Скорпион упросил лягушку перевезти его через реку, пообещав не жалить, ведь иначе они оба умрут. Лягушка поверила. А на середине реки он все равно вонзил ей жало. И когда она, умирая, спросила «зачем?», он просто сказал: «Такое уж я дерьмо. Против собственной природы не попрешь».
Скорпион и лягушка
АКТ 1. ВРАЖЕСКИЕ ВОДЫ
— Ты хвалишься напрасно, — сказал мне Дьявол, — я покажу тебе миры, которых вообразить ты не мог бы. Гляди: видишь ли ты эту звезду в созвездии Ориона?
Я посмотрел, куда указывал мне длинный и чешуйчатый коготь. Дьявол одной рукой приподымал тяжелую портьеру у окна. Небо казалось черной бездной, разверстой у ног.
— Валерий Брюсов, "Ночное путешествие"
И пал Великий Змей, и вода пришла не для жизни, а для памяти. Она помнит его судороги.
— Из «Хроник Второй Эпохи», драконий свиток.
Драконьи Скалы взирали на незваных гостей взглядом из гранита и инея — пристальным, холодным, лишенным милосердия. Это место не просто было проклято; оно стало источником заразы, источая ее, как незаживающая рана источает жар. Воздух здесь не тек — он стоял, густой и маслянистый, пропитанный сладковатым запахом распада и сыростью склепа. Этот запах въедался в одежду, пропитывал поры кожи и отравлял мысли задолго до того, как берег показывался из тумана.
Половина земель некогда великого домена покоилась под черным саваном Чащобного моря. Оно не было порождением природы; оно родилось из агонии. Старики в портовых тавернах, чьи глаза выцвели от страха и дешевого эля, шепотом пересказывали легенду о том, как предсмертный крик последнего Великого Змея расколол твердь. Говорили, что его плоть, смешавшись с солью и илом, не сгнила до конца, а переродилась в нечто иное. Из его разложившейся воли возникли твари, лишенные имен и костей — безглазые, пульсирующие сгустки тьмы, вечно копошащиеся в бездонной пучине и пережевывающие обломки истории.
Вязкие воды обнимали корпус судна с мерзкой, почти живой нежностью. Море не билось о борта — оно обволакивало их, шипя и причмокивая, словно гнилые зубы, пробующие на вкус старую сосну, ржавое железо и чужой страх.
Мария стояла на носу корабля, окаменев. Ее пальцы, побелевшие от напряжения, впились в поручни, покрытые склизким налетом соли. Она была слепа, но в этом месте зрение было бы лишь обузой. Она не видела зловещего, мертвенно-зеленого свечения, поднимавшегося из глубины, но чувствовала его кожей — оно отзывалось покалыванием в затылке и ледяным маршем мурашек по спине. В ушах, заполняя все пространство черепа, нарастал низкий, вибрирующий гул, будто миллионы черных пчел роились в пустоте ее глазниц.
Всю жизнь ее окружала тьма, но та тьма была милосердной. Она была бархатным плащом, укрывающим от мира. Эта же тьма была хищной. Она пахла древней солью и застарелой желчью. И она дышала.
Это было не движение ветра, а тяжелый, влажный вдох колоссальных легких, поднимавшийся из самой бездны. Корабль скользил над тем, что когда-то было северной оконечностью материка, прежде чем судорога Змея призвала океан похоронить его муки. Монахи на архипелаге, чьи голоса были сухи, как пергамент, учили ее истории. Но они забыли упомянуть одну деталь: море не просто помнит. Море слушает.
Мария чувствовала этот интерес каждой клеткой своего тела. Что-то чудовищное, чьи размеры не поддавались человеческому воображению, шевельнулось во сне и обратило на нее крохотную долю своего внимания. У этого существа не было глаз, но оно обладало иным чувством — первобытным органом восприятия, способным ощущать эхо души. Оно почуяло ее присутствие не как физический объект, а как разрыв в пространстве, как тишину в симфонии разложения. Она была пуста, и эта пустота притягивала бездну, как магнит. Это было не враждебное любопытство. Оно было… оценивающим. И от этого осознания во рту Марии разлился вкус меди.
Шаги позади были грубыми и неуверенными. Тело, совершавшее их, источало запах застарелого пота, дешевого рома и того мелкого, суетливого страха, который свойственен людям перед лицом неизбежности.
— Эй, слепая. Сойди с края. Не накаркай на нас беду, — голос матроса был хриплым, разрезая тишину, как тупой нож. В нем не было истинной злобы, лишь усталая покорность судьбе.
Мария не обернулась. Она лишь слегка наклонила голову, давая понять, что слышит. Слова казались ей жалкими крупицами мусора, брошенными в великую пустоту.
— Оно… не злится, — тихо сказала она, и ее собственный голос показался ей чужим, перекрытым рокотом пучины.
— Злится, не злится… Оно дохлого Змея помнит, а нам, чешуйкам по сравнению с ним, и вовсе счету нет. Может, раздавить захочет, может, мимо пройти. Как ему вздумается. А ты тут стоишь, свечка, белая и тихая. Приманиваешь.
— Я не приманиваю, — так же тихо ответила она.
В этот момент глубина под килем всколыхнулась. Мария услышала — не ушами, а костями — как нечто мягкое и бесконечно длинное перевернулось во тьме. Огромная пологая волна, лишенная пены, подняла судно, заставив древесину жалобно, по-стариковски заскрипеть. Матросы на палубе замерли, их бормотание смолкло. В воздухе повис запах — внезапный и резкий, как вскрытая могила, полная странных солей и древней, не знающей солнца жизни.
Внезапно гул в ее ушах стих. Давящее внимание бездны отступило, растворившись в глубине так же внезапно, как и появилось. Стало тише. Слишком тихо. Даже море перестало шипеть, словно затаив дыхание.
— Отошло, — просто сказала Мария, разжимая закоченевшие пальцы. Ладони горели, содранные о грубое, соленое дерево.
Капитан не спросил, откуда она знает. Он лишь тяжело вздохнул и выкрикнул команду, возвращая людей к реальности. Спустя несколько часов характер воздуха изменился. К сырости примешался запах пепла, раскаленного камня и едкой, химической горечи. Пахло властью. Пахло торжеством. Пахло драконами.
На горизонте, которого она не могла видеть, возникло давление — не физическое, а тяжесть, давящая на лобную кость, на самый дух. Огненный Дворец. Ее будущая клетка.
Корабль, осторожно маневрируя, вошел в зловонную гавань, устроенную внутри исполинского остова — реберной клетки титана, чьи кости, белея в сумерках, уходили глубоко в черный ил. Над водой разносился звон цепей и тяжелый, ритмичный стук, похожий на работу огромного механического сердца. Воздух наполнился гортанными окриками на ломаном наречии, лязгом железа и присутствием тех, кто правил этим миром. Это присутствие ощущалось в самом воздухе — он стал плотнее, заряженным статикой чужой, безраздельной воли.