Всю свою жизнь Андрей Шотт презирал слово «чудо». Чудо — это для идиотов, которые не понимают, как сварены стальные балки, как течёт ток по проводам и как из набора вероятностей рождается реальность. Сейчас, за тридцать секунд до того, как его детище должно было разорвать пространство, он осознанно подавлял рефлексы. Сухость во рту, которую хотелось сглотнуть. Дыхание, которое норовило стать частым и поверхностным. Нужно было сохранять полную концентрацию и контроль. Единственное, что он не мог отключить, — это давящую тяжесть его ответственности за происходящее.
Он сидел в центре капитанского мостика «Проекции», втиснутый в анатомическое кресло так плотно, что амортизирующий каркас казался продолжением его собственного скелета. Пальцы лежали на столешнице из холодного, матового пластика в идеально расслабленной позе, отточенной годами тренировок. Хоть дрожи не было и то хорошо, её он подавил ещё час назад. В санузле его затрясло, но он, стиснув зубы, вцепился в раковину и дождался, пока тело перестанет содрогаться, а тошнота отступит от горла. Теперь он был сух и пуст, как отработанная гильза. Идеальный и готовый инструмент для разрезания реальности.
— Статус квантового ядра, — его голос прозвучал глухо, будто доносился из соседнего отсека.
— Поле сформировано, нестабильность на уровне 0,0003, — отозвался голос Артёма, первого пилота. Сквозь связь, поверх ровного гула систем, слышалось частое, поверхностное дыхание, будто он бежал. — Удерживаем суперпозицию. Пока.
«Пока». Самое страшное слово в космонавтике. Оно означало, что «мы ещё не умерли, но всё может быть...».
Шотт скосил глаза на основной экран. На нём не было ни звёзд, ни вообще ничего знакомого. Там бушевал бешено несущийся на них хаос из разноцветного шума, который был визуализацией миллиардов вероятностных состояний, в которых корабль существовал одновременно. Здесь и в четырёх световых годах отсюда, рядом с красным карликом и в миллионе других мест, вероятных и невозможных. Сейчас «Проекция» была квантовым призраком или сном материи, никто до конца этого не понимал. А через двадцать секунд ей предстояло обрести плоть в одной-единственной точке. Или не обрести, расплескавшись по пространству облачком атомов.
— Хронометрия?
— Часы Земли и бортовые синхронизированы, расхождение в пределах наносекунд, — доложила Лиза. Её голос был настолько тонок и высок, что физически ощущалось её напряжение. — Готовы к фиксации временного континуума.
— Нуллификаторы?
— Поле защитного наблюдения стабильно, — хрипло, с усилием выдавил Сидоренко, старший по защите. — В теории иглы не коснутся.
В теории. Вся их миссия была одной большой и красивой теорией, написанной на салфетках, взлелеянной в сверхпроводящих колбах и втиснутой в двенадцать человеческих черепов. Пятнадцать лет математики, семь лет сборки и три года проверок, когда каждый день кто-то говорил «это невозможно». И сейчас всё зависело от двенадцати человек: их сознание должно было синхронизироваться с точностью до наносекунды, удерживая единую модель реальности, иначе корабль бесследно растворится в пустоте.
— Десять секунд, — объявил бортовой компьютер спокойным женским голосом, который Андрей выбирал лично среди десятков вариантов. Ему нужен был голос, лишённый любых эмоций. В квантовой навигации даже намёк на неуверенность мог нарушить синхронизацию сознаний. А раскол в синхронизации — это гарантированная гибель для всего экипажа.
Он закрыл глаза для погружения в интерфейс. Импланты в зрительной коре гасли, отсекая реальность мостика, и на внутренний экран проступала идеальная схема «Проекции». Взаимосвязь узлов, потоки внимания и контуры обратной связи. Он был её архитектором и знал каждую слабину, каждый порог, за которым система начнёт рвать сама себя. Сейчас он методично обходил их все, как сапёр минное поле под дождём, зажимая каждую потенциальную угрозу тисками своей воли.
«Это не прыжок и не полёт, — давила на сознание мысль, вытесняя всё остальное. — Это приведение системы в когерентное состояние. Наша воля — единственный управляющий параметр, а её ошибка — мгновенная аннигиляция».
— Пять.
Дыхание Артёма в наушниках стало сиплым, хриплым, будто он задыхался.
— Четыре.
Кто-то на мостике, справа, сглотнул так громко и сухо, что этот звук прошёл по общему каналу.
— Три.
Шотт забыл про команду, про Землю, про сына и даже про свой страх. Он был только точкой сознания, сжатой в алмазную иглу, упирающейся в одну-единственную координату в бесконечности. Точку возле красного карлика Проксима Центавра. Он требовал её своей волей, силой и беспощадной уверенностью, становясь заказчиком реальности.
— Два.
— Один.
— Активация.
Тишины не было. Её съел гул.
Низкий гул зарождался где-то в глубинах корабля и накатывал волнами, идя через кости и выжимая слёзы из глаз вибрацией. Весь корпус «Проекции» дрожал, а пластины титанового сплава скрипели, словно протестуя. Над головой раздался короткий, отчаянный лязг — это металл не выдержал и пошёл на излом.
А потом свет погас. Не аварийно, а просто… схлопнулся и исчез, как будто его никогда и не было. На долю секунды Шотт оказался в абсолютной, беспросветной тьме. Это была изначальная тьма, которая была до пространства и до самого понятия «видеть». А в следующую секунду его разорвало. Клетки памяти, нейронные связи и само понятие «Андрей Шотт» рассыпалось под давлением чистого вероятностного хаоса. Он одновременно перестал быть и в то же время стал всем и ничем. Он был точкой взрыва сверхновой, рвущей газовые оболочки, и мгновением тишины между ударами сердца — незаметным, но необходимым. Он видел, как его сын на Земле роняет пластикового робота, и в ту же миллисекунду наблюдал, как эта же игрушка, покрытая пылью, лежит на полке в заброшенном доме десятки лет спустя. Он был одновременно собой, сидящим над чертежом «Проекции» с кружкой холодного кофе, древней, слепой клеткой в первичном бульоне, и холодным камнем, вечно летящим в поясе астероидов.