Глава 1. Клетка

Воздух в камере можно было жевать. Густой, как болотная вода, он оседал на языке привкусом влажного камня, мха, застарелой ржавчины и человеческого отчаяния. Агата давно перестала его замечать, как перестают замечать собственное дыхание. Он просто был — тяжелый саван, окутывающий ее с головы до ног. Солнечный свет сюда не проникал никогда. Он был чем-то из другой жизни, сродни сказке о теплых морях или жареных гусях, — верить в него было глупо и бесполезно. Единственным источником знаний о мире снаружи был тонкий сквозняк, который иногда просачивался сквозь щель под дверью, принося с собой запахи мокрой листвы, конского навоза или дыма из печных труб.

Ее мир был треугольником, очерченным длиной цепи. Один угол — грубо сколоченная полка, вбитая прямо в стену, ее постель. Второй — квадратное отверстие в нижней части двери, куда дважды в день с грохотом ставили миску с безвкусной кашицей. Третий — выгребная яма в дальнем углу, зловонная пасть, источающая холод и миазмы. Цепь, прикованная к железному кольцу у изголовья полки, заканчивалась ледяным обручем на ее шее. Она знала наощупь каждый его изгиб, каждую зазубрину на металле, каждую царапину, оставленную, быть может, кем-то до нее. Поначалу он жег кожу и казался невыносимо тяжелым. Теперь же стал почти неотличим от ее собственного тела, словно дополнительный позвонок, вросший в основание черепа.

Длины цепи хватало ровно на то, чтобы дотянуться до еды и дойти до ямы. Ни шагу больше. Это было выверенное, продуманное унижение. Иногда, по ночам, когда тишина становилась особенно плотной, Агата слышала, как по ту сторону стены скребутся крысы — единственные существа в этом каменном мешке, кто был свободнее нее.

Это был ее десятый раз. Она вела счет не по дням, а по арестам. Первый раз, когда ей было двенадцать, стал ошибкой — неуклюжей, глупой попыткой стащить буханку хлеба с лотка зеленщика. Ее поймали, высекли и отпустили с клеймом воровки. Третий раз был уже дурной привычкой, отточенным движением пальцев, снимающих кошель с пояса зазевавшегося купца. Тогда ее бросили в эту самую камеру на неделю, и холод камня впервые впитался в ее кости. Пятый раз стал закономерностью. Город уже знал ее, стражники лениво кривили губы при виде ее грязного лица. Она стала частью городского пейзажа, как бродячие собаки или кривые заборы.

На восьмой раз ей дали срок — полгода. Она вышла весной, щурясь от непривычно яркого солнца, и поняла, что мир за стенами тюрьмы стал для нее чужим. Люди шарахались от нее, матери прятали детей. Она была сиротой, не умеющей ни шить, ни стирать, ни гнуть спину в поле. Улица научила ее только одному — брать то, что плохо лежит, чтобы выжить.
Десятый раз стал приговором. Пожизненное. Она надоела. Маленькая, назойливая проблема, от которой город решил избавиться раз и навсегда. Судья, сытый мужчина с тройным подбородком, даже не смотрел на нее, когда зачитывал вердикт. Для него она была не человеком, а строчкой в отчете. Бесповоротная преступница. Шансов нет.

Агата сидела на краю полки, обхватив колени руками. Холодный металл ошейника касался подбородка. Она не плакала. Слезы замерзли где-то внутри еще после восьмого срока. Вместо этого она слушала. Слушала, как с потолка, отсчитывая секунды ее бесконечного заключения, падает капля. Кап. Пауза, в которой умещалась целая вечность. Кап. Она знала, что капля падает на одно и то же место, выдолбив в каменном полу крошечную, почти невидимую в темноте ямку. Это было единственное изменение, происходившее в ее мире. И Агата, неподвижная, прикованная к стене, чувствовала с этой медленной, упрямой водой странное, извращенное родство. Она тоже точила свой камень. Камень отчаяния. И ждала, что сломается первым.

Звук приближался — шаркающий, тяжелый, предвестник единственного события, которое еще имело значение. Он полз по каменному коридору, отражаясь от стен, и Агата чувствовала его скорее всем телом, чем ушами. Вибрация проникала сквозь пол, поднималась по ее ногам, заставляя сердце отбить два-три глухих, нетерпеливых удара. Она не шевелилась, застыв в позе терпеливого хищника, вслушиваясь в ритм чужой жизни.

Темный прямоугольник в двери отодвинулся с визгом ржавчины, который въелся в ее слух, как кислота. В камеру ворвался новый воздух — с запахом горячего металла, варева и пота. Затем в проем скользнула рука, грубая, с потрескавшейся кожей и грязью под ногтями, держащая глиняную миску. Миска ударилась о каменный пол с глухим стуком, расплескав немного серой жижи, и рука исчезла. Но вместо того, чтобы сразу уйти, тень заслонила проем. Два глаза, едва различимые в полумраке, уставились на Агату.

«Тс-с-с…» — прошипел голос, принадлежавший руке, скрипучий, как несмазанная телега. Пауза. Агата чувствовала, как взгляд ощупывает ее лицо, волосы, фигуру, словно оценщик на невольничьем рынке. «А ведь даже красивая девчонка. Что ж ты в поле не пошла, дура молодая».

Слова были просто звуками, оберткой для того единственного, что имело значение. Они не задевали, не оскорбляли, не вызывали ничего, кроме смутного раздражения за задержку. Она ждала. Ждала, когда тень уберется и оставит ее наедине с миской. Наконец, послышался удаляющийся шорох юбки, и прямоугольник света снова погрузился во тьму.

Только тогда Агата двинулась. Медленно, чтобы не издать лишнего звона, она сползла с полки. Цепь прочертила по полу ленивую дугу, звякнув лишь однажды. Она подползла к миске. Тепло, исходящее от нее, было почти осязаемым чудом в этом царстве вечного холода. Она прижалась щекой к шершавой глине, впитывая его, позволяя ему растечься по коже.
Ей было восемнадцать. Пожизненный срок только начался, но она уже чувствовала себя так, словно родилась на этой каменной полке, с этим железным обручем на шее. Мир снаружи, с его ветром, солнцем и лицами, стерся, превратился в бессвязный сон. Существовала только камера, капля с потолка и этот дважды в день случающийся ритуал. Существовала еда.

Она зачерпнула теплую кашицу пальцами. Обоняние, обострившееся в темноте, уловило всю палитру запахов: пресный дух разваренного зерна, едва уловимый аромат дыма и под ним — густой, землистый запах лука. На языке она была почти никакой — пресная вязкость зерна, сваренного на воде. Но потом зуб натыкался на упругое, скользкое тело, спрятанное в серой массе. Огромный, почти не разрезанный пласт луковицы. И когда она раскусывала его, рот наполняла обманчивая, призрачная сладость, которая не имела ничего общего с сахаром. Это была сладость не меда, а гниющей земли, сладость выживания, концентрированная сила, вытянутая из грязи. Она медленно, тщательно пережевывала каждый кусок, закрыв глаза, отдаваясь этому ощущению полностью. Ее тело, ее кровь, ее кости требовали этого. Не для удовольствия. Для жизни.

Глава 2. Приговор страшнее смерти

Пробуждение было не выходом из сна, а всплытием из одной тьмы в другую, чуть менее плотную. Агата проснулась не от звука, а от его отсутствия. Капля перестала падать. Тишина, нарушившая привычный ритм, была тревожной, как затишье перед бурей. Она села на полке, и ошейник привычно и холодно лег на ключицы. Она прислушалась, пытаясь уловить, что изменилось. И тогда она это почувствовала.

Это была не тишина. Это был гул.

Обычно звуки мира наверху доходили до нее обрывками, отфильтрованными толщей земли и камня. Глухой стук колеса по брусчатке, далекий лай собаки, обрывок пьяной песни — все это было фоновым шумом, доказательством того, что жизнь продолжается. Но сегодняшний звук был иным. Он был сплошным, низкочастотным, как гудение гигантского шмеля, запертого в бочке. Вибрация шла не сверху, а отовсюду. Она проникала сквозь каменный пол, заставляя мелко дрожать ее кости. Она давила на уши, создавая ощущение, будто воздух в камере стал тяжелее, плотнее.

Агата сползла на пол, прижавшись щекой к холодной, влажной поверхности. Так было лучше слышно. Это был не рокот повседневности. Это был звук толпы. Не праздничной, не ярмарочной. В этом гуле не было смеха или музыки. Было только напряженное, злое ожидание, спрессованное в единый, рычащий организм. Словно весь Жвялый, от мала до велика, собрался прямо над ее головой, на тюремной площади. Их тысячи ног, переминающихся на месте, сливались в единый, давящий звук, от которого, казалось, крошится камень.

Что происходит? Мысли в ее голове были медленными, неповоротливыми, как она сама. Новый заключенный? Она знала эту процедуру. Город любил провожать своих отбросов. Любил смотреть, как очередного несчастного, будь то вор, пьяница или просто неугодный, волокут к этим дверям. Толпа в такие моменты гудела одобрительно, упиваясь чужим падением, которое делало их собственную серую жизнь чуточку праведнее. Да, это было похоже. Наверху сейчас стоит кто-то, окруженный стражей, и ловит на себе сотни ненавидящих взглядов. Новый козел отпущения.

Агата провела пальцами по холодному металлу цепи. Она помнила этот звук со стороны жертвы. Помнила, как он обволакивает, липнет к коже, забивается в уши, не оставляя места для собственных мыслей. Это звук коллективной ненависти, чистой и незамутненной состраданием. Он пахнет потом, кислой капустой и самодовольством. Сейчас кто-то другой впитывал в себя этот яд, становился громоотводом для всех страхов и пороков Жвялого. Ей не было его жаль. В этом каменном мешке не было места для жалости. Было лишь смутное, отстраненное любопытство и тень мрачного узнавания. Еще одна жизнь, перемолотая жерновами этого города.

Но гул не стихал. Он становился громче, напряженнее. В нем появились новые ноты — отдельные, пронзительные выкрики, которые не долетали до нее словами, но доносились чистой, незамутненной эмоцией. Ярость. Страх. И что-то еще, что-то древнее, ритуальное. Это было не просто осуждение преступника. Это было больше. Серьезнее. Агата прикрыла глаза, пытаясь расшифровать эту звуковую карту. Она была уверена — толпа не просто смотрит. Толпа чего-то ждет. И это ожидание было таким плотным и всеобщим, что она чувствовала его здесь, под землей, как изменение давления перед грозой. Что-то должно было случиться. Что-то страшное и неотвратимое. И весь город собрался, чтобы стать свидетелем.

Свет под дверью родился неправильно. Он не просочился тонкой струйкой, а вспыхнул сразу, ярко и нервно, будто кто-то резко распахнул дверь в адское пекло. И запах был не тот. Не смола и дерево, а что-то едкое, маслянистое, от чего першило в горле. Агата прищурилась, привыкая к непривычно яркому свету, который резал глаза. Она ждала. Ждала шарканья ног, скрипа тележки, привычного стука миски о камень. Но ничего не происходило.

Время растягивалось, превращаясь в липкую, тревожную патоку. Свет горел, а еды не было. Голод, всегда дремавший где-то на дне желудка, проснулся и начал скрестись, требуя свое. Раздражение смешивалось с тревогой. Этот нарушенный ритуал пугал ее больше, чем гул толпы снаружи. Это было неправильно.

Наконец, она услышала шаги. Но не одни. Две пары. Одни — знакомые, шаркающие. Другие — медленные, весомые, с легким постукиванием. Скрипнул засов, который не открывали с момента ее прибытия. Дверь, протестуя каждой ржавой петлей, отворилась.

В проеме стояли двое. Первой Агата увидела ту самую женщину, повариху. Но сегодня на ней был чистый, хоть и застиранный, передник, а лицо ее было бледным и испуганным. В руках она не держала ни половника, ни миски. Ее руки были пусты и безвольно висели вдоль тела. За ней стоял мужчина, которого Агата никогда не видела так близко. Старик. Его лицо было похоже на печеное яблоко — все в глубоких морщинах, с пергаментной, сухой кожей. Седая борода, редкая и жесткая, как старая щетка, спускалась на грудь. Но глаза… глаза были молодыми. Маленькие, черные, блестящие, они смотрели на Агату без ненависти, без жалости, без всякого выражения. Это был взгляд человека, который смотрит на вещь, на инструмент. На нем была темная, тяжелая одежда, расшитая по вороту тусклыми нитями. Один из Старейшин.

Тишина в камере стала звенящей. Старик не двигался, лишь его взгляд медленно скользил по фигуре Агаты, по ее грязным волосам, по ошейнику. Затем он кивнул поварихе. Та вздрогнула, как будто ее ударили, и, не глядя на Агату, протянула дрожащую руку, указывая на нее пальцем. Простое, молчаливое движение, которое ощущалось, как приговор.
«Освободите дитя», — произнес Старейшина.

Голос его был таким же сухим и старым, как его кожа. Негромкий, но он наполнил собой все пространство, не оставив места для возражений. Слово «дитя» из его уст прозвучало чудовищной насмешкой.

Из-за его спины вышли двое стражников. Они двигались беззвучно, как тени. Один держал в руках связку ключей. Агата инстинктивно попятилась, пока цепь не натянулась, дернув ее за шею. Она не боялась. Страх был слишком большой роскошью. Она просто не понимала. В ее мире не было такого понятия, как «освобождение». Были только разные виды клеток.

Глава 3. Дорога в лес

Время в подвале ратуши тянулось, как застывающая смола. Оно не капало, как в ее камере, а медленно густело, становясь все более плотным и неподвижным. Агата сидела в кресле, прислушиваясь к своему телу. К тому, как тепло от съеденного мяса медленно растекается по венам. К тому, как кожаные ремни, туго стягивающие запястья и лодыжки, постепенно немеют, становясь продолжением ее тела. Она не дергалась и не пыталась освободиться. Она ждала. Терпение было первым уроком, который преподала ей улица, и она усвоила его назубок.

Наконец, наверху послышались шаги. Тяжелые, размеренные. Дверь скрипнула, впуская в подвал полосу тусклого света и запах сырости из коридора. На пороге стояли двое. Один — старый, сгорбленный стражник, которого она видела уже много раз. Его лицо было усталой картой дорог Жвялого, испещренной морщинами, а в глазах плескалась бесконечная, серая скука. Второй был молод, почти мальчишка, в плохо сидящей на нем форме. Его руки нервно теребили рукоять короткого меча, а глаза бегали по сторонам, стараясь не встречаться с ее взглядом. От него пахло страхом и дешевым табаком.
Старик кашлянул, прочищая горло, и его хриплый, безразличный голос нарушил тишину.

«Пора. Идти надо».

Он не сказал «пройдемте» или «вставай». Просто констатировал факт, как будто говорил о погоде. Агата посмотрела сначала на него, потом на нервного юнца. И молча кивнула. Маленькое, почти незаметное движение головой.

Она не привыкла говорить. Для нее слова были чужим ремеслом, за которым она наблюдала со стороны, как за работой кузнеца или ткача. Она видела, как люди соединяют звуки в предложения, как меняют интонации, как смеются или плачут, используя лишь свой голос. Она понимала этот язык. Ее слух, отточенный годами подслушивания, улавливал малейшие оттенки смысла, скрытые за словами. Она знала, когда человек лжет, когда боится, когда пытается казаться важнее, чем он есть. Она была превосходным слушателем. Но сама она молчала.

Семьи не было, чтобы научить ее первым словам. Друзей не было, чтобы обмениваться секретами. Ее общение с миром сводилось к коротким, резким командам стражников или обрывкам фраз торговцев, у которых она пыталась что-то стащить. Она знала, как произносить звуки. Она чувствовала, как напрягаются связки, как язык ударяется о нёбо, формируя слово. Но само желание облечь мысль в звук отсутствовало. Ее гортань была тихим, нетронутым местом. Мысли рождались, жили и умирали в ее голове, не нуждаясь в том, чтобы быть произнесенными.

Но она любила шутить. Это была ее тайная, беззвучная игра. Она смотрела на мир и находила в нем абсурдные, смешные детали. И сейчас, когда молодой стражник, дрожащими пальцами расстегивал ремни на ее запястьях, в ее голове родилась шутка, острая и едкая: «Куда такая спешка? Боитесь, жених заскучает?»

Мысль была такой ясной, что ей на мгновение показалось, будто она произнесла ее вслух. Она представила, как вытянулось бы лицо этого юнца, услышь он такое. И от этого ее губы дрогнули, едва заметно изогнувшись в тени улыбки, которую никто не увидел и не понял бы. Это было ее. Только ее. Маленький островок непокорности в океане смирения.


Ремни упали. Острая, колющая боль, когда кровь хлынула в занемевшие конечности, заставила ее поморщиться. Она медленно встала, разминая пальцы. Старый стражник молча наблюдал за ней. Они не торопили. Они встали по бокам, не касаясь ее, но создавая невидимую клетку из своих тел, и повели ее вверх по каменным ступеням, из подвала — к ее судьбе. Агата шла молча, чувствуя, как с каждым шагом возвращается сила в ноги. Она не знала, что ждет ее впереди. Но она знала, что будет готова.

Ее вывели не на площадь, а на задний двор ратуши. Там, у низкого каменного крыльца, ждала повозка. Но это была не просто повозка. Агата за свою жизнь видела их тысячи — от скрипучих крестьянских телег до неуклюжих фургонов торговцев. Эта не была похожа ни на одну из них.

Она была похожа на клетку, сплетенную из живых ветвей.

С первого взгляда казалось, что это просто странная, причудливая резьба. Но когда Агата подошла ближе, она увидела, что это не так. Сама карета, ее стены и крыша, были созданы из десятков, а может и сотен, переплетенных между собой ветвей ивы, орешника и терновника. Они были темными, почти черными, и гладкими, словно их полировали веками. Ветви изгибались и переплетались, образуя сложный, органический узор, лишенный прямых углов и ровных линий. Местами из этого плетения прорастали настоящие, засохшие листья и острые, как иглы, шипы терновника. Не было ни единого гвоздя, ни одной металлической скобы — вся конструкция держалась на этом немыслимом, живом переплетении.

Дверца, которую открыл перед ней стражник, была не дверцей, а подвижной секцией стены, и она отворилась без скрипа, с тихим шелестом, как будто раздвинулись заросли кустарника. Внутри было тесно и темно. Воздух пах так же, как и сама карета — сухим деревом, прелой листвой, мхом и чем-то еще, едва уловимым и древним. Чем-то, что щекотало в носу и вызывало смутную тревогу.

Агата сделала очевидный вывод. Эта карета была не для людей. Она была для жертв.

В ней был тот же дух, который она ощущала в руинах старых языческих капищ, разбросанных по окраинам Жвялого. Разрушенные каменные алтари, поросшие мхом, и полусгнившие деревянные идолы, чьи лица стерло время. Когда-то давно, как рассказывали старики, люди верили в десятки разных богов — в бога реки, в богиню урожая, в духов ветра. Они строили им храмы и приносили дары. Потом появился Лихо. И все остальные боги были забыты. Зачем верить в тех, кто молчит, когда у тебя есть один, настоящий, который отвечает на твои молитвы? Пусть и отвечает он голодом и страхом.


Она села на жесткую деревянную лавку внутри. Сквозь щели в плетеных стенах пробивались тонкие лучики серого дневного света, создавая в полумраке движущийся узор, похожий на тени от листвы. Когда стражник закрыл за ней дверцу, она почувствовала себя пойманной в ловушку птицей. Повозка мягко качнулась, и раздался скрип колес. Они тронулись.

Глава 4. Первый вздох дома

Абсолютная тьма давила на глаза, заставляя их болеть от бесполезного напряжения. Абсолютная тишина забивала уши ватой. Агата лежала, связанная, в неподвижной повозке, и чувствовала, как вечность сжимается в одну-единственную секунду, которая длится бесконечно.

А потом тьма исчезла.

Это не было похоже на рассвет. Не было медленного угасания ночи, не было первого робкого луча. Просто в один миг было черно, а в следующий — стало светло. Словно кто-то сорвал с мира черный саван. Но это был не свет солнца. Небо над головой было затянуто ровной, бесшовной пеленой серой дымки, из-за которой оно казалось низким и плоским, как потолок в комнате. Свет был повсюду и нигде одновременно. Он лился из самой этой дымки, холодный, молочный, не отбрасывающий теней. Все предметы казались плоскими, лишенными объема, словно нарисованными на холсте.

И в этом мертвом, безэмоциональном свете она увидела поместье. И сад перед ним.

Повозка стояла в начале широкой аллеи, вымощенной гладкими черными камнями, которые блестели, как мокрая галька. А по обе стороны от аллеи простирался он. Сад.

Первой мыслью, промелькнувшей в голове Агаты, было недоумение. Это не был заросший, дикий уголок леса. Это было произведение искусства. Безупречное, выверенное до последнего листа, оно казалось настолько совершенным, что выглядело неживым. Идеально ровные газоны, покрытые травой такого глубокого, изумрудного цвета, какого она никогда не видела, перемежались с клумбами, на которых росли цветы неестественно ярких, насыщенных оттенков: черные, как бархат, розы, темно-фиолетовые колокольчики, похожие на капли яда, кроваво-красные лилии с золотыми прожилками. От них не исходило сладкого аромата. Воздух был пропитан тяжелым, пряным запахом, похожим на запах ладана и влажной земли.


Но главное было не это. Главным были кусты. Высокие, разросшиеся тисы и самшиты были превращены в скульптуры. Это была работа не просто садовника. Это была работа гения или безумца. Но фигуры, выстриженные из податливой зелени, не изображали банальные шары или спирали.

Справа от аллеи застыла в прыжке стая волков. Каждый мускул, каждая прядь шерсти, переданная текстурой мелких листьев, была видна с пугающей четкостью. Их пасти были открыты в беззвучном вое, а на месте глаз зияли темные пустоты, которые, казалось, втягивали в себя свет. Слева огромный олень запрокинул голову в агонии, его ветвистые рога, сплетенные из живых веток, царапали серое небо. У его ног извивался клубок змей, и их гладкая, чешуйчатая кожа была передана с такой точностью, что Агате показалось, будто они вот-вот зашипят. Эти зеленые изваяния были полны движения, страсти, страдания. Они были прекрасны и чудовищны одновременно.

Агата лежала, связанная, и смотрела на это застывшее великолепие. И ее практичный, приземленный ум задавал только один вопрос: кто? Кто ухаживает за этим садом? Кто подстригает эти кусты с такой дьявольской точностью? Кто поливает эти ядовитые цветы?

Ответ был очевиден и абсурден. Здесь никого не было. В этом саду не было слышно ни пения птиц, ни жужжания насекомых. Абсолютная, неестественная тишина царила над этим местом. А значит, садовником был он. Лихо.


Эта мысль была страшнее любых криков и угроз. Чудовище, которому скармливают девушек, в свободное время занимается фигурной стрижкой кустов. Зачем? Зачем существу из ночных кошмаров этот идеальный, полный застывшей боли сад у порога его дома? Эта необъяснимая, извращенная тяга к красоте пугала ее больше, чем любая уродливая жестокость. Она делала монстра непонятным. А значит — непредсказуемым.

Веревки исчезли.

Они не развязались и не порвались. Просто в один момент они были, туго врезаясь в ее кожу, а в следующий — их не стало. Они испарились, не оставив после себя ни следа, ни звука. Агата села, медленно, недоверчиво. Она потерла запястья, чувствуя, как покалывание от возвращающегося кровообращения сменяется ощущением полной свободы. Она была свободна. По крайней мере, от веревок.

Она встала и шагнула из повозки на гладкие, холодные камни аллеи. Лошади и сама повозка стояли неподвижно, как часть пейзажа. Она не оглянулась на них. Ее взгляд был прикован к дому.

Поместье. Это слово не подходило ему. Это был не дом, а скорее застывший кошмар архитектора, памятник чему-то древнему и чужеродному. Оно поднималось из земли, как гигантский, больной нарост, нарушая все мыслимые законы симметрии и гармонии.

Здание имело три этажа, но они не были ровными. Они наслаивались друг на друга под немыслимыми углами, то нависая, то, наоборот, отступая вглубь. Стены были сложены из того же черного, как ночь, камня, что и ворота, но здесь он не был гладким. Он был покрыт странной, органической резьбой, похожей одновременно на переплетение корней, рисунок вен под кожей и застывшие потоки лавы. Казалось, что дом не построен, а выращен.


Крыша была покрыта не черепицей, а чем-то, напоминающим чешую гигантской рептилии — тысячами тонких, серых пластин, которые тускло поблескивали даже в этом мертвом свете. Из крыши в небо вонзались несколько шпилей, но они были не острыми и прямыми, а изогнутыми и узловатыми, как когти доисторического зверя, пытающегося вцепиться в низкое серое небо.

И окна. Их было много, самых разных форм и размеров. Одни — высокие и узкие, как бойницы. Другие — круглые, как глаза совы. Третьи — асимметричные, неправильной формы, словно трещины в скале. И в каждом из них было стекло. Мутное, толстое, оно искажало отражение, но это было несомненно стекло — роскошь, которую в Жвялом могли себе позволить лишь Старейшины. Откуда оно здесь, в сердце проклятого леса? Мысль была навязчивой. Лихо сам научился выдувать стекло из песка, как древний мастер? Или ему помогали люди? Были ли до нее не только невесты, но и ремесленники, заключившие с монстром свою, отдельную сделку? Эта мысль вызвала неприятный холодок.

Входной двери как таковой не было. Вместо нее в центре фасада зиял огромный, арочный проем, похожий на разинутую пасть. Он не был пуст. Проем был затянут чем-то, похожим на плотную, серую паутину, которая мелко подрагивала, хотя ветра не было.

Загрузка...