«Ваше ЭХО уже знает вас. Оно помнит каждый ваш шаг, слышит каждый ваш вздох и видит все возможные завтра, которые ждут именно вас.
Отныне ваша жизнь - это не выбор, а точный расчет. Ваша роль, ваш вклад, ваше счастье - все это было определено с максимальной эффективностью и справедливостью для общества в целом.
Ваша идентичность - это ваш коэффициент полезности. Он определяет ваше место, ваши ресурсы и ваше окружение. Не оспаривайте его. Примите предназначенную вам роль, и вы обретете гармонию.
Для тех, кого ЭХО признает нерезонансным, будет предусмотрена изоляция. Во благо общих интересов.
Эволюция не спрашивает согласия.
Она просто происходит. Мы - ее проводники.»
Этот чертовый текст был уже везде: в таргетированной рекламе, в метро, на электронных табло и даже на листовках в почтовых ящиках, словно система пыталась окучить и тех, кто выпал из ее цифрового мира.
Дергающаяся в конвульсиях от порывов ветра листовка лежала на лавочке рядом с Яном. На обратной ее стороне было уточнение:
«ЭХО» - это тотальная система жизнеустройства, где алгоритм на основе анализа Больших Данных принимает все ключевые решения за человека.
Её цель - максимальная эффективность общества, достигаемая за счет полного устранения хаоса человеческого выбора.»
Ян смахнул в лужу листовку и положил телефон с бесконечным запасом рилсов в карман. Пора было возвращаться в ад.
Работа Яна Бежина на предприятии «Вторресурс-7» была временной, переходной, как обещала биржа труда. Переход в никуда. Цех напоминал гигантский пищевод, который безостановочно, с металлическим скрежетом, поглощал отбросы мегаполиса. Воздух был густым коктейлем из запахов затхлого картона, окисленного металла и кислой органики.
Но дело было не в запахе и не в унизительной однообразности процесса. Дело было в прикосновениях.
Каждый предмет, проплывавший по конвейеру, был заряжен молчаливой историей. И Ян их слышал. Он не до конца принимал природу этого дара, списывая на переутомление и обостренную интуицию.
Вообще-то, до какого-то возраста он думал, что у всех так: каждый умеет чувствовать вещи не только на ощупь, но и по их скрытому, эмоциональному заряду. Он говорил об этом так же просто, как о цвете или вкусе.
«Бабушка, а почему Плюш горький? Он же должен быть вкусным!» - спрашивал он, прижимаясь к старой плюшевой собаке. Бабушка потом, украдкой вытирая слезы, признавалась маме, что купила игрушку в тот самый день, когда усыпили ее старого пса.
«Папа, твой свитер громко смеется, когда ты меня качаешь!» - заявлял он, уткнувшись в пушистый петельный рукав. Взрослые умилялись, списывая всё на богатую фантазию.
Но с годами наивные комментарии начали натыкаться на стену непонимания. Взрослые замирали, а сверстники поднимали брови. «Ты странный», - говорили они, и постепенно с ним перестали делиться игрушками, боясь его тихой, необъяснимой «оценки».
Критический момент, навсегда врезавшийся в память сигналом тревоги, случился, когда Яну исполнилось одиннадцать. Произошло это в школе, на каком-то дурацком «уроке доброты», куда пригласили ветерана — старенького дедушку с иконной грудью медалей. Тот должен был рассказывать о войне, но в основном говорил о дружбе и взаимовыручке. В финале учительница с пафосом достала его самую ценную реликвию - потёртый солдатский котелок.
«Подержите, дети, прикоснитесь к истории!»
Латунь, прохладная и гладкая, попала в руки к Яну. И мир рухнул.
Вместо героических фанфар он ощутил леденящий ужас. Не абстрактный, а очень конкретный - вкус ржавой воды, вперемешку со страхом и кровью. Острую, режущую душу тоску по дому и гул пожара.
«Он вре-е-ет», - тихо сказал Ян, не своим голосом, и все замерли. - «Здесь не про дружбу. Здесь про то, как кто-то кричал в темноте. И как пахло горелым мясом».
Тишина в классе стала абсолютной. Ветеран побледнел. Учительница смотрела на Яна с таким ледяным ужасом, словно он только что плюнул на могилу неизвестного солдата.
«Ян, немедленно извинись!»
Но он не извинился. Он смотрел на старика, а тот смотрел на него - два чужих человека, на мгновение соединённые шокирующей правдой, которую оба хотели бы забыть.
Его, конечно, выставили из класса. Родителям позвонили. Разбирались.
Ян понял главное: его дар - это не базовая комплектация, не милая игра, а опасное оружие, которое ранит людей, рушит их удобные версии реальности и приносит ему одни проблемы. Это что-то вроде рентгена, который светит в самые тёмные углы, и люди из своего прилизанного мира этого на дух не переносят.
Мир предпочитает аккуратные подделки.
Сидя на заднем сидении отцовской машины Ян смотрел на мелькающие огни и чувствовал леденящую тяжесть на дне души. Он понял тогда две вещи. Во-первых, он был прав. А во-вторых, его правота была уродливой, никому не нужной и все только портила. Реальность, которую он ощущал, была поломанной, а мир взрослых - неисправимым. С того вечера он начал строить внутри себя тихую, неприступную крепость, решив больше никого туда не пускать.
Он научился носить маску «нормальности», а его дар ушел вглубь, превратившись из детской непосредственности в тихую, непрошеную и травмирующую боль, которая настигла его на заводе «Вторресурс-7».
Потрескавшийся пластик детской игрушки отдавался в его пальцах коротким, ярким эхом смеха. Смятая банка из-под энергетика — липкой волной ночного одиночества и усталости. А вот потёртый кожаный бумажник... он взял его, и по руке разлилась холодная, тягучая тоска. Тоска от потери. Кто-то не просто выбросил его, кто-то потерял последнюю надежду.
Это причиняло почти физическую боль. Он сортировал не мусор, он хоронил чьи-то обломки, чьи-то маленькие жизни. Его тошнило от этого постоянного, непрошеного сочувствия к вещам. Он не знал, что эта «повышенная чувствительность» — лишь цветочки. И что совсем скоро по конвейеру попадёт что-то, чей «эмоциональный след» будет не тоской, а чистым, животным ужасом, и этот ужас навсегда поселится в его пальцах, став его личным протоколом кошмара.
Ян вышел из дома, и город ударил его по нервам. Не метафорически.
Воздух звенел от паники, не растраченной за ночь. Асфальт на остановке публичного транспорта «фонил» слепой яростью. Стена магазина, где висел экран с новостями, источала липкий, приторный ужас, как разлитый сироп. Его дар, всегда бывший его личной камерой пыток, теперь бесконтрольно транслировал коллективный нервный срыв всего города.
По дороге на завод Ян впервые увидел, как работает «санитарный кордон» ЭХО.
Возле каждого крупного здания с утра дежурили не полицейские, а люди в куртках с логотипом системы, раздающие брошюры «Как справиться с травмой? Обратитесь к вашему ЭХО-ассистенту».
Они были не заботливее, чем агенты похоронного бюро. Это была быстрая, эффективная упаковка горя в полиэтилен официальных протоколов.
Система не теряет времени.
Ещё за месяц до того, как «Небесный Проспект» стал братской могилой из бетона и искалеченного металла, Ян мог бы рассуждать об «ЭХО» с циничным, но взвешенным спокойствием.
Он видел плюсы - куда ж деваться. Ушли в прошлое километровые очереди в поликлиниках, где твоя жизнь зависела от настроения тётки в окошке. Алгоритм назначал время и врача без взяток и унижений. Перестали дурить с коммуналкой - цифра приходила одна, прозрачная и неизменная. И да, подбор работы стал точнее - система, как упрямый, но толковый прораб, тыкала людей туда, где они хоть как-то пригождались, сокращая всеобщий раздрай и чувство ненужности.
Ян, наблюдая за этим, находился ровно посередине: не в восторге от перспективы стать винтиком, но и не в рядах яростных отверженных. Его позицию можно было бы назвать усталым технологическим агностицизмом: «Пусть оптимизируют очереди и счета. Только пусть не лезут в душу с калибровкой. И да, главное - чтобы этот их алгоритм не начал вдруг считать людей расходным материалом».
Партия прибыла под вечер, когда свет в цеху уже был жёлтым и усталым.
Не металлолом, а именно вещи. Личные вещи. Их сгребли с мест, куда их отбросило взрывом, вынули из искореженных машин, собрали с асфальта, ещё липкого от непросохшей крови и пены огнетушителей.
- Спецзаказ, - хмуро пояснил прораб, не глядя никому в глаза. - С «Небесного». Утилизация. Быстро и без шума.
Ян почувствовал их ещё до того, как контейнер раскрылся. Волну тяжелого, густого ужаса. Не от одного предмета - от сотни, слипшихся в один леденящий ком.
Конвейер заскрежетал, понеся первую порцию. Детский рюкзак с мультяшным роботом, разорванный пополам. Женская туфля на шпильке, ремешок оборван. Очки с треснувшей линзой. Коробка для завтрака, из которой сочилось что-то бурое.
Ян замер. Его пальцы, привыкшие к механическим движениям, повисли в воздухе.
- Не надо, братан, - прошептал рядом Вадим, но Ян уже не слышал.
Он взял плюшевого зайца с оторванной лапой. И его ударило.
Не образ. Не намёк. Всё.
Звук: оглушительный, рвущий барабанные перепонки скрежет металла. Визг тормозов, переходящий в человеческий крик.
Запах: раскалённое железо, разлитый бензин и резкой, медной сладости крови.
Ощущение: невесомого, страшного падения.
Удар.
Острая, белая боль в груди.
И тишина. Глухая, беспросветная, детская тишина, полная недоумения: «Почему мама не отвечает?»
- А-а-а… - хриплый стон вырвался из его горла. Он отшвырнул игрушку, как раскалённый уголь, но было поздно. Конвейер плыл дальше, неся новые осколки ада.
Кожаный портфель, пробитый осколком стекла. Ощущение: Сдавливающая паника мужчины, который считал секунды до встречи, и последняя мысль: «Я не успею».
Скомканная открытка с «люблю». Ощущение: Нежность, обернувшаяся ледяным ужасом, и крик, застрявший в горле.
- Ян! Ты чего, уснул? - донёсся грубоватый голос Виктора с кабины манипулятора. - Шевелись!
Но Ян не мог шевелиться. Каждый предмет, каждая тряпка била в него новым зарядом чужой, оборвавшейся жизни. Это был не поток, а лавина. Лавина из последних вздохов, обрывков молитв, проклятий, детского плача. Его сознание, этот тонкий и прочный щит, который он годами выстраивал, треснул и рухнул под весом двухсот пятидесяти смертей.
Он упал на колени, обхватив голову руками.
- Всё, приплыли, - пробормотал кто-то из младших грузчиков.
- Ян! - крикнул Вадим, бросаясь к нему.
Но Ян уже не видел друга. Он видел их. Вспышки. Лица. Последние кадры.
- Не дышит… - выдохнул он голосом чужой женщины, глотая воздух. - Девочка… моя девочка не дышит...
- Мама! - закричал он тонким, разбитым голоском ребёнка и забился в истерике, колотя кулаками по бетонному полу.
- Зачем?.. - простонал он усталым, стариковским шёпотом, полным бесконечной усталости. - Зачем я сегодня вышел из дома…
Он рыдал и кричал разными голосами, выплёвывая обрывки чужих диалогов, обрывки панических мыслей. Его тело корчилось в немыслимых судорогах, будто по нему пропускали ток чужого отчаяния.
Вадим пытался его держать, но Яна отбросило на ленту и он вместе грудой хлама опрокинулся на пол. Виктор замер в кабине, выпустив рычаги. Младшие грузчики в ужасе отступили к стене.
Весь цех застыл, ошеломлённый этим спектаклем. Только конвейер, равнодушный идиот, продолжал тащить мимо корчащегося тела Яна разбитые телефоны, ключи, кошелёк с высыпавшимися монетами - мелкую сдачу с расплаты за жизнь.
ПРОТОКОЛ СИСТЕМЫ ЭХО. ИНЦИДЕНТ 784-БЕТА (ВЛОЖЕНИЕ К 784-АЛЬФА)
Объект наблюдения: Ян Бежин. (Сотрудник предприятия «Вторресурс-7»)
Время:19:48:12.
Триггер: тактильный контакт с предметами, связанными с инцидентом 784-Альфа.
ДАННЫЕ С КАМЕР НАБЛЮДЕНИЯ:
Биометрия: Резкий скачок сердечного ритма (до 190 уд./мин), артериальное давление критическое, температура кожи понижена на 2.3°C. Показатели стресса за пределами стандартной шкалы.
Квартира №17 в девятиэтажке на окраине 7-го сектора.
В дверь постучали с той настойчивой, официальной робостью, которая свойственна только представителям домоуправления, получившим жалобу. Рэм открыл не сразу. Сначала из-за двери послышался тихий, механический щелчок - будто щёлкнул затвор фотоаппарата. Потом - скрип дверной ручки.
На пороге стояли две женщины из ТСЖ. Коротышка, одетая в жилетку с логотипом ЭХО и управляющей компании, пахнувшая бюджетными духами и тревогой, и её молодая помощница со взглядом пуганой птицы с планшетом.
- Рэм Валерьевич, простите за беспокойство. Я Филиппова Марья Сергеевна. - она постучала колпачком ручки по нашивке с логотипом, - Соседи жалуются… на запах. Химический, понимаете. И на… гул по ночам. Можно войти?
Он на секунду поморщился, отступил ровно на один шаг, пропуская их, не произнеся ни слова. Затем его лицо снова стало неподвижной маской вежливости, выточенной из воска.
Первое, что их ударило, — свет. Холодный, белый, операционный, льющийся с потолка. Он выхватывал не уют, а детали, делая квартиру похожей на трёхмерный чертёж.
Слева от входа пространство было атаковано хаосом, который, вглядевшись, обретал чудовищный порядок. Полки, ломящиеся не от книг, а от старых, допотопных справочников по биохимии и ГОСТам 70-х годов. На отдельной полке, как святые реликвии, стояли десятки советских фотоаппаратов «Зенит» и «Смена», выстроенные в безупречный ряд. Рядом - коробки с плёнкой, баночки с реактивами, рулоны миллиметровой бумаги. На стене висел огромный, самодельный коллаж из чёрно-белых фотографий городских коммуникаций: люки, вентиляционные решётки, коллекторы. Всё было снято под одним углом, подчёркивающим геометрию. Воздух здесь пах пылью, старой бумагой и уксусной кислотой.
Рэм Грошев в молодости, судя по черно-белой фотографии в рамке, напоминал слишком отточенный карандаш: худощавый, с идеальной осанкой, в отглаженной до состояния лезвия рубашке. Его тогдашняя красота была холодной и неуютной, лишённой хаоса жизни.
Сейчас время методично искажало его, но Рэм этого будто не замечал.
Его волосы, когда-то тёмные и жёсткие, поредели, открыв бледную кожу головы, но были уложены с таким педантичным старанием, что эта укладка выглядела скорее трагическим фарсом, чем уходом за собой.
Тело потеряло стройность, обрело дряблую, неспортивную полноту, но он продолжал носить узкие, стильные рубашки и брюки образца пятилетней давности, которые теперь болезненно натягивались в груди и талии, создавая нелепые складки.
Лицо было самым показательным. Черты остались теми же - прямой нос, чёткий подбородок, - но кожа обвисла, под глазами залегли глубокие сизые тени, которые никакой сон не мог убрать. А взгляд… Взгляд был живым и острым, как скальпель, и абсолютно не гармонировал с увядающей оболочкой. Он смотрел на мир через призму своих схем, не замечая трещин в собственном отражении в зеркале, которое, вероятно, использовал лишь для проверки безупречности галстука
Прямо по курсу, в гостиной, царила стерильная пустота. Гладкий металлический стол, на нём — одинокая лампа с зелёным стеклом и каллиграфически выведенный в тетради список дел на сегодня. Ни пылинки. На белой стене - единственное украшение: график, нарисованный вручную тушью, с кривыми, обозначающими «эффективность городских служб за 2002-2024 гг.». На полу - идеально ровные квадраты линолеума.
- Это что, вы… реставрируете технику? - неуверенно спросила помощница, указывая планшетом на полку с «Зенитами».
- Фиксирую ускользающую материальность, - ответил Рэм голосом диктора, зачитывающего метеосводку. - Цифровые носители ненадёжны. Они подвержены коррупции данных. Здесь, - он провёл рукой по воздуху, очерчивая свой хаос, - информация вечна.
Он повёл их дальше, и его движения были лишены пластичности, как у заводной куклы.
Ванная комната была превращена в проявочную. Красная лампа, шнуры с прищепками для фото. Но на краю раковины, рядом с бачками с химикатами, лежала идеально сложенная, выглаженная сорочка явно из дорогого хлопка. А на полочке, среди проявителей и закрепителей, стояла одна-единственная банка армейского крема для обуви «Вощалка», доверху полная. И рядом - щётка, щетина которой была вычищена до состояния нового изделия.
- А гул? - прошипела Марья Сергеевна, чувствуя, как её собственное неряшливое существование здесь, в этой клинической чистке, кажется преступлением.
- Система принудительной вентиляции, - без эмоций ответил Рэм. - Для поддержания постоянной температуры и влажности. Необходимое условие для архивации.
Он показал им маленькую, герметичную комнату, бывший балкон, где гудел промышленный осушитель. Внутри, на стеллажах, лежали аккуратно упакованные в файлы и подписанные образцы материалов: «Асфальт. Перекрёсток ул. Ленина и Садовой. 12.10.23», «Образец ржавчины. Труба теплотрассы №7. 15.11.23».
Молодая помощница невольно тронула один из файлов. Рэм не повысил голос. Он просто замер, и его застывший взгляд стал настолько тяжёлым, что у девушки отнялась рука.
- Простите, - пробормотала она.
- Ничего страшного, - сказал он, и в его голосе впервые прозвучала странная, металлическая нота. - Просто это мой труд. Всё должно быть на своих местах. Иначе смысл теряется.
Проверяльщицы ушли через десять минут, поспешно и смущённо. Марья Сергеевна, выдыхая на лестничной клетке, прошептала:
«Чокнутый. Но чистюля… И пахнет не газом, а какой-то дрянью из аптеки. Не придерёшься».
Дверь квартиры №17 закрылась. Снова щёлкнул затвор воображаемого фотоаппарата.
Грошев прошёл к металлическому столу, поправил тетрадь на миллиметр, выровняв её угол со столешницей. Он сел на единственный стул с жёсткой спинкой и включил настольную лампу. Свет упал на разворот тетради, где рядом с графиками вдруг оказался нарисованный от руки, анатомически точный эскиз кисти руки. А на полке, среди «Зенитов», в тени, стояла маленькая, тщательно вычищенная хирургическая пила старого образца, которую не заметили взволнованные женщины. Рядом с ней - рулон обычного хирургического пластыря.