Пролог

Гул студенческой толпы — это отдельный живой организм, пульсирующий сплетнями, смехом, планами на вечер. Он давит на виски, вбивая тупую иглу начинающейся мигрени. Я протискиваюсь вперёд, к стенду с расписанием, стараясь не задеть никого, извиняясь шепотом. Воздух густой, он состоит из десятков чужих запахов: пьянящий, пряный аромат альф, спокойный, нейтральный — бет, и редкие, приглушённые нотки таких же, как я, омег. Все они смешались в один тяжёлый, давящий на лёгкие коктейль.

И вдруг… гул обрывается. Резко, будто ножницами перерезали горло. Спины передо мной расступаются не просто так, а с какой-то жадной, голодной готовностью, открывая вид на стенд. И моё сердце не просто замирает. Оно выскакивает из груди и падает куда-то в бездну, в помойную яму, где его тут же начинают рвать на клочки.

Нет. Не может быть. Это сон. Кошмар.

Но это не сон. Это бумага. Распечатанный на дешёвом принтере лист. Моё фото. Наша с ним фотография. В его спальне. Мы… мы обнажены. Мы заняты этим. Его лицо тщательно замазано, обезличено. А моё — нет. Оно запечатлено в мельчайших деталях: полуприкрытые влажные глаза, запрокинутая голова, губы, приоткрытые в немом стоне. Каждый мускул, каждая пора, каждый признак унизительного, животного наслаждения, которое я не могла скрыть.

Мир сужается до размеров этого листка. В ушах — оглушительная тишина, прерываемая лишь бешеным стуком собственной крови. Руки начинают трястись сами по себе, предательски, выдавая весь мой ужас, весь стыд. Я пытаюсь вдохнуть, но лёгкие не слушаются. Они спазмируются, отказываются работать. Я хватаю ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег, — беспомощно, судорожно, с диким, внутренним ужасом от понимания, что это конец.

Это видят все. Все. Каждый.

Со всех сторон доносится сдавленный, шипящий шёпот. Он впивается в кожу, обжигает, как кислота. Я чувствую на себе десятки взглядов: оценивающих, похотливых, осуждающих, полных брезгливого любопытства. Это пытка. Публичная казнь. Я делаю рывок вперёд, срываю этот уродливый листок, бумага грубо рвётся под моими пальцами. Я сминаю его в комок, стараясь уничтожить, спрятать след моего позора, но это бесполезно. Они уже всё видели. По щекам катятся слёзы, горячие, солёные, унизительные.

За что?

Толпа молча, как по команде, расступается, образуя живой коридор. И в конце него, прислонившись к подоконнику, словно ожидая этого спектакля, стоит он. Макс. Настоящий, доминантный альфа. Его мощный, терпкий, древесный запах, который сводил меня с ума, теперь бьёт в нос, вызывая тошноту. Он смотрит на меня с холодной, жестокой, самодовольной усмешкой. Хищник, довольный удачной охотой.

— Зачем? — вырывается у меня хриплый, сломанный шёпот. Голос не мой. В руке комок бумаги, пропитанный нашим общим грехом.

Он медленно отталкивается от подоконника, его поза кричит о превосходстве, о власти. Он оскаливается, и в его глазах нет ни капли тепла, только лёд и презрение.
— Со шлюхами только так, сладкая. Иного они не понимают. Слова для них — пустой звук. Только публичный позор.

Его слова — не просто оскорбление. Они — раскалённое железо, которое вонзается прямо в душу, в самое больное место. Больнее любой пощёчины. От них темнеет в глазах, земля уходит из-под ног.
Он… он назвал меня шлюхой. Он. Единственный.

— Почему? — голос срывается, звучит жалко и глупо. — Почему ты считаешь меня шлюхой?

— Да брось, притворяться невинностью, — он повышает голос, играет на публику, и его альфийский бас легко перекрывает шёпот толпы. — Ты же трахаешься со всеми подряд. От тебя в коридорах воняет горечью. Об этом уже весь институт говорит.

Со всеми подряд.

Шёпот толпы становится громче, в нём теперь проскальзывают откровенные, грязные слова.

«Омега-потаскуха», «Надо же, выглядела такой скромницей», «Наверное, за деньги».

Я чувствую, как по моей коже ползают эти слова, как клопы. Чужие запахи? Но это же ложь! Он был первым. Единственным. Но он… истинный альфа. Он не чувствует меня, омегу, по-настоящему. Мой естественный, запах омеги, готовой к своему альфе, он, с его грубым обонянием, принял за… за запах многих. У него свои, уродливые, ни на чём не основанные выводы.

Вон оно как. Он отрицает нашу связь. Для него это была просто… грязь.

— Я даже не хочу вдыхать ту вонь, которой пропитан твой запах, — бросает он с таким ледяным, убийственным отвращением, что мне физически становится плохо. — От тебя тошнит. Я трахнул тебя потому, что ты доступная детка. За другими ухаживать нужно, а ты сама считай ко мне в штаны залезла.

Грязь. Вонь. Стыд заливает меня с головой, горячей лавой, сжигая всё внутри. Он был моим истинным. Моим единственным. А я для него — всего лишь вонючая, грязная шлюха.

И вмиг всё внутри замерзает. Вся боль, всё отчаяние, вся любовь — всё это превращается в один сплошной, острый, режущий изнутри лёд. Я разжимаю онемевшие пальцы. Скомканный, мокрый от слёз снимок падает на грязный пол, к его ногам. Он даже не смотрит на него.

Я разворачиваюсь и иду. Просто иду. Сквозь строй любопытных глаз, сквозь шепот, который теперь кажется таким далёким, будто доносится из другого измерения. Я в трансе. Ноги сами несут меня прочь, из этого здания, из этого ада, который пахнет его древесным презрением и моим собственным разбитым сердцем.

Я не вижу света, не слышу сигналов. Я шагаю на красный, пытаясь убежать от самой себя, от этого клейма, которое он на меня поставил.

Резкий, разрывающий пространство визг тормозов. Ослепляющий, холодный свет фар, вынырнувших из-за поворота. Он не сулит спасения. Он сулит конец.

Оглушающий удар в бок. Кости трещат с тоскливым хрустом. Чувство невесомости, короткого, стремительного, нелепого полёта. Мир кувыркается, превращаясь в месиво из асфальта, неба и чужих лиц.

1.

За неделю до этого.

Наконец-то. Свобода. Настоящая. Она не пахла потом, пылью и затхлой дисциплиной, а потому казалась почти невесомой, непривычной. Как новый костюм, который еще предстоит разносить.

— Брат! За тебя! Наконец-то ты отдал родине все долги и теперь с нами! — Миша, уже изрядно пьяный, пьяно и громко ржал, поднимая стакан так, что дешёвое, липкое пиво расплескалось на липкий же столик.

Я лишь хмыкнул в ответ, с силой чокнувшись с ним так, что стекло звякнуло с угрозой треснуть. Они, стая неугомонных альф, встретили меня с поезда и под белые ручки, не слушая возражений, утащили в этот убогий стрип-клуб — «снимать напряжение, скопившееся за год службы». Я усмехнулся про себя, поднимая бокал вверх. Какое там напряжение. Там была лишь свинцовая тоска и выжженная скука, разбавленная тухляком армейской столовки и прогорклым страхом новобранцев.

Тусовка была знатная, если можно так назвать эту пьяную вакханалию в облаке дешёвого парфюма и пота. Мы напились знатно. До состояния, когда даже навязчивые, сладковато-приторные феромоны омег, крутивших перед нами своими прелестями, не вызывали ровным счётом ничего, кроме лёгкого, кислого подташнивания. Не нужна сегодня эта грязь, этот базовый инстинкт. Мы вспоминали, как отрывались и куролесили год назад, пока я не ушёл. Старые, заезженные, пыльные истории, которые от частого пересказа стёрлись и стали казаться чужими, словно снятыми с чужого плеча.

Я никому не говорил, да и не стал бы, что мать, строгая бета, работающая в военкомате, просто заебалась с моими выкрутасами. Она одна поднимала нас с сестрой. Отец, такой же честный, прямолинейный бетa, погиб в какой-то забытой богом горячей точке, когда мне было десять, а Снежанке — всего пять. Ирония судьбы — оба родителя беты, лишённые этой животной дикости гормонов, а потомство выдалось альфа и омега.

Не редкость как показывает статистика, но всегда забавно осознавать. Мать больше ни с кем не сошлась. Проревелась ночь, а наутро взяла себя в железные руки и принялась воспитывать нас в строгости, благочестии и армейском распорядке. Получалось, прямо скажем, хуёво.

Любил ли я её? Да, чёрт возьми. Но я понимал — бета никогда не поймёт, что такое ферамоновый кризис, когда мир сужается до точек-раздражителей. Что такое гон, дикий, слепой, разрывающий тебя изнутри, когда инстинкты кричат громче разума, а в висках стучит каменный молот. Она понимала это умом, по учебникам, по сводкам. Но не чувствовала, как насилует твою башку адреналин и тестостерон, сводя с ума, лишая человеческого облика.

Все уже были в зюзю, и я, как самый трезвый, начал операцию по эвакуации. Кого-то затолкал в такси, сунув водителю купюру, кого-то просто выкинул в прохладные объятия ночного переулка, чтобы протрезвел. Подхватил свою потрёпанную армейскую сумку, набитую тем же шмотьем, что и год назад, и двинул домой. Ноги, заученным строевым шагом, сами несли по знакомым улицам.

Ночной воздух пах иначе. Не затхлым казарменным бараком, пропахшим позором, страхом и чужим потом, а свободой. Чистый, прохладный, резкий, с лёгкой горьковатой ноткой умирающей осени и дымком из дальних труб. Тишина. Не мертвая, а живая, наполненная шепотом города. Спокойствие. Армия, чёрт возьми, действительно изменила меня. Не сломала, нет. Она взяла дикий камень и обтесала его в булыжник. Уровняла.

Научила сначала думать, анализировать, вычислять слабые точки, а уж потом рвать глотку. Сделала агрессию не слепой, а холодной.

Дошёл до родной пятиэтажки, облупленной, но родной. Зашёл в квартиру. Запах старого линолеума, варёной картошки и материных духов. Кителя её на вешалке не было — значит, в ночную пашет опять. Вечный подвиг. Сизифов труд. Тихо, по привычке, приглушив шаг, прошлёпал в свою старую комнату, отворил дверь и ахуел на пороге.

На моей кровати, в луче уличного фонаря, свернувшись калачиком, лежала вся заплаканная Снежана. Её бледное лицо было мокрым от слёз, а глаза — огромными, испуганными озёрами. Увидев меня, она метнулась с кровати как ошпаренная и впилась в меня, припав к груди с таким надрывным, животным рыданием, будто её резали здесь же, на этом полу.

— Тихо, тихо, Снеж, что такое? — я попытался аккуратно, ладонями, оторвать её от себя, но она вцепилась мёртвой хваткой, пальцы впились в спину, как когти испуганного зверька.

Она вся тряслась, её сладкий, но теперь горький от слёз и горя запах омеги — миндаль и сирень с примесью кислоты страха — бил в нос, гудел в висках, пахнул бедой, криком, болью.
— Макс… родной ты приехал... он… — всхлипывала она, слова путались, рвались, продираясь сквозь рыдания. — Он воспользовался мной! Воспользовался и бросил… я его так любила, а он… а с ним другая живет, он мне изменял всё время! А она… она меня избила, недавно, на улице… а он ей это позволил! Стоял и смотрел! Стоял и смотрел! А потом еще и маме про меня гадостей наговорил и она ему поверила!

Ахуеть. Просто… ахуеть.

Мысль пролетела не искрой, а ледяной сосулькой, вонзившейся прямо в темя. А следом за ней, из самого нутра, из того самого уголька ярости, что я так старательно гасил, заливал дисциплиной и уставом весь этот долгий год, вырвалось и взорвалось настоящее, первобытное пламя. Горячее, слепое, всепоглощающее. Оно выжгло всё внутри — и армейскую выучку, и усталость, и остатки алкоголя. Оставило только холодную, чистейшую цель. Сталь, закаленную в ярости.

В горле встал ком, но голос прозвучал на удивление тихо и спокойно, почти ласково.
— Всё, Снеж. Всё, сестрёнка. Успокойся. Я всё понял. Расскажи мне о ней и о нем. Может есть фотографии?

Я погладил её по волосам, глядя в потолок, где всё ещё виднелись следы от моего старого светящегося созвездия. Сестра закивала головой и полезла рукой в карман шорт доставая телефон и открывая соцсети. Оливия Миронова. Дмитрий Славецский.

Внутри уже работал холодный, безжалостный механизм. Планировал. Вычислял. Где он живёт. Где его найти. Как раздавить их обоих.

2.


Холст смотрел на меня пустым, белым взглядом, полным немого укора. Я водила углём по бумаге, линии ложились криво, неживо, без души. И стирала. Снова и снова. Вдохновение упорно не приходило.

Сколько дней уже? День рождения дяди на носу, а у меня — ноль. Абсолютный ноль.

Он говорил, что ничего не нужно, что главное — что я рядом. Но я не слепая. Я видела, как он замирал перед моими работами, как его пальцы чуть заметно тянулись к краске, будто желая ощутить её текстуру, как он пару раз в шутку, но с совершенно нешуточной жаждой в глазах, предлагал перекупить картину у моего заказчика. Этого было достаточно. Я должна была подарить ему частичку себя. Ту самую, которую он ценил больше всего.

Рисовала я редко, заказы брала ещё реже — вечная учёба, быт, нехватка времени. Но каждая работа была исповедью. А сейчас — тишина в голове. Сплошной белый шум.

Отложила уголь, закрыла глаза, пытаясь представить его лицо. Дядя. Мой ангел-хранитель. Тот, кто пригласил меня три месяца назад, когда мать, рассыпаясь в дифирамбах о «неземной любви» и «родственных душах», укатила в Грецию к новому увлечению. Очередному альфе, который на этот раз уж точно её «истинный».

Ну да. Как и прошлый. И позапрошлый. И каждый, кто оказывался рядом достаточно долго, чтобы услышать её восторженные речи.

Я её не судила. Не могла. Она родила меня рано, с отцом не сложилось. Её классическая фраза: «Что этот кобель вообще понимал в высоком?» Они были полными противоположностями: он — ветреный блондин с холодными голубыми глазами, она — пылкая, жгучая брюнетка. Сошлись на почве дикой страсти, прожили в огне пять лет и разбежались. Я была копия отца, от матери же во мне были карие глаза и её же форму губ с безумно ярким, алым оттенком, который с самого детства доставлял кучу проблем.

В школе меня постоянно заставляли умываться, пока завуч в порыве праведного гнева не устроила показательную порку на уроке, принявшись тереть мои губы влажной салфеткой. Я до сих пор помню, как она ахала, увидев, что цвет не сходит. А потом пришла мать. Ор стоял на три этажа. Фразу «псичичка отбитая», брошенную в спину моей пламенной, неистовой матери, слышали все.

После этого от нас просто шарахались, даже на родительские собрания маму не приглашали. Мне было… стыдно. И одновременно я ею гордилась. За её бесстрашие.

Эскиз, наконец, стал проявляться. Сначала робко, потом увереннее. Я забылась в работе, пока последняя линия не легла точно так, как я чувствовала. Я сложила карандаши и кисти, накрыла мольберт плотной тканью, чтобы уберечь от пыли, и пошла собираться в университет.

Дорога на автобусе заняла немного времени. Я уткнулась в окно, наблюдая, как город просыпается. В голове прокручивала план: пары, потом забежать в художественный за нужной краской, вечером снова к мольберту. В телефоне вибрировало сообщение от Машки.

«Лив, ты где? В унике происходит треш полный, ты должна это видеть!!!»
Я усмехнулась. Для Машки словом «треш» можно было описать что угодно: от сломанного кофейного аппарата до митинга.
«Еду уже. Что случилось-то?»
«Приехал и всё. Сама увидишь. Срочно приезжай!»

Загадочно. Как будто в нашей тихой заурядной жизни может произойти что-то действительно значительное.

Зайдя в в ворота, я сразу ощутила непривычную энергию. На парковке был нездоровый ажиотаж. Вся местная «элита» — самые громкие, самые заметные альфы и беты — столпились в одном месте, образуя живую, переливающуюся массу. И в центре этого внимания стоял Он.

Незнакомый альфа. Высокий, с идеальной осанкой, в дорогой, но не кричащей одежде. Красивый. Неброский, но властный. Он непринужденно улыбался, отвечая на что-то нашему местному заводиле, но во всей его позе читалась лёгкая снисходительность, уверенность хищника, который знает себе цену.

Я прошла мимо, стараясь не задевать толпу, спеша на пару. И вдруг… меня будто ударило чем-то тёплым и тяжёлым в грудь. Воздух из лёгких вырвался со свистом.

Запах.

Это… что?

Он ударил меня по нервам, всколыхнул что-то глубинное, дремлющее и дикое внутри. Смесь тёплой кожи, дорогого дыма, свежего ветра и чего-то неуловимого, сугубо его, от чего закружилась голова и потемнело в глазах. Это был не просто запах. Это было чувство. Тоска по дому, которого у тебя никогда не было. Зов.

Ноги замерли сами по себе. Сердце колотилось где-то в горле, бешено, настойчиво. Я медленно, против воли, обернулась.

И он смотрел на меня. Прямо сквозь толпу, поверх голов, будто остальных просто не существовало. Его улыбка исчезла. Взгляд стал пристальным, изучающим, тяжёлым.

В мире не осталось ничего. Ни шёпота толпы, ни стен, ни времени. Только этот взгляд. И этот запах, который физически било по нервам, заставляя трепетать каждую клеточку.

Он. Это он.

Мой истинный.

3.

Воздух на площади перед университетом был густым коктейлем из выхлопных газов, дорогой парфюмерии, пыли и возбуждённых феромонов толпы, перемешанных в один тревожный, будоражащий нутро клубок. Вся моя прошлая свора, все эти пацаны, чьи амбиции никогда не выходили за рамки очередной пьянки или драки, были тут как тут. Они ржали, хлопали по плечу, сунули в руку холодную банку какого-то химического энергетика. Их шумный, бестолковый восторг был фоном, белым шумом.

— Макс, братан! Наконец-то! Год, блять, не виделись! — орал Миша, и его дыхание пахло вчерашим перегаром.

Притворная теплота. Соскучились по заводиле, по тому, кто тащил их в самые отчаянные передряги, даруя иллюзию значимости. Я кивал, отвечал на их фейковые улыбки такой же вымученной, стёртой до блеска ухмылкой, отхлёбывал из банки. Сладкая, химическая гадость. Церемониться не стал — горло пересохло от внутреннего напряжения.

Мозг, отвыкший от этой суеты, автоматически сканировал окружение, раскладывал по полочкам: угрозы нет, только стая знакомых шавок. И вот, краем глаза, поймал аномалию.

О, а вот и она. На фото она выше казалась...

Стояла в стороне. Не двигалась, не смеялась. Смотрела прямо на меня. Не так, как все — не с любопытством новичков или подобострастием слабых, а будто увидела призрака, вставшего из могилы по ошибке. Глаза — два огромных, почти чёрных озера, расширенных до предела. В них мелькнуло нечто настолько шокированное, что я почувствовал это кожей — чистый, неприкрытый шок.

Она замерла на секунду, будто током её ударило, а потом резко, почти машинально развернулась и почти побежала, растворившись в пестром потоке студентов, словно её и не было.

Странно. Что, чёрт возьми, это было? Не страх. Не восхищение. Нечто глубже. Глубже и опаснее.

— Эй, пацаны, — голос прозвучал хрипло, я кивнул в сторону, где только что исчезла её спина. — Кто это такая, что так смотрела и смылась?

Саня, мой верный идиот, тут же выдал свою туповатую, самодовольную ухмылку.
— О, у тебя, Макс, нюх, как у ищейки! Не успел появиться, уже самую сочную ягодку высмотрел! Это Оливия Миронова. Первокурсница с дизайнерского. Ну, красотка, да? Фигурка — просто загляденье, каждый изгиб молиться просится.

Миша всегда более брезгливый, сморщился, будто учуял тухлятину.
— Красотка — это да, спору нет. Только вот запах у неё, зараза, ещё тот. Бензином с полынью, блять, пахнет. Горькая такая, едкая вонь. На метр подойти — и то противно. Аппетит на всю омегу разом отбивает. Даже знакомиться не тянет.

Я непроизвольно провёл указательным пальцем по маленькой, почти невидимой силиконовой заглушке, плотно сидящей в носу. Холодный, безжизненный силикон. Вот и славно, что с утра её поставил.

Не из брезгливости. Это тактическое решение. Голова должна быть кристально чистой, трезвой, не замутнённой этими феромонными играми, этими животными позывами. Никаких лишних провокаций для крови. Никакой грязи, мешающей концентрации. Я отрезал себя от целого пласта информации, от этого примитивного языка запахов, чтобы слышать только голос холодной ярости, что методично, как метроном, отбивала такт в висках.

— Такую только с заглушкой трахать, — философски изрёк Мила, и его стая подхватила гоготом. — А так — одно разочарование. Как бету выебать. Безвкусно, пресно. Никакого кайфа.

Их логика проста, как мычание. Всё делится на съедобное и нет, на годное для инстинкта и брак. Я внутренне усмехнулся, беззвучно, одним уголком рта. Однако ж её ведь кто-то «трахает». Тот уёбушек что сестру мою... Видимо, найдутся и такие извращенцы, конченные циники или просто лишённые обоняния калеки, которых её «аромат» не смущает.

Но самое главное я уже выцепил, ухватил и зафиксировал, как данные на радаре. Оливия Миронова. Это не просто случайная девчонка. Это именно та самая сучка. Та самая, что крутила хвостом перед тем ублюдком, который использовал и сломал Снежанку. Которая позволила себе её избить, пока тот тварь стоял и смотрел. И этот её взгляд, этот шок… в нём не было простого страха. Не было и кокетства. В нём было чистое, без примесей, узнавание угрозы. Признание хищника. Интерес испуганной, но любопытной добычи.

Шлюшка мелкая, видимо, не прочь и на стороне порезвиться, пока её «мужик» не видит, поиграть с огнём.

Ножки перед новой, опасной игрушкой захотелось раздвинуть? Понюхать настоящую угрозу, почувствовать её вкус на языке?

Хорошо. Я ей это устрою. В подробностях. Я превращу её жизнь в ад, который будет куда изощреннее и унизительнее, чем простая физическая боль. И начать стоит именно с этого — с публичного, тотального унижения. С разбитого в пыль самомнения продажной, пахнущей бензином твари. Сломать её репутацию, её статус, её ложную уверенность. Пусть все узнают, какая она на самом деле грязь.

Я снова отхлебнул сладкой гадости из банки. Вкус был отвратителен, но я почти не чувствовал его. На языке был только медный привкус предвкушения. План, чёткий и безжалостный, как схема захвата здания, вырисовывался в голове во всех деталях. Каждый шаг, каждое слово, каждый взгляд был просчитан.

Справедливость? Нет. Это не справедливость. Это возмездие. Холодное, методичное, личное. И эта Оливия станет первой и самой важной пешкой в этой партии. Я заставлю её пожалеть о том дне, когда она родилась.

4.


Первые две пары прошли в каком-то сюрреалистическом, ватном мандраже. Мир потерял не только чёткость границ, но и плотность. Звуки доносились как сквозь толщу воды — голос преподавателя по истории искусств гудел приглушённо, а собственное сердцебиение, напротив, отдавалось в висках оглушительно громко, ритмично и навязчиво.

Я механически водила ручкой по конспекту, но буквы плясали и упрямо не желали складываться в слова, в предложения, в смыслы. Внутри всё трепетало и вибрировало, будто под кожей запустили крошечный, но невероятно мощный моторчик на чистой радости и адреналине.

Максим Медведев.
Имя звенело в голове навязчивым, сладким перезвоном, как ядовитая карамель, которая прилипает к зубам. Машка, моя соседка по парте, пока мы пробирались по коридорам, успела прожужжать им все уши, вывалив на меня весь компромат и восторги. «Третий курс, АйТи, локальный бог еще до армии, а сейчас, после возвращения, просто икона. Все девочки уже с ума сходят. Говорят, он стал еще круче — серьёзнее, взрослее. Очень классный парень, не зазнается».

От этих слов под кожей неприятно заныло и зароилось что-то тёмное и колючее, целый рой ревнивых пчёл. «Все интересуются». Конечно, интересуются. Как можно было не интересоваться? Сегодняшний мимолётный взгляд на площади врезался в память, как раскалённая игла. Он был… не просто красивым. Он был воплощением. Воплощением той самой силы, которой я, со своим проклятым, ядовитым запахом, была навсегда лишена.

Высокий, с той мощью в плечах, что чувствовалась даже сквозь простую футболку, с небрежной, абсолютно естественной уверенностью хищника, который знает своё место на вершине пищевой цепи. И этот взгляд, промелькнувший тогда… от одного его воспоминания низ живота предательски и тепло сжался, посылая по всему телу разряд сладкой, щемящей паники. Он увидел меня. И не отвернулся с брезгливостью.

Он мой. Истинный. Он просто обязан был это почувствовать. Обязан. Сквозь всю эту мишуру, сквозь мой отталкивающий аромат, он должен был разглядеть меня.

Я еле дотянула до обеда, чувствуя, как каждая минута растягивается в вязкую, мучительную вечность. Столовая встретила привычным оглушительным гомоном и едким миксом запахов — томатный соус, подгоревшее масло, сладкая выпечка и густой, плотный фон сотен переплетающихся феромонов. Я взяла самый обычный салат и стакан чёрного кофе, словно ожёгшись, найдя самый дальний свободный столик у заляпанной краской стены.

Нужно было затеряться, спрятаться не от людей, а от собственных бьющихся через край, неподконтрольных эмоций.

И вдруг гул вокруг не затих, а сменился — стал ниже, настороженнее, пронизанным внезапным электрическим интересом. Воздух сгустился, стал тяжёлым, как перед грозой, наполнился напряжённым ожиданием. Я почувствовала это кожей спины, прежде чем подняла глаза — и моё сердце просто рухнуло куда-то в пятки, оставив в груди ледяную, оглушительную пустоту, которую тут же, с одной единственной, мощной вспышкой, заполнила бешеная, восторженная паника.

Он шёл прямо ко мне. Не брел, не прогуливался — шёл целенаправленно, с убийственной уверенностью, легко и мощно рассекая взглядом толпу, которая расступалась перед ним, как Красное море, провожая его взглядами, полными любопытства и зависти.

Вся его фигура, подтянутая, собранная, дышала скрытой силой. Смуглая кожа, оттенённая чёрными волосами, и эти глаза… пронзительные, зелёные, как малахит, которые теперь смотрели, не отрываясь.

Остановился у моего столика, и волна его терпкого, древесного, невероятно мужского и доминантного запаха ударила в голову, опьяняя, кружа, сметая все барьеры. Это был запах силы, власти, уверенности. Запах, перед которым мой собственный, горький, мгновенно смялся и спрятался. Моя омега притаилась в ожидании…


— Место свободно? — голос у него был низкий, бархатный, с лёгкой, обманчиво ленивой хрипотцой, от которого по коже побежали мгновенные, колкие мурашки.

Я смогла лишь кинуть неуклюжий, скомканный кивок, с трудом сглотнув огромный, колючий комок, вставший в горле. Боже, я, наверное, выгляжу как полная идиотка — растерянная, красная, с глазами, полными немого ужаса и восторга.

Он присел напротив, двигаясь с грацией большого хищника, и отодвинул мою тарелку с недоеденным салатом с таким видом, будто это было его законное право, самое естественное дело в мире. Его движения были экономны и точны.
— Я вчера только вернулся. Год не был здесь. Всё немного изменилось, — начал он, и его взгляд скользнул по моему лицу, по губам, по шее, будто изучая, сканируя, считывая каждую черточку, каждую реакцию. — Максим. С третьего курса, АйТи.

— Оли… Оливия, — выдавила я, и мой собственный голос показался мне писклявым, тонким и жалким, как у мышонка. — Первый курс, дизайн.

— Дизайн? — он улыбнулся, и это было подобно вспышке солнца. В уголках его глаз собрались лучики мелких, характерных морщинок. От этой улыбки стало дико тепло и одновременно неловко до тошноты. — Это интересно. Значит, ты видишь мир иначе. Должно быть, ты очень творческий человек. Чувственный.

Мы говорили. Вернее, говорил в основном он, а я кивала, стараясь не выдать дрожь в руках, вжавшись в спинку стула. Он рассказывал про армию, скупо, без лишних подробностей, но с такими интонациями, с такими паузами, что хотелось слушать бесконечно, ловить каждое слово. Он был обаятелен. Остроумен. И смотрел на меня так, с таким неподдельным, живым интересом.

Он чувствует. Конечно, чувствует. Как же иначе? По этому и подошел.

И тогда, отпив глоток воды из моего же стакана, как нечто само собой разумеющееся, он посмотрел на меня прямо, пронзительно, пробивая этим взглядом насквозь.
— Знаешь, Оливия, я не хочу показаться навязчивым или слишком быстрым, но… ты не против, если я приглашу тебя куда-нибудь сегодня? Кофе? Или просто прогуляться. Слишком уж долго я не видел ничего по-настоящему… вдохновляющего.

5.

Дверь захлопнулась за спиной с глухим, окончательным щелчком замка, отсекая внешний мир. Я прислонился лбом к прохладному косяку, сбрасывая куртку на ближайший стул. Она соскользнула и упала на пол. Плевать.

Квартира встретила меня гробовой тишиной и едким, химическим запахом хлорки и полироли — мать явно недавно закончила свою бесконечную, сизифову войну с невидимым врагом под названием «пыль». Стерильно, чисто, мёртво. Как в музее или в казарме перед высоким смотром.

Свидание.

Само слово вызывало у меня противную, липкую тошноту, подкатывающую к горлу едким комом. Цирк. Фарс. Но это была необходимая тактическая разведка. Захват территории начинается с изучения слабых мест обороны. И она, эта Оливия, сходу, с первой же минуты, подтвердила все мои самые худшие о ней подозрения.

Согласилась так легко, так быстро, с тем самым дешёвым, подобострастным блеском в глазах, который я видел у десятков таких же, как она. Голодный, подобострастный блеск.

Шлюшка.

Доступная и готовая раздвинуть ноги для любого альфы, который кивнул в её сторону, бросил кость внимания. По словам Снеги, она ведь живет с тем ублюдком, который её использовал и выбросил. А теперь, уже вовсю строит глазки и заигрывает со мной. Мусор. Гнилая, продажная тварь.

В общении она старалась казаться скромной, даже стеснительной. Притворялась, что не смотрит на меня с тем самым голодным интересом, опускала глаза, краснела, теребила край своего свитера.

Дешёвый, наигранный театр для наивных пацанов.

Мы болтали о какой-то ерунде — о погоде, о её «творческих» поисках на дизайне, о музыке, которую она «слушает иногда». Я изображал галантного, заинтересованного кавалера, кивал, улыбался своей самой безобидной улыбкой, а внутри всё закипало чёрной, вязкой лавой ненависти и презрения. Каждая её улыбка, каждый взгляд, полный обожания, были для меня плевком в лицо моей сестры.

А в конце… чёрт возьми, в конце этого цирка. Она встала на цыпочки, вся такая хрупкая и наивная, и чмокнула меня в щёку. Её губы, мягкие, влажные и обманчиво невинные, прикоснулись к коже ровно на долю секунды.

Я физически почувствовал, как по спине пробежала судорога, едва сдержался, чтобы не дёрнуться, не отшвырнуть её от себя грубым движением, не стереть этот шлейф притворной нежности с лица.

Только за угол завернул, в безлюдный переулок, я грубо, до боли, протёр тыльной стороной ладони место поцелуя. Кожа горела, будто её обожгла кислота, оставив невидимый, но отвратительный след. И глубоко в груди, подавляя волю, с низким, ядовитым, предательским рычанием поднимался мой внутренний альфа. Глупый, примитивный зверь, опьянённый самой близостью омеги, её подчинённым, приглашающим жестом, пусть она и такая… испорченная, пахнущая отбросами.

Она была… интересной, чёрт её побери. Не совсем тупой, пустой куклой. В её словах, в осторожных репликах иногда мелькали искорки какого-то ума, какой-то странной, неожиданной глубины, не вяжущейся с её ролью продажной девчонки.

Но это ничего не меняло. Абсолютно ни-че-го. Она — та самая тварь, которая позволила, дала себя использовать как орудие, чтобы избить мою сестру. Хотя, глядя на её хрупкие, почти детские плечи, в это верилось с огромным трудом. Снежка покрупнее и позадистей будет, и всё равно получила сдачи. Значит, эта — настоящая, ядовитая гадюка. Подлая и жестокая.

Скинул ботинки, которые отдавили ноги, и прошёл на кухню, на ощупь, в темноте. Там, за столом, под холодным, мертвенным светом люминесцентной лампы, сидела мать. Тень командира на отдыхе. Волосы убраны в тугой, безжизненный пучок, на лице — ноль макияжа, только усталость, измотанность и жёсткие, прорезавшиеся за годы складки у сжатого рта. Она не подняла глаз от развёрнутой газеты, пальцем медленно водила по строчкам, но взгляд был пустой, нечитающий.

Я подошёл совсем тихо, сзади, и обнял её за плечи. Она вздрогнула, всем телом, по-старчески резко, но тут же расслабилась, узнав мои руки, их форму, их силу. Усмехнулась, не оборачиваясь, и похлопала меня по предплечью костлявой, сильной рукой.
— Привет, сынок. Дверью не хлопай, я не глухая ещё.

— Привет, мам. Хватку, я смотрю, теряешь. Солдат должен всегда быть начеку, — проворчал я в её волосы, пахнущие шампунем и вечным запахом канцелярского клея с работы.

Она наконец отложила газету, подняла на меня свой взгляд. Умный, пронзительный, всё видящий насквозь, сканирующий. Как рентген.
— Это солдат должен думать о том, чтобы его командир был спокоен и не нервничал по пустякам. А то кровь у тебя, Максим, слишком горячая. Всегда была. Может так случиться, что у солдата появятся свои собственные, маленькие, недисциплинированные солдатики. А мне, старому дембелю, ещё одного ребёнка на подхвате нянчить — нерезон. Увольте.

Я фыркнул, отпуская её, и потянулся к чайнику.
— Расслабься, командир. Не готов я к пополнению. Ни к каким солдатикам. Пока что.

В этот момент на кухню, скрипнув дверью, вошла Снежана. Бледная, как полотно, с красными, опухшими глазами, которые она пыталась скрыть, опустив голову. Увидев меня, она сделала вид, что всё прекрасно, судорожно, неестественно растянула губы в улыбке, которая была больше похожа на гримасу боли. Мамин взгляд на ней остановился, и женщина словно окаменела. Вся её показная, скупная доброта испарилась, сменилась ледяной, настороженной серьезностью следователя, видящего новую улику.

— Привет, — буркнула Снега, схватила первую попавшуюся пачку чипсов со стола и выскочила обратно, будто её подожгли, торопливо захлопнув за собой дверь.

Я повернулся к матери. Она уже снова уткнулась в газету, но плечи её были неестественно напряжены, пальцы сжимали бумагу так, что костяшки побелели.
— Что с ней опять? Всё нормально? — спросил я, хотя ответ был ясен как божий день.

Она резко, почти отрывисто махнула рукой, отмахиваясь от меня, от проблем, от всего этого неудобного мира.
— Чудит. Не лезь, Максим, — её тон был стальным, не допускающим возражений. — Я сама разберусь.

6.

Уголь послушно скользил по зернистой поверхности бумаги, вырисовывая контуры — пока ещё робкие, неуверенные, живые. Я пыталась поймать не просто черты его лица, а сам его образ, ту неуловимую ауру, что исходила от него. Тот особый изгиб губ, когда он улыбался не для всех, а только для меня. Пронзительную глубину его взгляда, в котором, как мне чудилось, тонуло всё остальное.

Но получалось лишь бледное, безжизненное подобие. Рука не слушалась, предательски дрожала, выдавая то смятение, тот ураган из восторга и страха, что бушевал у меня внутри.

Его улыбка. То, как он смотрел на меня в столовой. Не так, как смотрят на вещь или на забавную зверушку. А так, будто я не просто Оливия, странная девчонка с противным запахом. А что-то большее. Нечто ценное. Драгоценное.

После обеда Машка набросилась на меня с расспросами, её глаза горели нестерпимым любопытством, а феромоны витали вокруг нее облаком сладкого возбуждения.
— Ну, что он тебе сказал? А почему сразу ушёл? Он такой закрытый! А как ты вообще? Говори же! — она трясла меня за плечо, но я лишь отмалчивалась, пряча загадочную, тайную улыбку где-то глубоко внутри. Партизанка, хранящая свою самую главную тайну. Внутри же всё трепетало и пело оглушительным хором от одного-единственного слова — свидание. С ним. С истинным. Оно звучало как магия, как заклинание, меняющее реальность.

А потом он действительно ждал меня после пар, прислонившись к старому кирпичному забору. Мы просто гуляли, пока улицы не опустели и фонари не зажглись, выхватывая из темноты его профиль.

Мы говорили обо всём и ни о чём — о книгах, о музыке, о том, как пахнет осенний воздух. Он смеялся, низко и бархатисто, и звук его смеха отзывался тёплым, живым эхом где-то глубоко в груди, будто будил там что-то давно спавшее.

Он был невероятно внимательным, ловил каждое моё слово, и его остроумие было острым, как лезвие, не направлял его на меня. Весь мир вокруг будто потерял резкость, расплылся, стал фоном, акварельным пятном. Он сузился до него одного — до его голоса, его запаха, до пространства между нашими телами, которое наполнялись незримым напряжением.

Дядя Дмима, застав меня поздно вечером за мольбертом с глупой, блаженной ухмылкой на лице, только усмехнулся своим мудрым, все понимающим взглядом. Он сидел напротив, и запах старого паркета, масляных красок и его крепкого, простого чая смешивался в уютный, безопасный коктейль.
— Ну что, улыбка до ушей, а в глазах огоньки. Всё в порядке у нас?

Я покраснела, как маков цвет, и потупила взгляд, снова водя углем по бумаге, чтобы скрыть смущение.
— Да так… ничего особенного. С подругой пообщалась, хорошо посидели.

Он покачал головой, но лезть в душу, к счастью, не стал. Просто тяжело поднялся, подошёл и положил свою тяжёлую, тёплую, знакомую до каждой трещинки на коже руку мне на плечо.
— Ясно, ясно. Только смотри, птенчик, будь осторожней. Мир полон не только хороших подруг. Не доверяй слишком настойчивым и сладким. Чуешь неладное — сразу ко мне, поняла? Я всегда на стороже.

Я кивнула, зная, что он имеет в виду. Его отеческая, немного грубоватая забота согревала, как старое шерстяное одеяло, но и кололась, напоминая о той опасности, от которой я так отчаянно пыталась убежать, спрятаться в этом новом, сияющем чувстве.

Ночью, уже лёжа в кровати и перебирая в памяти каждую его фразу, каждый случайный взгляд, каждую секунду того вечера, я получила СМС. С незнакомого номера, но содержание было до боли, до тошноты знакомым: «Отстань от Димы, мразь! Ты ему не ровня! Вам всё равно вместе не быть! Слышишь? Ты пожалеешь!»

Сердце ёкнуло, сжимаясь от привычной, липкой, парализующей жути. Опять она. Эта тень, эта девушка, которая преследовала меня с самого переезда, как наваждение. Она слала угрозы каждый день, с разных номеров, словно призрак, живущий в проводах. А однажды, напала на меня в тёмном переулке у метро. Я до сих пор помню её искажённое ненавистью лицо, хриплый шёпот и хватку, до синяков. Я еле отбилась, отшвырнув её прочь с неожиданной для нас обеих, дикой силой, подаренной адреналином и страхом. С тех пор этот холодный ужас стал моим теневым спутником, шепчущим, что я не в безопасности. Никогда.

Но следом, буквально через минуту, пришло другое уведомление. Из соцсети. Простой, сухой системный текст, который перевернул всё: «Максим Медведев хочет добавить вас в друзья».

Весь холод, вся липкая паника от угроз мгновенно испарились, сгорели в вспышке чистого, ослепительного восторга. Я тут же, дрожащими пальцами, подтвердила запрос, а потом залипла на его странице, как зачарованная. Фотографии. Много фотографий.

Он везде — один или с друзьями, в горах, в спортзале, просто смеющийся в камеру — выглядел таким… настоящим. Аутентичным. Сильным. Независимым. Таким, каким я его увидела в тот самый первый миг — воплощением той самой силы, которой мне так не хватало.

И тут пришло новое сообщение. Уже в мессенджере. От него. Живое.
«Чего не спишь, совенок?) Обо мне думаешь?»

Я вся вспыхнула, будто он подсматривал за мной в эту самую секунду, видел мои глупые, влюблённые фантазии. Пальцы задрожали, набирая ответ, стирая и снова набирая слова.
«Вот ещё! С чего ты взял? Я просто… рисую.»

Он ответил почти мгновенно, словно ждал, не отрываясь от экрана.
«А я вот о тебе думаю… До сих пор не пойму. Почему не в губы? Там явно интереснее.»

Сердце принялось колотиться так бешено и громко, что я боялась, его стук услышат даже на кухне. Смелость, порождённая анонимностью ночи и светящимся экраном телефона, заставила меня написать:
«А ты бы хотел в губы?»

Ответ пришёл такой, что у меня перехватило дыхание, а низ живота сжался от внезапного, жаркого, влажного спазма. По телу разлилась волна сладкой, томной слабости.
«И не только. Но для начала хватит и губ. Не торопись, Оливка. Всё имеет свой срок.»

От его слов, от этой обманчивой сдержанности, по телу разлилась волна сладкого, томного жара. Омега внутри проснулась, заскулила, запросила его близости, его прикосновений, его власти. Мне стало дико стыдно за эту реакцию тела, неподконтрольную рассудку, и одновременно дико, до головокружения хотелось его.

7.

Шум.

Не просто громкий, а грохочущий, физически давящий, впивающийся зазубренными крючками в виски и превращающий мысли в сплошную, вибрирующую кашу.

Воздух в подвале был густым, тяжёлым, спёртым от гремучей смеси дешёвого парфюма, прокисшего пива, пота и возбуждённых, агрессивных феромонов, которые сталкивались в невидимой борьбе. Я сидела в углу, на прохладной обивке потертого дивана, вжавшись, стараясь казаться невидимкой, раствориться в тенях.

Вокруг — бурлящее море незнакомых, разгорячённых лиц. Альфы с наглыми, оценивающими взглядами, скользившими по мне как по товару, омеги, кокетливо хихикающие в свои бокалы, какая-то пара страстно, почти животно целуется прямо в центре комнаты, не обращая ни на кого внимания. Их движения были откровенными, вызывающими.

Я здесь была абсолютно, полностью чужой. Совершенно лишней. Каждый мой нерв был напряжён до предела, тонкой струной, готовая лопнуть, и она кричала, визжала внутри о том, что нужно бежать. Сейчас же.

Но он не отходил. Макс. Он прочно, почти монолитно устроился рядом, его мощное, твёрдое бедро было плотно прижато к моему, излучая почти обжигающее, живое тепло. Его рука лежала на спинке дивана за моей спиной — не обнимала, но обозначала периметр.

Помечал территорию. Защищал. От его близости, от его густого, древесного, доминантного запаха, пробивавшегося даже сквозь хаос запахов, кружилась голова, смешиваясь с дурманящим действием двух выпитых коктейлей, которые мне настойчиво вручили.

Он пил виски из толстого стакана, лёгкой, снисходительной ухмылкой отвечая на подначки своих друзей, которые уговаривали его вернуться в футбольную команду. Он отшучивался, парировал колкостями, и всё его существо излучало такую уверенную, спокойную, незыблемую силу, что мне дико хотелось прижаться к нему, уткнуться лицом в его грудь и спрятаться от всего этого оглушительного, чужого хаоса.

Вся предыдущая неделя пролетела как один сплошной, прекрасный сон. Мы практически не пересекались в институте — только на обедах, где он неизменно находил меня и уводил за собой, словно забирая свою собственность.

Мы садились за тот же столик у стены, и он рассказывал мне что-то, внимательно слушал, смеялся. Эти минуты были островками настоящего, живого общения в море одиночества.

Но вечера… Вечера и дни были наполнены им, его сообщениями. Он писал постоянно. Спрашивал, как дела, что я делаю, о чём думаю. Шутил. Иногда говорил что-то такое, от чего по телу разливался жар, а я прятала лицо в подушку от стыда и восторга. Я уже привыкла засыпать и просыпаться с телефоном в руке, привыкла к этому чувству связи, к этой иллюзии близости. Он стал необходимым, как воздух.

— Расслабься, — его голос, низкий и тёплый, проник прямо в ухо, перекрывая грохот музыки, будто он говорил не вслух, а прямо в мою голову. Его дыхание обожгло кожу. — Никто тебя здесь не укусит. Пока я здесь.

Я могла лишь кивнуть, сжимая в потных, липких ладонях свой стакан с уже тёплой, противной газировкой. Время текло странно, неровно, то растягиваясь в тягучие, неловкие паузы, то пролетая мгновенно, когда он поворачивался ко мне и что-то говорил. Опьянение постепенно окутывало всех густым, агрессивным туманом. Кто-то уже невнятно, фальшиво орал под гитару, кто-то спорил о чём-то, голоса становились громче, злее. Музыку прибавили, и несколько пар в центре начали двигаться в такт, их тела сливались в единый, волнующий и отталкивающий ритм.

Я украдкой, краем глаза посмотрела на часы на телефоне. Уже поздно. Очень. Пора бы и честь знать. Я поворачиваюсь к Максу, чтобы сказать об этом, прошептать ему на ухо, но он опережает меня.

— Шумно тут. Духота. Пойдём отдохнём? Наверху есть комната, — его взгляд тёмный, нечитаемый, тяжёлый, но в нём сквозь хмельную дымку читался вопрос и какое-то смутное, тревожное обещание одновременно.

Я киваю, слишком быстро, с облегчением и новой порцией адреналина. Да, уйти отсюда. Остаться с ним наедине. Это единственное, чего я хочу по-настоящему, единственная ясная мысль в этом хаосе.

Мы поднимаемся по лестнице, и его рука теперь лежит на моей пояснице, твёрдо, властно ведя, направляя, не оставляя пространства для манёвра. Наверху действительно тише, лишь приглушённый, низкий гул вечеринки доносился снизу, как отдалённое землетрясение. В полумраке узкого коридора я останавливаюсь, последние остатки инстинкта самосохранения подавая голос.

— Может, мне всё-таки домой? — выдыхаю я, но в голосе нет ни капли уверенности, одна лишь робкая, постыдная надежда, что он меня остановит, переубедит, заставит остаться.

Он поворачивается ко мне, его зелёные глаза в полумраке кажутся почти чёрными, бездонными. Он медленно, как бы давая мне время осознать, подносит руку к моей щеке, проводит большим пальцем по коже.
— Останься. Завтра суббота, выспимся. Вдвоём.

Этого слова — «вдвоём» — прозвучавшего так интимно, так желанно, было более чем достаточно. Оно перевесило все жалкие, последние сомнения. Я снова киваю, уже почти безвольная, и он открывает дверь в небольшую, прохладную, полутемную комнату.

Дверь закрывается с глухим щелчком, и нас поглощает внезапная, оглушительная тишина, контраст которой давил на уши. Он прижимает меня к косяку, и его губы находят мои без всяких предисловий, нежности, подготовок. Это не тот нежный, робкий поцелуй, о котором я мечтала в своих фантазиях. Это было что-то жадное, требовательное, почти животное, властное. Его язык грубо вторгается в мой рот, его руки сжимают мои бока, прижимают к себе так сильно, что на мгновение перехватывает дыхание и в глазах темнеет.

Боже…

И вопреки всему, вопреки грубости, внутри всё вспыхивает. Моя омега, опьянённая его близостью, его запахом, ликует, трепещет от восторга, отзываясь на его напор диким, сладким, ответным огнём. Я обвиваю руками его шею, вдавливаюсь в него, теряя голову, тону в этом ощущении. Мы спотыкаемся и падаем на чью-то большую, бесхозную кровать, и простыни пахнут чужим стиральным порошком, пылью и им — только им.

Загрузка...