Год 1979. Поздняя осень.
Мир еще не догадывался, что его ткань истончилась до предела. В сером мареве, невидимая для смертных глаз, стояла Альтаир. Её белоснежные волосы, словно живые змеи из иного бытия, извивались в неподвижном воздухе, а пальцы замерли над клавишами Холопсикона. Инструмент, сотканный из отзвуков павших звезд и тишины нерожденных вселенных, молчал, но сама его тишина была музыкой — тяжелой, давящей, полной ожидания. Она смотрела не на дома и деревья, а на переплетение вероятностей, на тускло тлеющие нити судеб, которые вот-вот должны были оборваться. И тогда она коснулась клавиш.
Мелодия, что родилась в этот миг, не имела звука. Она была ощущением холодного стекла на коже, привкусом пепла на языке, неотвратимостью конца. Холопсикон пел о разрыве.
Воздух в доме братьев Пруэтт был густым и едким. Он пах озоном после магических разрядов, горячей кровью и чем-то еще — чем-то тошнотворно-сладким, чужеродным, как запах гниения там, где должна цвести жизнь. Джеймс Поттер стоял на пороге гостиной, и его рука так сильно сжимала палочку, что костяшки побелели.
— Они мертвы, Лили, — его голос был хриплым, сломанным. Он не хотел, чтобы она это видела. Он хотел выставить ее за дверь, запереть в их собственном доме, укрыть от этого мира, который он, как ему казалось, был обязан защищать. Но она уже была здесь, за его спиной, и он чувствовал, как ее взгляд буравит проклятую реальность.
Лили Эванс-Поттер сделала шаг вперед, и скрипнувшая под ее ногой половица прозвучала в мертвой тишине оглушительным выстрелом. Комната была полем бойни. Перевернутая мебель, вырванные из стен полки, осколки стекла и фарфора, смешанные с темными, вязкими лужами на полу. Но страшнее всего были не разрушения. Страшнее всего была магия, что застыла в воздухе. Она ощущалась как физическое давление, как иней, покрывший душу. На стене, прямо над разорванным диваном, виднелся след от проклятия Долохова — фиолетовый, рваный ожог, который, казалось, все еще слабо дымился, источая тот самый сладковатый запах распада.
А на полу лежали они. Гидеон и Фабиан. Их тела были неестественно вывернуты, словно куклы в руках жестокого ребенка. Лица, которые Лили помнила смеющимися и дерзкими, теперь были искажены в беззвучном, вечном крике. Глаза широко открыты и пусты. Они не смотрели в потолок. Они смотрели в ничто.
Джеймс что-то говорил. Кажется, про авроров, про то, что им нужно уходить. Но Лили его не слышала. Она смотрела на руку Фабиана, протянутую к опрокинутому креслу, в котором, наверное, сидела его маленькая дочь, когда они с Молли заходили в гости на прошлое Рождество. Она представила смех этой девочки, ее светлые волосы, и тут же, поверх этого образа, наложилась картина этой комнаты.
В этот момент она ощутила не ужас, не скорбь и даже не гнев. Она ощутила ледяную, абсолютную ясность. Будто пелена спала с ее глаз. Война, о которой они говорили на собраниях Ордена, перестала быть абстракцией. Она обрела плоть, запах и цвет. Вот она — война. Не в героических сражениях, а в изуродованных телах друзей. В молчании дома, где еще вчера звучал смех. В осознании, что защита, любовь, надежда — все это хрупкое стекло, которое может быть разбито в любой миг одним ударом.
И мысль, до этого бывшая лишь смутным, постыдным шепотом на задворках сознания, оформилась в несокрушимую уверенность.
Привести в этот мир новую, беззащитную душу. Подарить жизнь, зная, что она с первых же дней будет заложницей этого кошмара. Подвергнуть дитя риску увидеть то, что видит она сейчас.
Это не дар. Это проклятие.
Она незаметно коснулась своего живота. Плоского. Пустого. И в этой пустоте она нашла не потерю, а избавление. Свой выбор. Страшный, эгоистичный, но единственно верный.
Она не скажет Джеймсу. Пока нет. Он не поймет. Он все еще верит в победу. А она… она больше не верит ни во что.
Где-то в ином пространстве, на грани бытия, пальцы Альтаир пробежали по клавишам Холопсикона. Мелодия изменилась, обрела глубину и трагизм. В ней появился новый мотив — тема жертвы. Но не той, что принесена на алтарь победы, а той, что приносится во имя небытия. Реквием по тому, чему никогда не суждено будет родиться.
В безвременье, где обитала Альтаир, ее музыка стала строже, холоднее. Исчезла скорбная импровизация, уступив место выверенной, почти математической последовательности нот. Каждое нажатие клавиши Холопсикона было подобно росчерку пера под договором с небытием. Это была мелодия закрывающейся двери, лязга замка, который запирает пустую комнату навсегда. Одна из мириад нитей судьбы, ведущая к рождению мальчика со шрамом, натянулась до предела и начала истончаться, готовясь исчезнуть.
***
Коридоры Хогвартса уже не дышали вековой магией и детскими тайнами. Теперь они пахли страхом. Стены, казалось, впитали в себя напряженное молчание учеников и тревожные перешептывания учителей. Замок превратился из дома в осажденную крепость, и каждый взгляд, брошенный в окно на свинцовое небо, был полон ожидания дурных вестей.
Джеймс шел на полшага позади Лили, и это расстояние казалось ему непреодолимой пропастью. Он видел ее огненно-рыжие волосы, прямую, напряженную спину, и не узнавал ее. Это была не его Лили — не та, что смеялась над его глупыми шутками, не та, что с азартом спорила о трансфигурации до хрипоты. Женщина, идущая впереди, была изваянием из холодной решимости.
— Лили, прошу, давай еще раз поговорим, — его голос был тихим, почти умоляющим. — Мы можем уехать. Австралия, Канада… куда угодно. Дамблдор поможет. Мы просто исчезнем.
Она остановилась, но не обернулась.
— Исчезнем? — ее голос был ровным, лишенным всяких эмоций, и от этого Джеймсу стало еще страшнее. — Джеймс, они нашли Пруэттов. Они нашли МакКиннонов. Они находят всех. Быть живым — значит быть мишенью. А родить ребенка — значит поставить рядом с собой еще одну, совсем беззащитную. Я этого не сделаю.
Она повернула голову, и в ее зеленых глазах он увидел не страх, а выжженную пустыню. Тот пожар, что он видел в доме Гидеона и Фабиана, сжег в ней что-то дотла.