Пролог

Грохнула за спиной тяжелая чугунная дверца. Лязгнул засов. Тьма воцарилась кругом густая, словно черный кисель. Пока еще свет проникал в эту бездну хоть краешком, Максим успел рассмотреть, что ступени в паре саженей внизу обрываются, а далее идет прямой коридор с ответвлениями направо и налево.

Куда идти?

Припомнил, что государь Иван Васильевич сказал: иди все прямо, мимо не пройдешь. Правда это или нет? Может быть, он просто поиздевался над узником напоследок? Дескать, куда ни иди, все равно, один конец.

Так или иначе, выбор был небогатый. Максим осторожно, чтобы не оступиться в кромешной тьме, стал спускаться по ступеням, пока не достиг каменного пола в самом низу.

И только здесь он почувствовал, чем здесь пахнет. Нет, не только тем, чем полагается пахнуть в погребе: сыростью, мышами, ржавчиной. Был здесь еще и другой запах, который спутать ни с чем было невозможно. Запах, от которого захотелось сразу же броситься обратно вверх по ступеням и забарабанить кулаками в железную дверцу. Пусть впустят назад, пусть там даже казнят. Что угодно, только не это!

Потом, конечно, взял себя в руки. Нет нужды туда бежать – никто не откроет. Если хочешь еще пожить, нужно первым делом изгнать пробирающий до костей ужас и придумать, что делать. Если бы только не проклятая тьма, если бы хоть самый тусклый огонек! Хоть в мышиный глаз!

Максим весь обратился в слух, стараясь даже не дышать. Где-то впереди и чуть правее раздался плеск, словно кто-то невидимый наступил в лужу босой ногой. А вслед за этим он почувствовал, как смертное зловоние усилилось. Тот, кто его источал, был уже совсем близко. Должно быть, шагах в двадцати, едва ли больше.

И ведь нет при себе ни бердыша, ни сабли, ни пистоля! Будь при нем хоть что-то из оружия, он не так бы себя повел, не стоял бы, как истукан, обезумев от страха. Да все отобрали сторожа слободские, и теперь его, безоружного, кинули сюда, яко римские цари кидали праведников на арену для звериной травли. Вот только тех праведников иной раз звери не трогали, а ему – Максим знал – никакой пощады не будет. То, что обреталось в этом подвале – не лев и не барс. У тех есть предел лютости, и они сыты бывают. То же, что приближалось сейчас к нему в кромешной тьме, было обречено испытывать голод неутолимый вечно.

– Господи Боже, – произнес бывший инок про себя. – Вот он, час мой последний.

Сразу же вспомнилось все: и как отец катал его – несмышленого тогда мальчонку – на лодке по озеру, на берегу которого стояла усадьба. И как горела та усадьба ярким пламенем, а вокруг метались силуэты в черных кафтанах. И как в монастырском уединении читал при лучине вместо Священного писания книгу о рыцарских подвигах. И, конечно, Максиму вспомнился тот день, когда он встретил в монастыре Меченого, и когда в жизнь его вошел весь этот ужас.

Глава первая, в коей рыцарь желает убить врага совсем не по-рыцарски

Отслужили вечерню. После нее, как водится, потянулась длинная очередь, чтобы подойти к отцу-игумену под благословение. Инок Родион тоже пристроился в конце, следом за толстым Никишкой, чувствуя, как голова по-всегдашнему неприятно гудит от долгой, утомительной службы. Он знал, что грех это – тяготиться служением Божиим – но ничего не мог с собой поделать.

Шел он к благословению, а сам уже томился: скорее бы прийти в келью, засветить лучину, сотворить побыстрее молитву, да и приступать сызнова к чтению.

В чтении этом заключалась нынче вся его отрада. В прежние счастливые времена отец его, Роман Заболотский, был у государя в большом доверии, и отправил тот его в посольство в англицкую землю, к великой королеве Елисавете. Из поездки той привез он Родиону – тогда еще семилетнему, да и не Родиону еще, а Максиму – оловянного рыцаря в доспехах, а также книгу англицкого дворянина Фомы Малория «Смерть Артурова», коию по приезду стал переводить на русский язык.

Одна эта книга – точнее, тетрадь толстая с черновыми отцовскими записями – у инока на память об отце и осталась. Сама-то книга сгорела вместе со всей усадьбой – да и на что бы она ему сдалась, коли он англицкого языка не разумеет? Рыцарь оловянный тоже, должно быть, при пожаре растаял.

Одним словом, это было последнее, что напоминало ему, что когда-то у него была семья. Скажи он такое отцу-игумену, тот, должно быть разгневался: он всегда говорил, дескать, ваша семья ныне – это Христос и братия. Инок воздавал братии честь, а Христу – и подавно, но про себя всегда помнил, что его семья – это род Заболотских, да и сам он никакой не Родион, а Максим. А коль скоро так, то и мы далее будем звать его Максимом.

В общем, шел он сейчас читать двадцать раз уже прочитанную от корки до корки книгу, потому что больше никакой радости в его жизни не осталось.

Путь его пролегал мимо дощатого коровника, где терся боками и мычал основной капитал монастырский. Завтра Максиму предстояло его чистить.

Подумал об этом Максим и поморщился. Вот бы как-нибудь от этого избавиться? Как человека книжного, его иногда звали грамоты келаревы переписывать, но в бедном монастыре такой работы было мало, навоз вилами кидать куда как чаще требовалось.

Монастырь стоял среди леса, от дорог в стороне. Еще недавно был это просто скит в лесу, а теперь вот, частокол отстроили и монахов живет три десятка – уже считается монастырь, и даже грамота имеется от митрополита.

Однако же ни стены настоящей, ни церкви каменной здесь не было. Все кельи – рубленые из бревен, церковь – тоже. Жили бедно, трудились много. По духовной от дворянина Сыромятова принадлежало к монастырю село Гремиха, да еще несколько деревень. Вот только разорили Гремиху дотла еще в опричнину, так что крестьяне тамошние едва концы с концами сводили, а в деревнях и вовсе жили ныне только звери лесные.

Но монахи этим не особенно тяготились: был у них и пчельник, и скотина, даже две лошади, в разное время по духовным грамотам полученные. Так что монахи за послушание и землю пахали, и за скотиной ходили, и в лес на охоту.

Возле коровника встретился Максиму Сорока, послушник, единственный в монастыре Максимов ровесник: рыжий, веснушчатый, востроносый. Так-то он был не Сорока, а в миру – Ероха Кузьмин, в монашестве же – Никодим. А Сорокой его отец-келарь в шутку прозвал за то, что везде летает, все про всех знает и трещит без умолку. Да так уж к нему и прилепилось.

– Ты эта… слыхал про отца Серафима-то? – затарахтел Сорока по-обычному. – Я к его келье сегодня сбегал.

– И что он? – спросил Максим без особенного интереса.

– Плох он, – отвечал Сорока. – Я в келью-то не заглядывал, но Никишка сказывал, отец-игумен его связать повелел. А то далеко ли до беды. Рычит, словно медведь, орет, и все такое непотребное – страсть!

Серафима Максиму было жалко. Он был могучий мужик, из поморских рыбаков. Спокойный, кряжистый, рукастый. Говорил мало, но увесисто, словно пудовые гири ронял. Зачем в монастырь ушел – никогда не сказывал, но между собой в братии шептались, что что-то там у него такое вышло в его поморском краю: не то он кого убил, не то у него кого убили. Места там совсем дикие. По сравнению с ними, даже здешние дремучие тверские леса – все равно что Москва. Так что случается там всякое, а потом – поди сыщи.

– Что ж он такого орал? – спросил Максим.

– Ой, страх и сказать! – зашептал Сорока. – Он там царя последними словами ругает, и отца-игумена! Говорит, царь их край разорил, жену Серафимову страшной смертью убил, и теперь за то, будто бы, Бог царю несчастья посылает.

Сорока заозирался по сторонам и сам себе рот рукой прикрыл: сообразил, что сморозил лишнее. За такие речи людям на площади руки и ноги рубят. Здесь, правда, донести некому, а все же, жуть берет, и Максима тоже немного взяла. Что это вдруг Серафим такое говорить начал? На него совсем непохоже.

– А еще он кричал, – продолжил шептать Сорока. – Что отец-игумен, и мы здесь все – кислые постники и ханжи, сидим взаперти, и до горя людского нам дела нет, ну и много еще такого. Чего это он, а?

– Мало ли, чего люди в болезни говорят, – пожал Максим плечами.

Болезнь у Серафима была какая-то мудреная. Третьего дня назад ездил он дрова рубить, да вернулся без дров и без топора, говорил невнятицу какую-то: вроде как, напал на него в лесу кто-то, а кто – так объяснить и не смог. Не то разбойники, не то что – еле ворочал языком, не разберешь. А на руке и на боку при этом – следы от зубов.

Глава вторая, в коей несвятые пророчествуют, а неживые - ходят

Миновал Максим тихую, давно уж погрузившуюся в сон Гремиху, проехал бывшую деревню Волчиху, от которой от которой одни обгорелые срубы остались, травой да кустами проросшие. За ней еще хутор был – тоже давно брошенный. А там уже, далеко за полночь, блеснула впереди в лунном свете река, а вскоре показалась и черная кособокая мельница.

Максим привязал у крыльца коня, спешился, постучал. Поначалу никто не откликнулся, и он даже успел подумать: а что если и вовсе нет на мельне никого живого? От этой мысли он даже поежился: на дворе глухая ночь, кругом до самой Гремихи никакого людского жилья.

Однако же минуту спустя за дверью послышалось сперва шарканье и скрип половиц, затем тяжелое дыхание.

– Фу-фу, русским духом пахнет! – проговорил из-за двери скрипучий голос. Максим даже вздрогнул, до того вышло похоже на то, как он представлял себе взаправдашнюю Бабу Ягу.

Мгновение спустя растворилась дверь – но лишь на узкую щелочку. В щелочке показалось пухлое, круглое бабье лицо с прилипшими ко лбу черными волосами с проседью.

– Тебе чего, добрый молодец? – произнес тот же голос.

– Я из Введеньева монастыря, – сказал Максим. – Меня отец-игумен прислал, говорит, человек у тебя есть, чтобы больному монаху помочь.

– Это что ж за человек такой? – проговорила мельничиха, взглянув на Максима удивленно. – По знахарскому делу я сама, грешная, кое-чего разумею. Вот только чем монах-то болен? Если животом скорбен, так это у меня тут как раз такой настой заготовлен, как рукой снимет и колотье, и запор нутряной…

– Не запор у него, – ответил Максим. – Укусил его кто-то в лесу, третьего дня. А теперь он лежит в жару и ругает весь свет неподобными словами. Вот отец-игумен и попросил, чтобы ты послала со мной своего человека, кто он там ни есть.

– Свят-свят-свят, – мельничиха мелко закрестилась и отшатнулась от двери, словно Максим на нее топором замахнулся. – Ты, голубь, заходи внутрь-то. Нечего о таких вещах на дворе толковать среди ночи.

Максиму и самому уже надоело на пороге торчать. Зашел он внутрь – это была жилая изба, к мельнице пристроенная. В дальнем углу горела крохотная лампада возле совершенно почерневшей от чада иконы, а под ней лежали сложенные в беспорядке друг на друга мешки – должно быть, с мукой. К потолку тут и там привешены были пучки трав и низки сушеных грибов, еще больше травы было разложено на столе, где стояло также две ступки с пестами и маленький закопчённый котел. От всего этого в избе стоял пряный запах не то лесной поляны, не то сеновала.

У окна засвечена была лучина. Возле нее на лавке сидел угрюмый парень с нестрижеными русыми волосами, примерно Максимов ровесник или чуть постарше. Что-то мастерил с охотничьим луком – кажется, тетиву перевивал. На Максима он и не посмотрел даже – только один раз быстро взглянул исподлобья, и снова за тетиву принялся. Сынок, должно быть, хозяйский. Чего, только, он, среди ночи тут сидит? Может, с самого утра на охоту собрался? Ну, да и бог с ним.

– Когда, говоришь, монаха-то этого укусили? – спросила мельничиха, протяжно зевнув и перекрестив рот. – И как звать тебя?

– Звать меня Максимом, – ответил он. – А тебя как величать?

– Василисой, – ответила мельничиха. – Вишь, по молодости была прекрасная, а теперь давно уж стала премудрая.

– А монах этот третий день уже в жару, – продолжил Максим.

– Плохо дело, – покачала головой мельничиха. – Два дня да без лечения… Ему у вас в монастыре укус-то не прижигали? Обори-траву в рану не сыпали?

Максим пожал плечами.

– Откуда мне знать? Должно быть, нет.

– Ох, худо дело, ох, худо… – снова раскудахталась баба. Сын ее в это время глядел на ночного гостя исподлобья, но ни слова не говорил.

– Ну, раз худо, так пошли за своим человеком поскорее, – сказал на это Максим.

– Кого ж я пошлю? – удивилась мельничиха. – Не Стешу же, одну, в глухую ночь-то. А сама и подавно не пойду. Страсть такая.

– Ну, тогда я сам пойду, – сказал Максим, подтянув пояс. – Ты мне только скажи, куда ехать-то. У меня конь, я живо домчу.

– Как же я тебе скажу, голубь? – мельничиха уставилась на Максим а так, словно он жуткую глупость сморозил. – К тому человеку ходить никому нельзя кроме тех, кто дорогу знает. Ежели я тебе скажу, где его сыскать, мне ж потом головы не сносить. Нет уж, чернец, поезжай-ка ты назад, в свою обитель, а я как солнышко забрезжит, быстро к тебе человека пошлю – ясным соколом прилетит.

– Мне без того человека являться не велено, – ответил Максим мрачно. Он уж понял, что по-хорошему с мельничихой не сладит.

– Ну, тогда посиди здесь у меня, выпей, вон, кваску, а то – поспи: чай, всю ночь скакал?

– Да что это за человек такой, что к нему запросто прийти нельзя? – воскликнул Максим. – Не леший же, в самом деле?

– Тьфу-тьфу-тьфу! – заплевала мельничиха во все стороны. – Ты в своем уме, ночью в лесу такие вещи говорить?!

Она несколько раз размашисто перекрестилась на закопченный образ в углу.

– Человек он, такой же, как мы, грешные, но ходу к нему всякому проезжему нет, а есть только тем людям, что у него в доверии состоит, вот навроде меня, – сказала она, отогнав нечистого. – Но ночным делом я к нему не пойду, хоть ты мне рубль серебром дай! Тем более, ты сам говоришь, что в лесу этакое…

Глава третья, в коей сталь борется со злобой, а побеждает огонь

Солнце уже высоко стояло в небе, когда они вышли на круглую полянку в лесу, посередь которой стояла крохотная, почерневшая избушка. В такой в пору и в самом деле было жить лесной ведьме, только что курьих ног не было. Но тот, кто в избушке сидел, съесть пришлецов не грозился и в баньке попариться не приглашал.

– Стой на месте! – крикнул из избы хриплый, слегка надтреснутый голос. – Вы кто такие, и чего явились?! Сейчас враз из пищали садану!

– Это я, батюшка Варлаам! – крикнула Стеша в ответ. – Мы к Федору Лукичу пришли. В монастыре беда, во Введеньевском!

– Да монастырь пусть хоть сквозь землю провалится! – послышался из избушки уже другой голос, низкий, раскатистый. – А на кой черт ты сюда чужого привела, можешь сказать?!

– Да вот прилип, как к Маланье Филипп! – ответила она. – Говорит, дело у него, срочно-рассрочное! А его матушка знает, он чернец настоящий!

– Сейчас глянем, что за чернец! – произнес второй собеседник тоном, не обещавшим ничего хорошего. Затем скрипнула покосившаяся дверь, и на пороге хижины появился ее жилец.

Был он ростом не особенно высок, но издали видать – крепкий, что твой дуб. Волоса русые, и борода – тоже. Одет он был в короткий простой серый кафтан, кое-где залатанный и обдерганный, на ногах – видавшие виды сапоги. В руках у незнакомца был тяжелый бердыш, а пояс на нем был с золотой пряжкой, украшенной крупным жемчугом и с красным камнем посередь. Это при таком-то заношенном платье!

Одним словом, на знахаря этот человек был совсем непохож. А похож он более всего был на лесного разбойника, так что Максим теперь терялся в догадках, для какой-такой цели он отцу-игумену понадобился.

– Ну, чего приперся, кутья, говори? – спросил он, подойдя к Максиму ближе и осмотрев его с головы до ног. – То-то ты красавец, как я погляжу!

– Отец-игумен меня послал к тебе, – ответил тот, не обращая внимания на грубость. – Просил поскорее тебя привести, потому что Серафиму нашему совсем плохо, укусил его кто-то в лесу третьего дня… да нет, уже более.

– Езжай назад, подох уже твой Серафим, – сказал лесной обитатель, – Надо было раньше за мной посылать, да и то…

Он сплюнул себе под ноги и покачал головой.

За его спиной тем временем вышел из избушки еще один человек – постарше годами, с заметным брюхом, полуседой бородой и курчавыми волосами, с задорной улыбкой на лице, словно он только что хорошенько откушал, пропустил следом водочки и очень этому рад. По черной рясе можно было предположить в нем попа, вот только мешала этому пищаль за спиной: где это видано, чтоб попы из пищалей стреляли?

– Как же так? – растерянно произнес Максим. – Ты и не посмотришь его?

– Чего мне на него не смотреть? – знахарь-разбойник бросил на Максима насмешливый взгляд. – Чай, он не баба, глядеть на него? Да я и баб предпочитаю живых.

– А все-таки, съездить надо, – сказал подошедший странный поп, поправив ремень пищали на плече. – А ну, как они там с этим Серафимом не справятся? Это ж беда будет. И игумена тамошнего я знаю – он хоть и прижимистый, но за доброе дело и наградит по-доброму. У вас там, вроде, и пчельник есть, а, чернец?

– Есть, – ответил Максим.

– Ну, вот, сотов возьмем, наварим пьяного меда на зиму… – глаза попа приятно закатились в предвкушении, а губы аппетитно причмокнули. – Поедем, Лукич, а?

– Вы как через лес дошли? – спросил его товарищ, не ответив на попов вопрос. – Неужто пешком?

– На лошади его сперва, – ответила Стеша. – Да только лошадь в лесу загрызли… сам знаешь, кто. Вон, видишь, каков он, весь в крови изгваздался?

– Чего? – глаза лесного отшельника округлились. – Прямо здесь, в лесу? Чего ж ты молчала!

С этими словами схватил он безо всяких церемоний Стешу за руку, закатал рубашку, стал ее руку разглядывать, а после – другую.

– Не кусал тебя? – спросил он. – Точно?

– Точно! – ответила она, отдернув руку и отступив на пару шагов, словно боясь, что грубиян станет ее дальше раздевать.

– А тебя? – обратился он уже к Максиму. Тот в ответ помотал головой.

– Ты только не юли! – сказал он. – Ежели что… пока еще успеть можно, враз костер разведем, прижжем.

– Да не кусал меня никто! – сказал Максим. – А что будет, ежели укусит?

– Таким же станешь, – ответил обитатель избушки. – Будешь тоже по лесам бегать и горло людям драть.

И тут до Максима дошло, что именно это и случилось с Серафимом. Он представил Серафима с белыми глазами, с посиневшим лицом, с жутко раззявленным ртом, бросающегося на стены кельи. При этой мысли дрожь объяла Максима. Должно быть, выражение его лица в эту минуту хозяина здешнего позабавило.

– Ладно, не хнычь, кутья прокисшая! – с этими словами он хлопнул Максима по плечу. – Сейчас отец Варлаам заложит телегу, съездим, проверим, что там у вас там, в монастыре, делается. Авось, ничего страшного и не случилось. Что вы, кстати, с тем, в лесу, сделали?

– Он того мертвяка топором зарубил, – сказала Стеша, умолчав о своей роли в победе над чудищем.

– Вот это дело! – лесной обитатель сызнова хлопнул Максима по плечу. – Меня Федором крестили, а люди прозвали Фрязиным. А тебя как?

Глава четвертая, в коей рассказывается о граде Венеции

Ехали они целую ночь и все утро, но не той же самой дорогой, что давеча, а выехали сперва на широкий тракт, что шел вдоль Волги, чуть в стороне. Здесь в утренний час их покинула Стеша: положила ладонь Максиму на плечо, сказала лишь «Ну, я к матушке», кивнула приподнявшему свой колпак Фрязину, спрыгнула с телеги и исчезла в подлеске.

Вскоре после этого телега с тракта своротила. Варлаам медленно, осторожно – не дай бог снова ось сломать! – повел ее по лесной тропе. Говорили в дороге мало: Фрязин хмурился, Максим все никак не мог отойти от ночных событий. Стоило ему закрыть глаза, как перед ними словно наяву выступали то оскаленные зубы отца-игумена, то бледное лицо Сороки с глазами навыкате.

Наконец, устроили привал на тропинке возле ручья. Отец Варлаам разжег костер, достал кое-какую снедь – из монастырских, конечно, запасов – и стал варить в котелке кашу с сушеными грибами, постоянно помешивая пробуя, и прибавляя крохотную щепотку каких-то трав то из одного мешочка, то из другого. Ароматный дым поплыл над поляной, и Максим, ничего не евший со вчерашнего, почувствовал как закрутило в животе. И тут же его едва не вывернуло – стоило вспомнить растерзанную скотину на монастырском дворе и раззявленный рот отца-игумена с капающей слюной.

Наконец, Варлаам, кажется, остался вкусом похлебки доволен: подул на ложку, причмокнул, прикрыл глаза.

– Ты, инок, поешь! – сказал он Максиму и сунул ему ложку в руку. Тот попробовал, и тут же в нос ударила смесь пряных трав, а крупа едва не растаяла на языке. Невольно он потянулся за новой ложкой каши, но получил несильный шлепок по руками от Фрязина.

– Куда, кутья, поперед старших! – буркнул он, впрочем, добродушно, и сам зачерпнул из котелка ложку с горкой. Стали есть молча, только изредка похваливая.

– Сдается мне, врешь ты все, кутья, – начал вдруг Фрязин безо всякого вступления. – Никакой ты не Заболотский. А если и Заболотский, то точно не сын Романа Семеныча. Его вся семья убита была в опричнину, я слышал.

– Меня дядя спас, Матвей Семенович, – ответил Максим неохотно. – Я у него гостил, отец к нему то и дело кого-нибудь из нас погостить отправлял, потому что, дескать, дядя человек одинокий, не с кем ему и словом перемолвиться. Вот я неделю у него пожил, а потом повез меня дядя назад – а там опричные нашу усадьбу жгут. Ну, и увез он меня обратно, назвал своим сыном, жил я у него.

– Где ж он сейчас? – спросил отец Варлаам.

– Тоже в монастыре, под Зубцовом, – ответил Максим. – У него какая-то тяжба была с опричным из-за деревни, и до того он боялся, что на него опричный нашепчет и отправит в застенок, что отдал ту деревню в монастырь, и сам туда же спасаться ушел. Ну, и мне тоже тогда деваться стало некуда.

– Не своей волей, стало быть, ты в монахи-то пошел, – прокомментировал отец Варлаам, а затем достал из внутреннего кармана рясы объемную флягу, приложился к ней, крякнул, вытер губы рукавом.

– Ну, мог не пойти, – Максим пожал плечами. – Тогда пошел бы по миру, другого имения у дяди не было, а отцовское-то все отнято, да и никто б мне его не отдал – я ж ничем не докажу, что я его сын.

– А ты знаешь, кстати, где отец твой служил? – спросил Фрязин.

– В Посольском приказе, – ответил Максим. – Он с посольством в Англию ездил.

– Ну, потом, да, кажется, в Посольском… – проговорил Фрязин.

– А ты что же, отца моего знал? – спросил Максим, впившись во Фрязина глазами. Ему очень хотелось узнать, каков он был, отец. Сам он уж плохо его помнил, а дядя мало рассказывал. Помнил он, что отец был дородным, с густой русой бородой, с зычным голосом. Говорил обстоятельно, и по целым дням что-то писал в светлице, которую он называл заграничным словом «кабинет». Должно быть, переводил «Смерть Артурову». Много труда у него, кажется, на это ушло, и весь бы этот труд погиб, если бы не дал он почитать черновик брату Матвею. Он-то, Матвей Семенович, и отдал эту книгу Максиму, когда тому исполнилось уж двенадцать, и он выучился грамоте.

– Да не знал почти, – ответил Фрязин, отводя глаза. – Я-то тогда был… вот, вроде тебя, молодой совсем. На побегушках был, в приказе-то. Да и не в самом приказе, а около. Потом приказ-то разогнал Иван Васильевич. Многие тогда погибли, а отца твоего, я слышал, по посольской части взяли. Только это я о нем и знаю, я же после этого в опричнину попал.

Максим разочарованно вздохнул, покивал. Это ему и самому было известно.

– А почему тебя Фрязином зовут? – спросил Максим.

– О, он у нас всамделишный Фрязин, из венецейской земли к нам прибыл! – засмеялся Варлаам. – Расскажи ему, Лукич, а?

Максим поглядел на Фрязина с удивлением. Про Венецию, что стоит на воде, вся застроена дворцами и изукрашена статуями, а среди них плавают золоченые ладьи, Максиму рассказывал отец, хоть сам он там и не был, а только слышал от других царских посланников. На жителя такого города – как Максим их себе представлял – Фрязин был совершенно непохож.

– Это уж после случилось, когда я уж в опричных войсках послужил, – начал Фрязин неохотно свой рассказ. – Ну, попал я на службу в степь. А тут как раз хан Девлет-Гирей на Москву пошел. Татар тогда пришло – видимо-невидимо! Где только они все обитают? Мы и не ведали, что их так много.

Перли они в ту пору прямо на Москву, не сворачивая, а я сотней командовал, в степи сторожил. Ну, что им моя сотня? Прожевали и выплюнули. А меня так и вовсе, как на зло, первой же пулей в голову ранило, жив-то остался, да с коня свалился и в плен угодил.

Глава пятая, в коей рыцарь постигает науку, и она ему пригождается

И в самом деле, с завтрашнего дня началось учение. Мина был учителем совершенно немилосердным: с утра он заставлял Максима бегать вокруг села, и если тот останавливался передохнуть раньше положенного, подбегал к нему сам и отвешивал пинка пониже спины.

Объяснял он эту науку так, что мертвяки двигаются быстро, но не сверх быстроты человеческой, и тот, кто хорошо и долго выучится бегать, всегда сможет от них оторваться и жизнь себе спасти. Когда же бегать Максим приучился быстрее самого Мины, то тот стал водить его на специально обустроенную им за околицей площадку, где наставлены были на разной высоте необтесанные бревна, брусья, дощатые стенки. Все это Максим должен был быстро преодолевать.

В то время, когда Мине было недосуг за ним следить, он доверял это дело Домне Пантелеевне, а чаще – своему сыну, десятилетнему Кузьке. Тот был быстроногий и неуемный, сам норовил на всякое препятствие залезть, хотя многие ему были явно не по росту, а пару раз было, что Максим ловил его падающим с бревна, так что он едва голову себе не расшиб. Но и свою работу надсмотрщика Кузька исполнял на совесть: подгонял Максима, если тот останавливался передохнуть дольше положенного, обещал батюшке нажаловаться, хотя больше в шутку – он был не из кляузников, а с Максимом быстро поладил.

Затем, пообедав чем бог послал, принимались за бой на бердышах. Точнее, вместо бердыша Мина выдал Максиму длинную палку с приделанным наверху подобием топорища, чрезвычайно тяжелым. Стоило помахать таким несколько минут, как руки наливались чугунной тяжестью и болели потом там, что, казалось, не заснешь. Впрочем, Максим, утомленный таким учением, все равно, спал, как убитый.

Не сразу до Максима дошло, что топорище то – свинцовое, а не железное, а когда он об этом спросил об этом Мину, тот подтвердил: так и есть. Мине когда-то, много лет назад, иноземный алебардщик рассказывал, что они так тренируются: дескать, потом настоящая алебарда – что твоя пушинка.

Мина, кстати, махал таким же свинцовым бердышом, но у него он летал, словно заговоренный. Даже Фрязин, кажется, эдак не умел.

– Где ты так драться выучился? – спросил его как-то Максим, с трудом поднимаясь с земли и отряхивая пыль с порток. – Ты в стрельцах раньше был? Или, может, в опричнине?

Мина в ответ хохотнул свои раскатистым басом.

– Нет, княжич, ни то, ни другое. Я купцом был в прежней жизни. В Колу ездил за мехами, в Пермь, и даже за Пермь, к диким охотникам. А в этом деле нельзя без того, чтоб драться уметь. Места дикие, ни судей там нет, ни приставов. Если с кем чего не поделил – то нож тебе судья, а пристав – медведь. Так что ты не гляди, что купец – человек мирный. Матерого купца против стрельца выпусти – точно одолеет он стрельца. А вот сто стрельцов, должно быть, сотню купцов одолеют, потому что они строевому делу обучены и командам, а купцы – сами по себе. Впрочем, сто купцов со стрельцами и драться не будут, просто купят их с потрохами, вот и вся недолга.

– И что же, большие ты деньги имел?

– Большие, – ответил Мина и вздохнул.

«Так что же ты теперь здесь?» – хотел, было, спросить Максим, но не стал: как-то еще Мина отнесется к таким расспросам? Ясно же, что не от хорошей жизни он в лесу живет, как медведь в берлоге. Вон, Фрязин тоже большие деньги имел в своей Венеции, да и сам он, Максим, живал в усадьбе боярской. Впрочем, Мина его вопрос, кажется, угадал.

– В Новгороде я взрос, – сказал он. – Ты ведь, чай, знаешь, как оно с Новгородом вышло?

Максим знал, ему в свое время дядя рассказывал. Осерчал государь за что-то на Новгород, выехал вместе со всем опричным войском, по дороге что ни встретили, все разграбили, а сам город – пожгли и чуть не всех жителей побили, а кто выжил, тех расселили по другим сторонам, а сам город населили новыми, отовсюду свезенным.

Это-то Максим Мине и ответил, а тот только головой покачал.

– Так, да не так, – ответил он. – За несколько месяцев до того, как пошел царь на Новгород, открылось в окрестных землях поветрие. Мертвая хворь, вот такая же. А вскоре началось поветрие уже и в самом городе. Мертвые по улицам бегали, кусали живых, жрали прямо на мостовых.

Все тогда по дворам попрятались, ночью нос высунуть боялись. По утрам ходили специальные люди по городу – все найденные мертвые тела жгли. Но поветрие, все равно, не унималось. Мертвяки – они ведь не простые. Как утро наступает, они с первыми лучами норовят запрятаться куда-нибудь: в погреб ли, под телегу ли, в колодец. А ночью сызнова вылезают, если хоть одного пропустить.

Одним словом, когда царские войска к Новгороду подошли, был он уж до такой степени истерзан и напуган, что никто и не подумал сопротивляться. Открыли ворота, а царские опричники и говорят: у вас здесь хворь, надо ее каленым железом выжечь. И стали жечь…

– Что же ты хочешь сказать? – спросил Максим. – Не хочешь ли ты сказать, что эта хворь была на Новгород нарочно напущена?

При одной мысли о том, что такое злодейство вообще возможно, Максим почувствовал, как по спине пробежал холодок. Было это даже пострашнее тех чар, что напускали иной раз злые волшебники из Малориевой книги.

– Всякое тогда говорили, – ответил Мина. Но чувствовалось, что он почти что не сомневается: так все и было.

– И ты там был в то время?

– Был, – Мина кивнул. – Как раз груз соболей привез хороший, думал Домне подарок богатый справить – мы в ту пору меньше года как поженились, и она на сносях была, Кузьку носила. Брат у меня младший тоже в ту пору жениться надумал, я ему хотел помочь свадьбу справить. Он ведь дочку самого тысяцкого я тогда сватал. Да только тысяцкому тому голову срубили, брат тоже сгинул, а невеста его… невеста его упырицей стала. Бегала, сказывают, вдоль Волхова в обрывках шелкового летника, вся посиневшая. А красивая девица была, глаза такие…

Глава шестая, в коей милосердие побеждает корысть, а может быть, и нет

Повозка – та самая, на которой некогда везли добро из Введенского монастыря – чавкала колесами в непролазной грязи. Не раз и не два за время пути Максиму вместе с Миной и Фрязиным приходилось спрыгивать с нее, подталкивать сзади, помогая худосочной лошадке выдергивать телегу, застрявшую, казалось, намертво.

Везли они нехитрые воскресенские товары на продажу в ближний город Зубцов. Главную статью, конечно, составляли бочки со знаменитыми груздями, но была еще стопка набитых отцом Варлаамом за зиму шкурок, ну, и так, по мелочи.

Зубцов был городком небольшим, продать там все это за деньги было трудновато – разве что наудачу наедешь на какого-нибудь богатого покупщика. Скорее удалось бы обменить на муку или порох. Но оно и к лучшему: на что в лесной глуши серебро? От пороха проку больше.

Путь был неблизкий. Первую ночь провели на берегу реки Вазузы, в селе Погорельском, которое ныне полностью свое название оправдывало, так как из домов там остался только бывший господский терем, да и от того остались одни почерневшие стены, а прочие дома сгорели дотла.

В бывшем тереме и заночевали: разожгли огонь прямо на земляном полу, стали варить гречневую кашу с грибами и мясным приварком. Вышло не так искусно, как у отца Варлаама, но все трое были до того голодны, что и ежа бы съели со шкуркой. Перед едой выпили из походной фляги крепкого мутного хлебного вина, которое отец Варлаам настаивал на каких-то одному ему ведомых лесных кореньях – за то, чтобы ночь прошла спокойно.

Вкус у Варлаамовой настойки был ни на что не похожий, в ней чувствовалась и полынная горечь, и медовая сладость, и какой-то вольный лесной дух, а вот сивухи совсем не чувствовалось. Голова от нее начинала кружиться уже после первой чарки.

Потом, уж за едой, выпили еще – за то, чтоб без помех добраться и удачно поторговать. Потом – за добрую дорогу назад.

– Почему кругом столько пустых сел? – спросил Максим, когда выпили уж и по третьей, и каши в котелке оставалось уж на донышке.

– Известно, почему, – ответил Фрязин, дожевывая ржаную горбушку. – Уж лет пятнадцать, как все пустеет и пустеет. Иные крестьяне в бега подались от недоимок или от притеснений. На Дон бегут, а иные – на Волгу. Где-то поветрие всех выкосило – обычное или упырное. Ну, а бывало, что и опричники, как наедут, так потом от села только пожарище и останется.

– Ты ведь был в опричнине? – спросил Максим.

– Был, – ответил Фрязин мрачно.

– И что ж, вы тоже деревни грабили?

– Всяко бывало, – Фрязин опустил глаза, уставившись в огонь. – У нас сотник был, Васька Тугарев, до девок больно охоч. Как наедет в какую деревню – подавай ему самую красную, какую встретит. А если девка станет артачиться, или если родители начнут за нее просить – он лютым становился. Тогда всей деревне несдобровать. Как сделает нам знак этак рукой – это значит, руби их, ребята. Ну, мы что… мы рубим тогда. И тут кто что захватит, то и его. Кто – лошадь, кто – корову, а кто – девку, опять же. Бывало, скарб некоторые и подводами увозили. Но многие себе почти ничего не брали – просто жгли, ломали, скот убивали. Это у них за лихость почиталось.

– И царь за такое не карал его? – спросил Максим. – А если бы он у какого верного царского слуги так деревню ограбил?

– Ну, он, конечно, тоже не дурак был, – ответил Фрязин. – Знал, кого можно грабить, а кого – нельзя. В деревню Малюты Скуратова он бы этак не заехал – только к мелкому дворянину из земщины, или к опальному какому. А царь его жаловал даже, отличал. Правда, потом, слышал я, приказал его царь собаками затравить, но за что – не знаю. Это уж было, когда я в Венеции был.

– Но зачем же вы все это делали? – спросил Максим.

– Ну, как зачем? – сказал Фрязин, но было видно, что он и сам призадумался, как бы лучше на этот вопрос ответить, но сходу сообразить не смог. – Во-первых, царских опальников грабить – не грех. И потом… нужно ведь было и нам чем-то жить. Не всем деревни давали и жалованье, кто-то должен был сам кормиться, как умеет. Дали саблю – крутись, как хочешь. А служба тяжелая, опасная. Не ровен час – пошлют тебя в степь, с татарами воевать. Или в Ливонию, на ляхов. А мы молодые были, всякому погулять хотелось… И царь понимал это, давал своим слугам потешиться…

– Я этого не понимаю, – сказал Максим. – Ну, положим, разгневал царя какой-нибудь боярин… положим, измену какую он против царя учинил. Ну, отними у недостойного поместья, отдай другому, достойному… а жечь-то зачем? Грабить зачем? Насиловать?

Он, в самом деле, не мог понять. Король Артур, про которого он читывал, был владыкой не таким уж добрым – мог осерчать на какого рыцаря и отобрать у него замок, а то и вовсе срубить ему буйну голову, иной раз даже из-за пустяка. Но чтобы он стал нарочно разорять свою же страну или позволял это делать своим рыцарям – такое у Максима в голове не укладывалось.

– Сложное это дело… – проговорил Фрязин. – Не нашего ума. Я думаю, для страху Божьего это делалось, а то ведь его ни в ком не будет. И то сказать, бояре такую волю себе взяли, нужно было их как-то окоротить. Вот государь и окоротил… как умел.

– Знаешь, говорят, что когда хочет Бог наказать человека, то лишает его разума? – подал голос Мина, и Максим поразился тому, сколько затаенной злобы прозвучало в его голосе. – Но того не говорят, что если захочет Он наказать целое царство, то лишает разума царя.

Глава седьмая, в коей пьяный трезвого не разумеет

Как после этого плыли в Зубцов – это Максим после вспоминал с содроганием. Все оставшееся население Низового набилось в струг, словно ягоды в лукошко, и струг от этого просел на воде так, что едва не черпал ее бортами. Плыть приходилось неспешно, и молиться при том, чтобы не напороться на какую-нибудь мель, от столкновения с которой перегруженный струг мог бы вовсе переломиться.

Словно этого мало, набившиеся в струг бабы норовили затащить с собой что-нибудь из хозяйства, самое ценное. Фрязин встал стеной и грубо отбирал любую поклажу, обещал оставить ослушниц на берегу, даже бил по рукам, те ревели, и сладу с ними не было никакого.

Одна прихватила крохотного поросенка, и ни за что не желала его в селе оставлять. Плакала, билась, говорила, что деньги за него плочены, и ей без этого плоскорылого – только остается, что жизни лишиться. В итоге пустили ее и со свиньей, только наказали держать ее крепко, а то если скотина начнет по стругу носиться, то он и ее за борт кинет, и бабу за ней следом препроводит.

Наконец, расселись, поплыли, когда уж стали сгущаться сумерки. Пару раз на берегу появлялись человеческие силуэты, различить которые в тумане было непросто, но, конечно, живому человеку ночью в такую пору в лесу делать нечего.

Один при виде струга заревел медведем и стал топать ногами на мелководье, подымая брызги. Плавать упыри не умели и в воду глубоко заходить не любили, это Максим знал от Фрязина, и потому не очень боялся, а вот бабы вокруг вскрикивали, крестились, охали, а иные даже елозили на скамейках, норовя опрокинуть струг, так что Фрязину пришлось на них прикрикнуть.

Наконец, когда Максим уж натерпелся страху, и был уверен, что все они потонут или упырям на поживу достанутся, из-за поворота реки показался темный силуэт зубцовского городища.

Город Зубцов стоял в том месте, где Вазуза впадала в еще совсем неширокую в этих местах Волгу. Та в этом делала здесь угол, огибая холм, на котором выстроена была деревянная зубцовская крепостца, защищенная таким образом рекой с двух сторон. В этой-то крепостце располагался двор воеводы и всех зажиточных зубцовских дворян. Вокруг же него раскинулся вдоль волжских берегов неопрятный посад.

– Плохи дела, – вымолвил Фрязин, едва стало можно разглядеть что-то на берегу.

И в самом деле, даже в темноте было видно, что в посадах тут и там поднимается черный дым, а когда подплыли ближе, то увидели, что весь посад выгорел подчистую. Фрязин даже присвистнул.

– Такого я не видывал с тех пор, как крымцы на Москву шли, – сказал он тихо. И в самом деле, из Фрязиновых рассказов о воинских похождениях Максим знал, что посады обычно жгут, когда к городу подходит неприятельская армия. Нередко, конечно, они и сами выгорают, не случился ли в Зубцове просто пожар?

Но когда причалили к совершенно пустынной пристани, стало ясно, что дело не в пожаре. Будь пожар, кругом бы курились костры погорельцев, суетились бы люди возле свежеотрытых землянок, тут же ничего этого не было, только запах пепла и брошенный впопыхах скарб. Город, казалось, совершенно вымер, и только на стене деревянного городища можно было разглядеть тусклые огни – значит, хоть там остался кто-то живой. К воротам городища всей гурьбой и направились.

– Эй, отворяй! – закричал Фрязин, видя, как с частокола свесилась голова в стрелецком колпаке. – Мы тут из Низового явились. Дело у нас есть к воеводе.

– Какое енто дело?! – крикнул стрелец хриплым голосом. – Проваливай отсюда, до рассвета никого пускать не велено.

– Как, не велено?! – спросил Фрязин. – Крест на тебе есть ли?! Тут же упыри кругом, а из нас кроме меня и помощника никто с ними драться не умеет.

– Нахер пошел, а то из пищали пальну! – крикнул стрелец, и показал ствол пищали, давая понять, что вовсе не шутит. – Сказано, до рассвета ворота не открываются.

– Ты, мужик, это брось! – крикнул Фрязин. – Мы упокойщики, пришли к вам осаду эту упырью снимать. Если твой воевода узнает, что ты нас не впустил, он тебе твою пищаль в жопу засунет по самое цевье!

В ответ со стены раздался раскатистый хохот, а затем вниз с харкающим звуком прилетел плевок.

– Мамку свою упокой, упокойщик! – крикнул стрелец. – Тут такие каждую ночь под воротами трутся. Ежели ты упокойщик, то упокой сперва вона кого!

С этими словами он указал куда-то в сторону выгоревшей улицы, и Максим, обернувшись туда, похолодел, увидев, как по ней быстро-быстро ковыляют не менее десятка сгорбленных фигур в оборванной одежде. Но хуже всего было то, что увидали их и бабы низовские, которые тут же истошно завопили на все лады. Это было именно то, чего не следовало делать ни в коем случае, так как на этот-то крик упыри тут же бросились, как пчелы на мед. Максим потянулся за бердышом, но выхватить его из-за спины так же ловко, как Фрязин, не сумел, запутался в ремне, однако, все же, схватил наизготовку.

– Цыц! – заорал Фрязин. – А ну все замолкли!

Но унять этот гвалт ему, конечно, не удалось, даже несмотря на то, что одну бабу, особенно надсадно визжавшую, он ударил наотмашь древком бердыша. Да и поздно уж было унимать – мертвецы почуяли добычу, и уже бы просто так не ушли. И было их слишком много, что бы Максим с Фрязиным могли вдвоем их порубать, не подпустив к сгрудившимся, словно овцы в овчарне, низовским.

Сверху, с частокола, кто-то хохотнул. Должно быть, стрельцы от души наслаждались зрелищем, радуясь при этом, что им довелось быть в нем зрителями, а не участниками.

Глава восьмая, в коей рыцарь совершает подвиг на глазах у прекрасной дамы

– Значит, так, молодцы, – говорил Фрязин, медленно проходя перед выстроенными в линию стрельцами. – Кто из вас на охоту ходил, тот знает, как оно делается. Рассаживаем вас по засидкам – позже я каждой ватаге расскажу, где ей сидеть. Дальше вот это удалец, – он указал на Максима, стоявшего тут же и разминавшегося перед предстоящей пробежкой, – побежит вот оттуда вон туда, выманивая всю погань из домов, а если выйдет – и с лесной опушки. Ежели повезет, то их вылезет до сотни, и всех их он поведет за собой промеж засидок, словно собака, которая зайца гонит. Вся эта орава, конечно, растянется, кто-то начнет отставать. На отстающих будете наскакивать из засады, рубить бердышами. Как рубить – я вам показывал. Только не нападайте, если их рядом больше двух. Они глупые, но проворные. Ежели окружат вас – беда, ни бердышом, ни саблей не отмашетесь.

После боя обязательно все ко мне, и, если кого тварь укусит – обязательно скажите. Я знаю, как их укусы лечить, ничего не бойтесь. Но боже вас упаси это скрыть. Болезнь эту можно победить только в самом начале, покуда она вам в самую печенку не проникла. После этого – хана.

– А каково оно? – спросил один из стрельцов, худощавый молодой парень с куцей козлиной бороденкой и высоким голосом. – Как эта самая болезнь ощущается?

– Это вам лучше спросить у упырей, – Фрязин усмехнулся. – Когда повылезают, можете поймать одного и спросить: как ты себя, братец, чувствуешь? Только сперва к дереву его привяжите, а то неровен час. Вообще же могу сказать, что после укуса меньше, чем через день, начинается горячка, начинает человек бредить. В бреду он обычно кроет всех кругом херами, самых близких ему людей может ругать последними словами. Происходит это от того, что душа его бессмертная постепенно замещается лютой злобой, бесовским наваждением – бог его знает, чем. Это лучше попы расскажут. Важно тут, что чем дальше, тем меньше остается в нем человеческого. Какой бы он при жизни ни был говнюк – в болезни он сперва станет втрое хуже, а затем вовсе начнет превращаться невесть во что. Не в зверя даже, потому что и звери такими не бывают. Просто в какой-то кусок лютой злобы. А потом умрет, а злоба от этого не исчезнет, а станет еще лютее. Вот и все.

Над улицей повисло невеселое молчание. Фрязин, кажется, понял, что заканчивать речь надо чем-то повеселее.

– Но вы ничего не бойтесь, ребята, – продолжил он. – Кто не станет зевать, а будет делать, что я сказал, тому бояться нечего. Твари эти быстры и сильны, но ума у них немного, а то бы они уже весь христианский мир, поди, заполонили бы. Драться с ними можно. Кто из вас постарше, те, может, слышали, как в прошлое-то поветрие с ними воевали. Ничего мудреного нет. Побьете их – будет вам от воеводы награда, а там, глядишь, и царь пожалует.

– Дождешься, как же, – проговорил один из стрельцов, низкорослый детина постарше Фрязина, почти уж седой. Фрязин ему ничего не отвечал, а товарищи на него зашикали.

– Опять ты за свое, Митяй! – рявкнул Четков. – Ты мне тут людей не мути! Сказано – побьем, значит – побьем!

– Да я что… – Митяй сплюнул на землю. – Побить-то известно, побьем. Нас бы потом за этакое не побили только. А то известно ж… упырей-то вроде как нет, значит, как их бить-то можно.

– Ну, и что, что их нет?! – рявкнул Чертков. – Вот побьем – и впрямь их не будет, да и вся недолга.

– Да я что, – снова загундосил Митяй. – Я не супротив. А тоже инда жуть берет. У меня тоже в Нижнем-то жена, детишки, скажем.

– Эх ты, фефела! – прикрикнул на него Чертков. – Детишек-то наделал, а ума не набрался! И то сказать: дело это нехитрое, можно и без ума сладить!

Стрельцы в ответ хохотнули, но как-то без огонька. Днем-то, пока шли работы и учение, многие из них хорохорились, предвкушая грядущее дело. Но сейчас лихости у них поубавилось. Солнце уже почти село, только последние его лучи выглядывали из-за кромки леса на другом берегу Волги. Невдолге оно совсем сядет, и тогда из разоренного почерневшего посада начнут вылезать упыри.

За день их, несмотря на Фрязинское руководство, нашли немного: все-таки обойти все дома и облазить все погреба в городе было невозможно. Значит, они еще остались и в городе, и в окрестных лесах.

Мертвецов влечет к живым, это Максим знал из зимних рассказов Фрязина. Они чувствуют, где люди собрались, и тянутся туда. Потому-то и город – единственный на десятки верст вокруг, оказался словно во вражеской осаде – не уйдут они отсюда до тех пор, пока не вломятся в городище, не опустошат, не перегрызут глотки всем живым, кто там остался.

Зная это, стоять вот так за воротами на закате было не больно-то приятно. Воевода, вон, их здесь своим присутствием не почтил – предпочел любоваться картиной с крепостной стены. Когда Максим поднял глаза, одутловатое лицо городского головы и ворот его волчьей шубы виднелись над верхушкой частокола, а рядом – Максим даже вздрогнул – показалось все то же девичье лицо, виденное им вчера. Максим уже смекнул, что это не кто иная, как воеводина сестра, оказавшаяся на его попечении после смерти их родителя.

Теперь девицу было рассмотреть проще, чем за слюдяным оконцем воеводина терема. Первым делом Максим обратил внимание на ее глаза – голубые, какие бывают у детей, но при этом совершенно не по-детски цепкие. Хороша была и густая темная коса, и выступивший на холоде румянец. Прочих прелестей было за частоколом и шубой не разглядеть, но отчего-то Ярцу с большим смущением подумалось, что она, должно быть, всем хороша. Вот только в чертах ее лица была какая-то неженская твердость.

Глава девятая, в коей рыцарь пробирается в зачарованную башню

Весь следующий день прослонялся Максим без дела с осоловелой головой. Пробовал спать лечь, да сон к нему не шел. Глядя на него, Фрязин решил, что, пожалуй, следующей ночью ходить на упырей не стоит, да и стрельцам нужно было дать от этого ужаса отойти, а то как бы бунта не было. Чертков их весь день отпаивал пивом и в чувство приводил.

Вечером же все, кроме тех, кому в караул идти, хватили хмельного меда, на который воевода расщедрился, да отправились на боковую. Фрязин, успевший поспать днем – его бессонница никогда не мучила – отправился на стену, чтобы посмотреть, хорошенько ли проредились ряды упырей, а Чертков и Максим стали на занятом Чертковым подворье укладываться.

– Эх, все тут хорошо, в Зубцове, – проговорил сотник, потягиваясь и сгимая зипун. – А только вот по части баб кисло совсем. Город переполнен, и мужние жены, и девицы – все на набились по дворам, друг у друга на глазах, никого для забавы не сыщешь.

Этот разговор был у Черткова самым любимым. Пообщавшись с ним пару дней, Максим заметил, что тот, кажется, и не мыслил себе отдыха от служебных забот, кроме как в женских объятьях. Максим его за это не осуждал: Чертков ведь не монах (да и Максим-то теперь не монах), так что ему в его лета это грех не большой. Рыцари короля Артура тоже, многие, по этой части были не без греха.

– А что ж, в других местах ты много этак забавлялся? – спросил Максим.

– Всякого бывало! – ответил Чертков, сладко зажмурившись, точно кот над крынкой сметаны. – Вот, к примеру, когда под Казанью стояли, так была там у меня одна татарочка – ну, чистый мед ореховый. Все они там, знаешь как, на людях-то и глаза поднять боятся, а как наедине с тобой останется, так такое-то вытворяет, что ты даже, может быть, и не думал, что этакое возможно!

Свой рассказ Чертков проиллюстрировал парой таких примеров, от которого Максима, непривычного к подобным разговорам, даже в жар бросило.

Рассказал он и о том, как с другой уже, женой (а может быть, и вдовой) сгинувшего в литовской земле дворянина, забавлялся в нижегородской земле, и как она выла на пороге, когда ему вышел приказ выступать оттуда под Ярославль, где он тоже нашел себе усладу с некой попадьей.

– Небось, по мужу-то так не убивалась, – закончил он свой рассказ с усмешкой.

– Тебя послушать, так всякая на это падка, – сказал Ярец.

– А чего ж? – спросил с усмешкой Чертков. – И всякая. Тоже и им потешиться хочется. Хотя, не каждая, конечно, дастся. Иной ты непригож покажешься, другая сраму боится, да мало ли что бывает. Вот, как, положим, вор: ходит он по городу и смотрит, нет ли где двери не запертой, или бы где двор без собак, да чтоб еще хозяева куда уехали. Как найдет поживу – так сразу не зевает, хватает, что черт послал – тем и сыт, тем и богат. А если бы он в каждую дверь не толкался, в каждую ставню не стучал, так ничего бы никогда не нашел – с голодухи бы помер. Так-то и надлежит делать, ежели хочешь в этом деле преуспеть.

– Что ж, выходит, надо заходить только в те двери заходить, которые хозяева нараспашку держат? – спросил Максим. – Эдак, пожалуй, много не найдешь.

– Это почему же? – Чертков улыбнулся.

– Да потому что там уж до тебя много кто побывал, – буркнул Максим. – Он вспомнил, как некоторые из их монастыря – вот хоть бы Сорока – бегали в Гремиху к вдове Лукерье. Той было давно за сорок, была она дебелой и какой-то полусонной, с глупым выражением лица, вся обвисшая и расхристанная. Раз-другой Сорока предлагал Максиму тоже к ней зайти за компанию, но тот всегда отказывался с отвращением, хотя и понимал отчасти тех монахов, что к ней бегали: на безрыбье и рак – рыба.

– Ну, ты, брат, загнул… – Чертков хохотнул. – Конечно, ежели там целый казачий курень на постой встал, то тебе ни к чему вставать в очередь. Однако ж хороший вор утащит и сокровище, которое стерегут хорошенько. К иной двери можно золотой ключик подобрать, другую какой-нибудь хитрой отмычкой поддеть, а третью – так и вовсе силой выломать.

– Нет, силой – это чересчур, – сказал Максим. – Это уж не по-божески.

– Да тут оно, брат, все не по-божески, – Чертков подмигнул. – По-божески, брат, это псалмы на клиросе петь да Четьи Минеи в келье читать. А это дело никак нельзя без черта обделать. Вот я Чертков – так мне черт и помогает, а что я буду за то ответ на Страшном суде держать – так это еще когда-то будет! Дотоле уж я натешусь, а в старости, когда уж мне этого дела расхочется – пожалуй, можно и в монастырь пойти, спасаться.

– А как ты думаешь?.. – спросил, было, Максим, да призадумался, стоит ли еще Черткову про такое говорить, но потом, все-таки, решился. – Как ты думаешь, можно ли и с воеводиной сестрой знакомство свести?

Надо сказать, сестра воеводы не выходила у Максима из головы с того самого мига, как встретился он с ней глазами у крепостной стены. Уж, казалось бы, сколько страху он за ночь натерпелся, а вот же, самым сильным впечатлением стал для него этот взгляд голубых глаз.

– Эко ты, брат! – Чертков даже крякнул от неожиданности. – На этакое бы я не замахнулся. Ежели воевода про такое дело прознает – головы тебе не сносить. Будто бы уж тебе девок других мало, а то баб? Не ожидал я от тебя этакой прыти! Вона, твой начальный тебя кутьей прокисшей зовет, а у тебя вона какие черти водятся, в тихом-то омуте!

С этими словами Чертков хохотнул и хлопнул Максима с силой по плечу.

Загрузка...