"Языкодействие, или же Подлиза"



Часть I. Болезнь и лекарство.

В городе Глупове осенью 1847 года случилось происшествие столь странное, что даже на фоне обыкновенных глуповских диковин оно поражало воображение. Колендарь Колендарович Подхвостов, недавно пожалованный в статские советники и получивший Анну на шею, внезапно онемел. Онемел совершенно, бесповоротно и изысканно: не то чтобы глохли слова в гортани, нет, сама способность к речи отсохла в нём, как муха в паутине к ноябрю. Сидел он в своём новом кабинете, уставленном казённой мебелью добротного вида, и золотой орден его сверкал на солнце, а сам он был подобен дорогой, прекрасно отделанной шкатулке, из коей вынули механизм. Слух о его немоте носился по городу, обрастая нелепейшими подробностями: кто говорил, что его отчитал до потери дара слов некий важный сановник, другие шептались, будто он проглотил муху необыкновенной величины, третьи, самые проницательные, качали головами: «Знаем мы эти немоты… карьера сделана — и молчок. От богатства, видно, отвисла челюсть».

А началось оно всё так, как и полагается, с совершеннейшей пустяковины, от которой, однако, происходит большинство великих событий в нашей губернии: с несварения желудка и духа.

В уездном городе Глупове, известном более всего по причине скуки неописуемой и умопомрачительного единообразия мыслей, проживал в 1847 году титулярный советник Колендарь Колендарович Подхвостов. Человек он был, как и всякий мелкий чиновник, ни тощий, ни толстый, ни умен, ни глуп, а так – середка на половинке, созданная, казалось, для того лишь, чтобы заполнять собою пространство между важной шишкой и столом с бумагами. Одолевали его две напасти: первая – жестокое несварение желудка, от переедания телятины с черносливом, и вторая,6 тоска зеленая, проистекающая из полного карьерного застоя. День его был как две капли воды похож на предыдущий: скрип перьями, запах чернил, низкие потолки и взгляд начальника, тяжелый, как гиря на весах судьбы. Вечерами же, сидя над тарелкой пустых щей, слушал он ворчание супруги, Анфисы Порфирьевны, женщины с лицом, напоминавшим забытый в буфете пряник. Диалог их был отточен годами, как плохая монета:

«Лукашкин-то, Лукашкин чины гребёт лопатой! — начинала она, звонко хлопая крышкой самовара. — А Пупочкин в генеральском доме свой нос уж оттопил! Анну на шее носит, да не орден, а жену-генеральшу! А ты что? Ты, милый, и в праздник молчишь, будто тебя не на службу, а на исповедь призвали! Не язык у тебя, а какая-то заслонка! В рот тебе глядеть — всё равно что в погреб заглядывать: темнота, да мышиный писк!»

«Анфиса Порфирьевна, — пытался он возразить, чувствуя, как под ложечкой завязывается всё тот же кислый узел. — Не в языке дело, а в правде. Я не могу, как Лукашкин…»

«Правда! — взвизгивала она. — Твоя правда в том и сидит, что двадцать лет в титулярных ходишь! Истину эту вся улица знает! Лучше бы неправду, да с чинами!»

Слова эти впивались в душу, точно булавки, и каждая оставляла крохотную, невидимую, но гноящуюся ранку. И вот, в одну из таких ночей, когда в животе от телятины с черносливом бушевала настоящая Маланьина свадьба, а в голове кружились образы самодовольных Лукашкиных и сытых Пупочкиных, приснилось Подхвостову нечто диковинное. Явился к нему в опочивальню незнакомый господин. Стоял он в полосе лунного света, падавшего сквозь грязное окно, и фрак его был не просто сер, а цвета пыли на канцелярских шкафах, что не стиралась годами. Лицо, не то иностранца, не то бухгалтера, без возраста и выражения, а на лацкане алела белая нашивка, имевшая вид маленького, удивительно натуралистичного язычка, будто вырезанного из атласа и при этом живого. Гость, не чинясь, сел на край кровати, и матрац не прогнулся ни на волос, не издал ни скрипа.

«Колендарь Колендарович, — произнёс он голосом, в коем звенели, как монеты, лёд и любезность. — Страдаете вы от невозможности выразить всю полноту почтения и проницательности, кои, несомненно, обуревают вашу душу при виде начальства. Орган ваш речевой – косноязычен, груб, как подошва, и неповоротлив, как глуповский будочник.Я, как Консультант по особым карьерным затруднениям, предлагаю вам, на пробный срок, взять в аренду Универсальный Язык Лизоблюдия седьмой модели. Орган сей, живой и самоуправляемый, избавит вас от всех служебных терний.»

Подхвостов, во сне ли, наяву ли – понять было невозможно, приподнялся на локте. Сердце колотилось, будто просилось наружу. «Кто вы? Какие такие… аренды? Я ничего не заказывал!»

«Заказывали, — поправил Консультант с лёгкой укоризной. — Вашими молчаливыми страданиями. Вашим завистливым взглядом вслед Лукашкину. Вашей немой мольбой к небесам о продвижении. Я лишь представляю фирму, которая такие мольбы… материализует.»

Ужас перетрусил Колендаря Колендаровича, но тоска и мысль о вечном титулярстве, о пряничном лице Анфисы Порфирьевны, о её фразе «Лучше бы неправду, да с чинами!» пересилили страх. Он кивнул, ощутив во рту сухость пустыни. Консультант щёлкнул пальцами — звук был сухой, как ломаемая сургучная печать. Во рту у Колендаря Колендаровича стало прохладно и пусто, а затем — словно поселилось тёплое, гибкое, невероятно послушное существо, сразу же удобно устроившееся на старом месте и даже сделавшее довольный, ласковый глоток. Консультант вынул из кармана бархатную шкатулочку, щёлкнул замком, и там, на тёмном бархате, лежал, свернувшись калачиком, бледный и слегка сморщенный, его собственный язык.

«На сохранение, — пояснил Консультант, захлопывая крышку. — На случай, если наша новинка придётся вам не по нраву. Срок пробный — неделя. А затем… обсудим условия постоянного сотрудничества. Сладких снов и успешного завтрашнего дня.»

И растворился, будто его и не было, оставив после себя лишь лунный прямоугольник на полу да лёгкий запах, похожий на смесь дорогого табака и старой бумаги.

Наутро, с чувством, будто во рту у него поселилась не птичка, а лукавый, но весьма услужливый бесёнок, отправился Подхвостов на службу, глотая воздух и опасливо водя языком по зубам. Тот вёл себя смирно. Но едва завидел Подхвостов в коридоре своего начальника, генерала Бурбоносова — человека мрачного, с лицом запёкшейся ветчины, вечно недовольного и мыслящего исключительно в категориях «осетрина второй свежести», — как язык сам, помимо воли хозяина, ринулся в сладчайшую речь.

«Ваше превосходительство! – зазвенело в казённом коридоре, заставив вздрогнуть мух на подоконнике и оборвав на полуслове двух перешёптывающихся регистраторов.

Загрузка...