыми руками. В какой-то момент обе поняли, что можно бесконечно ждать, когда кто-то «придёт и сделает», а можно жить самой — и пусть мужики потом догоняют. Но никто не догнал.
Они не страдали театрально. Не писали длинных постов о несчастной любви. Они просто делали так, чтобы в жизни было чем дышать.
Наташа нашла своё в растениях. Сначала — банально, «для души». Потом душа потребовала дисциплины: почва, свет, влажность, подкормки, пикировка, фитолампы. Наташа могла говорить о розах так, как другие говорят о людях, которые им важны: с нежностью, с уважением, с точностью. Её розы были не «ну, красивые». Они были характерные. Она знала, какая роза любит тень, какая — терпеть не может сквозняк, какая капризничает, если забыли её вовремя полить.
— Роза — это не цветок, — говорила Наташа. — Роза — это договор. Если ты с ней честно, она тебе отдаст всё.
Шура называла это «сектой розовых», но всегда приезжала к Наташе с пакетами земли и коробками удобрений, потому что только она из них двоих умела поднять мешок на третий этаж и не умереть по дороге.
Шура нашла своё в руках. В буквальном смысле. Спицы, крючки, иглы. Она могла из нитки сделать вещь, которую хочется трогать. И не «пледик для табуретки», а такие вещи, что люди на выставках останавливались и спрашивали: «Это ручная работа?». А она поднимала бровь:
— Конечно ручная. Не ногами же я вяжу.
Её вязание было не про «милоту», а про характер. Она любила фактуру, умела делать сложные узоры, и главное — у неё было чувство, что вещь должна служить, а не только украшать. Она вязала так, чтобы «на века». И если кто-то при ней называл вязание «бабушкиным занятием», Шура смотрела на него как на человека, который явно мало видел в жизни.
— Бабушкино — это мозги, — говорила она. — А ты попробуй из десяти мотков сделать красоту, которая держит форму. Потом поговорим.
Они жили в одном городе, в разных районах. Созванивались чаще, чем признавались сами себе. Помогали друг другу так, будто это естественно, и никогда не считали, кто кому «должен». Когда у Наташи умерла последняя её собака — маленькая старушка-болонка с характером королевы, — Шура приехала ночью, без вопросов. Привезла плед, чай и такой взгляд, который говорил: «Я рядом. Дыши».
Когда у Шуры ушёл её кот — толстый, наглый, любимый, — Наташа сидела с ней на кухне и просто держала её ладонь, пока Шура ругалась на мир, потом плакала, потом снова ругалась.
И в какой-то момент обе решили: животных больше не берём. Не потому что не любим. Потому что больно.
— Мы не железные, — сказала Наташа.
— Мы-то как раз железные, — буркнула Шура. — Просто железо тоже ржавеет.
Пенсия пришла к ним по-разному. Наташа сначала испугалась пустоты: столько лет графики, отчёты, планы, ответственность — и вдруг… можно не вставать в семь утра. Шура, наоборот, восприняла пенсию как свободу: «Наконец-то я буду делать то, что хочу, а не то, что надо». Но через месяц обе поняли одно и то же: если не придумать себе смысл, смысл придумает тебе скука. А скука — страшная штука. Она тихая, липкая, и от неё не спасёт даже самый хороший сериал.
И тогда они сделали единственное верное: превратили дачу в проект.
Дача была не «инстаграмная». Участок, домик, старые яблони, забор, который просил ремонта, грядки, которые просили уважения, и соседи, которые просили внимания, потому что им было интересно, кто там опять привёз мешки и ведра.
Глава 1
Первое, что Наташа поняла — у неё ничего не болит.
Это осознание пришло не мыслью, а телом. Не ломило поясницу. Не тянуло колени. Не ныла шея, которая последние годы напоминала о себе при каждом резком движении. Воздух входил в грудь легко, глубоко, как в молодости, и сердце билось ровно, без той осторожной тяжести, к которой она давно привыкла.
Она не открывала глаза сразу.
Мозг, проживший шесть десятков лет, упрямо цеплялся за рациональное:
Обморок. Стресс. Переутомление. Сейчас открою глаза — и будет дорога, дача, Шура орёт, что я опять взяла лишнее.
Но под ладонями была земля. Не утрамбованный гравий, не асфальт, не сухая пыль дачного проезда, а рыхлая, живая, с мелкими камешками и травой. И пахло не яблонями и дымком, а навозом, потом, кожей, чем-то кислым и чужим.
— Наташ… — очень тихо, почти беззвучно сказала Шура.
Этот голос Наташа узнала бы из тысячи. Только… он был другим. Не надломленным, не хриплым, не уставшим. В нём не было возраста. В нём была сила — жёсткая, живая, опасная.
Наташа открыла глаза.
Мир стоял на месте, но был не тем.
Дорога — узкая, с колеями. Телега — деревянная, скрипучая, нагруженная мешками и бочками. Лошади — настоящие, с грязными боками и умными, равнодушными глазами. Люди вокруг — не декорация, не реконструкторы, не фестиваль. Они смотрели так, как смотрят на тех, кто выбивается: настороженно, с раздражением, с привычкой оценивать — опасность или нет.
И — язык.
Голоса звучали грубо, отрывисто, будто слова били друг о друга. Наташа слышала их, но смысл ускользал — как если бы слушать знакомую речь сквозь воду. Отдельные звуки цеплялись за ухо, но не складывались.
— …понабрали…
— …ярмарка…
— …стыд и позор…
Она моргнула.
Шура сидела рядом, прямо на земле, и вцепилась в клетчатую китайскую сумку так, будто в ней была не пряжа, а жизнь. Её руки — молодые. Без пигментных пятен, без выступающих вен, без привычной сухости кожи. Пальцы — сильные, быстрые, знакомые и… другие.
Наташа медленно посмотрела на себя.
Платье — не её. Грубая ткань, тёплая, шерстяная, длинная юбка. Рукава — широкие. На ногах — простые кожаные башмаки. И тело… тело слушалось. Оно не тянуло, не сопротивлялось, не требовало пауз.
Шура тоже это поняла. По тому, как она резко вдохнула и уставилась на свои руки.
— Наташ… — прошептала она, не поднимая голоса. — Только не ори. Я… я, кажется, снова могу врезать.
Наташа не ответила. Она просто кивнула.
Инстинкт был старше паники.
Молчи. Смотри. Запоминай.
Рядом кто-то резко сказал что-то — и на этот раз Наташа поняла.
— …я же говорил, не надо было брать этот хлам!
Она вздрогнула не от смысла, а от самого факта. Словно внутри что-то щёлкнуло, и чужая речь вдруг стала… своей. С акцентом, с грубостью, но понятной.
Женщина — плотная, с повязанным платком, ехала на телеге и ругалась, размахивая рукой. Лицо красное, сердитое, глаза цепкие.
— Шерстяные платья отдали за тряпьё! — продолжала она. — За какие-то мешки, за верёвки, за железки! Стыдно людям в глаза смотреть! Это даже в хлев не наденешь!
Старик рядом — худой, сгорбленный, с узловатыми руками — бурчал, поддакивая. Видно было, что он привык к этому тону и давно смирился.
Наташа и Шура переглянулись.
Мы понимаем, — прочиталось в этом взгляде.
Но молчим.
— И эти диковинные торбы! — не унималась женщина. — Зачем? Кому? Что вы, девки, в голову взяли? Земля запущена, дом разваливается, а вы — ярмарка, тряпьё, скотина старая!
Шура сжала губы. Наташа почувствовала это по движению плеча — знакомому до боли. Шура хотела ответить. Но не стала.
Телега тронулась.
Их усадили сверху, среди мешков и корзин. Наташа машинально подтянула к себе коробку с рассадой. Земля в горшочках была ещё влажной. Листья — целыми. Живы.
Шура обняла свою сумку с пряжей так, будто это был ребёнок.
Дорога шла через поля. Неровные, местами заброшенные, местами уже вспаханные. Наташа смотрела — и внутри включался другой режим. Оценка. Почва. Вода. Ветер. Что здесь можно, а что нет.
Работы — море, — подумала она.
Но земля не мёртвая.
Шура тоже смотрела. Не на поля — на людей. На то, как женщина на телеге командует, как старик молчит, как крестьяне отворачиваются, когда телега проезжает.
Иерархия, — читалось в её взгляде.
Понятно.
Они ехали долго. Солнце клонилось к закату. Запахи менялись: поле, лес, дым, вода. И всё это время Наташа ловила себя на странном ощущении — страх был, но паники не было. Было другое. Осторожное, тяжёлое, но ясное понимание:
Мы живы. Мы молоды. У нас есть вещи. И мы вдвоём.
Телега свернула.
Дом показался внезапно.
Невысокий, каменный, с покосившейся крышей, облупленной кладкой и заросшим двором. Не замок — но и не хижина. Когда-то здесь было хозяйство. Когда-то.
Наташа почувствовала, как внутри что-то сжалось.
Дача была уютнее, — мелькнуло у неё.
Зато там мы были старше.
Телега остановилась.
— Ну вот, — зло сказала женщина. — Дом ваш. Радуйтесь.
Шура медленно выпрямилась и посмотрела на строение. Потом — на Наташу.
И в её глазах было не отчаяние.
Был азарт.
— Наташ, — сказала она почти беззвучно. — Знаешь что?
— Знаю, — так же тихо ответила Наташа.
Они поднялись одновременно. Вцепились в свои сумки. Не дали слуге помочь — и это снова удивило всех.
Женщина фыркнула.
— С ума сошли…
А Наташа, перешагивая порог холодного, тёмного дома, подумала:
Работы много. Но мы справимся.
И впервые с момента смерча — улыбнулась.
Дом встретил их не тишиной — запахом.
Холодной сыростью старого камня, плесенью, затхлым дымом, который когда-то въелся в балки и теперь не собирался уходить. Пахло мышами, мокрой соломой и чем-то ещё — горьким, железистым, как будто здесь долго жили не люди, а усталость.
Наташа сделала шаг внутрь и остановилась, чтобы не выдать себя ни вздохом, ни гримасой. Она умела держать лицо. Годы офиса, переговоров и «не показывай слабость» учили лучше любой армии.