Янтарный жир медленно стекал по пухлому боку утки, собираясь в тяжелые, лоснящиеся капли на дне противня. В духовке шло таинство: кожа птицы, натертая крупной морской солью, медом и терпким сушеным майораном, натягивалась, превращаясь в тончайший, хрустящий пергамент. Я знала этот звук — едва слышное потрескивание, означающее, что мясо внутри уже стало нежным, как сливочное масло, но еще сохранило свой пряный сок.
На моей кухне не бывает осечек. Тридцать лет я управляю производством в заводской столовой «ТяжМаша», и если там я держу в узде тридцать поваров и пятьсот литров борща в смену, то дома, в своей крепости, я — абсолютный монарх.
Я взглянула на настенные часы в виде старой медной сковороды. Семь вечера. Боря будет через пятнадцать минут.
Тридцать лет. Жемчужная свадьба. Цифра казалась мне огромной, как старый дуб, который пережил все бури, только глубже врос в землю. Я поправила вырез нового платья цвета густой вишни. Ткань приятно холодила кожу. В пятьдесят пять лет женщина моего типа — «кровь с молоком», как говаривала мама — должна носить либо благородный шелк, либо профессиональный китель. Сегодня я выбрала шелк.
Я выставила на стол хрусталь. Настоящий, тяжелый, с той самой «алмазной» гранью, который мы покупали еще в ГДР по талонам. Он звенел в моих руках, как маленькие колокола, возвещающие о победе жизни над бытом. В центре стола уже остывали в соуснике сливы, томленные в красном вине с корицей. Идеальный аккомпанемент к утке.
— Ну, Боренька, — прошептала я, поправляя выбившийся каштановый локон. — Сегодня ты у меня ахнешь.
В замке повернулся ключ. Я замерла, прижимая ладони к бедрам. Сердце, которое обычно работало четко, как конвейерная лента, вдруг предательски споткнулось. Я ждала цветов. Нет, я знала, что он их купит — огромные, тяжелые белые розы, которые он всегда дарил мне на важные даты. А еще я ждала его взгляда — того самого, голодного и восхищенного, когда он, еще не сняв пальто, втягивает носом воздух и говорит: «Галочка, ты меня в могилу сведешь этими запахами».
Дверь открылась. Борис вошел.
Я вышла в прихожую, сияя, как свежевымытый самовар. Но улыбка застыла, не успев коснуться глаз.
Борис не разулся. Он стоял на ковре в своих начищенных туфлях из оленьей кожи — тех самых, итальянских, что я выписала ему через знакомых в прошлом месяце. В руках у него не было роз. В руках у него был тонкий кожаный портфель и... пустота.
— Боря? — я шагнула навстречу. — Ты чего в обуви? Наследишь же, я только сегодня...
Он поднял руку. Жест был резким, каким он обычно останавливал своих подчиненных в отделе логистики. В тусклом свете прихожей его лицо показалось мне чужим. Изменившимся. Он похудел? Нет, скорее, осунулся, но взгляд горел каким-то лихорадочным, сектантским огнем.
— Не надо, Галя, — глухо сказал он. — Не начинай про ковры. Больше не будет никаких ковров. И утки твоей не будет.
Я нахмурилась. Запах птицы уже просочился в коридор, он обволакивал нас, соблазнительный и домашний, но Борис даже не повел носом. Напротив, он поджал губы так, словно в воздухе пахло хлоркой.
— Какая утка, Боря? Сегодня же тридцать лет. Тридцать! — я попыталась коснуться его плеча, но он отстранился. — Я и вино достала то самое, грузинское. Иди, мой руки, я сейчас подавать буду.
— Я сказал — не надо! — вдруг сорвался он на крик, и голос его сорвался на высокой ноте. — Хватит меня кормить! Ты хоть понимаешь, что ты со мной сделала? Ты посмотри на меня!
Он ткнул пальцем в зеркало в полный рост. Я посмотрела. Борис Петрович, пятьдесят шесть лет, статный мужчина с легкой проседью на висках. Да, у него был небольшой живот — признак благополучия и хорошего домашнего стола. Но он выглядел здоровым, крепким. Хозяином жизни.
— Ты меня закармливала, Галя. Как свинью на убой. Чтобы я стал тяжелым, чтобы я никуда не мог от тебя деться. Чтобы я заплыл жиром и перестал видеть мир дальше твоей тарелки! Твоя еда — это не любовь. Это цепи, Галя. Холестериновые цепи!
Я слушала его, и мне казалось, что стены нашей кухни, которые я столько лет любовно отмывала до блеска, начали медленно сжиматься.
— Боря, что ты такое говоришь? Ты же всегда просил добавки. Ты же говорил, что мои котлеты — это лучшее, что случалось с тобой в жизни...
— Я был слеп! — он патетично взмахнул руками. — Жанна открыла мне глаза.
Имя ударило под дых. Жанна. Та самая новая кадровичка, про которую на заводе шептались уже месяц? Худая, как вобла, с лицом, на котором вечно застыла гримаса мировой скорби по несчастным коровам?
— Жанна? — мой голос стал тихим и опасным. Таким я обычно разговариваю с поставщиками, которые пытаются подсунуть мне второсортную говядину по цене вырезки. — Та, что пьет зеленую жижу из стаканов и пахнет сырым сельдереем?
— Она пахнет легкостью, Галя! — Борис прошел в гостиную, так и не разувшись. — Она пахнет энергией и чистым сознанием. Она научила меня чувствовать свое тело. Она сказала, что ты пытаешься меня убить. Твоя утка — это яд. Твой борщ — это медленная смерть в кастрюле. Я ухожу, Галя.
Он подошел к праздничному столу. Мой хрусталь, мой вишневый шелк, мои тридцать лет жизни — всё это стояло перед ним, беззащитное и прекрасное. Борис брезгливо прищурился, глядя на блюдо с уткой, которое я успела выставить на подставку за минуту до его прихода.
Он протянул руку и... отодвинул тарелку. Просто толкнул её в сторону, как нечто грязное. Край противня заскрежетал по скатерти, сбивая сервировку.
— Я заберу вещи завтра. Сегодня переночую у неё. У Жанны в квартире стерильно. Там нет этого удушливого запаха жареного мяса. Там... там можно дышать.
Я стояла в дверном проеме, чувствуя, как внутри меня что-то огромное, теплое и привычное, что я называла своей семьей, рассыпается в серый пепел. Мелкие детали лезли в глаза: вот пятно от его грязного ботинка на бежевом ворсе ковра. Вот крошка хлеба, которую я не заметила. Вот мой муж, который еще вчера целовал мне руки за пирог с вишней, а сегодня смотрит на меня как на личного палача.
от лица Бориса
Руль «Тойоты» казался непривычно легким, почти невесомым, словно машина тоже почувствовала, что я сбросил с себя сорок тонн балласта. Я ехал по вечернему Нефтегорску, и город, обычно серый и пропахший мазутом, сегодня подмигивал мне неоновыми вывесками аптек и заправок, как старый приятель, который одобряет мой побег.
В салоне всё еще стоял этот призрак... Запах. Он впитался в мою одежду, в поры кожи, кажется, даже в саму обшивку сидений. Утка. Мед. Майоран. Жир. Я опустил стекла, и в лицо ударил резкий, колючий осенний ветер. Хорошо. Пусть выдувает. Пусть вычищает из меня этот душный, кухонный уют, в котором я задыхался последние тридцать лет.
Галя… Она так и осталась стоять там, в своем вишневом платье, похожая на огромный, перезрелый гранат. Красивая? Наверное. Для тех, кто любит монументальность. Для тех, кто ценит в женщине надежность фундамента. Но я больше не хотел жить в фундаменте. Я хотел парить.
Я посмотрел на свои руки на руле. Кожа на костяшках казалась мне слишком натянутой. Жанна говорит, что это из-за скрытых отеков. «Борис, ты не толстый, ты просто наполнен лишней водой и чужой энергией», — шептала она, перебирая мои пальцы своими тонкими, почти прозрачными ладонями. И я верил ей. Как не верить женщине, которая в свои двадцать девять выглядит как фарфоровая статуэтка, внутри которой горит ровный, чистый свет?
Впервые я увидел её в отделе кадров три месяца назад. Она сидела за монитором, и на её столе не было ни крошек от печенья, ни липких кругов от чая. Только стакан воды с веточкой мяты и безупречно белый блокнот. Она подняла на меня глаза — огромные, прозрачно-серые, как балтийское небо — и я вдруг понял, что весь мой мир, состоящий из графиков отгрузки, заводских котлет и домашних ужинов «из трех блюд», — это просто груда старого хлама.
Я припарковался у нового жилого комплекса «Лазурный». Здесь всё было иначе: зеркальные лифты, бесшумные двери, консьержи, которые пахнут не дешевым табаком, а дорогим мылом.
Жанна открыла дверь еще до того, как я нажал на звонок. Она словно чувствовала мои вибрации. На ней был облегающий костюм для йоги цвета «пыльной розы». Никаких фартуков. Никаких домашних тапочек с помпонами.
— Ты сделал это, — выдохнула она, делая шаг назад и пропуская меня в свой мир.
В её квартире пахло озоном и чем-то неуловимым — так пахнет в горах после грозы. Никакой зажарки. Никакого вываренного в тринадцати водах бульона. Минимализм. Белые стены, пустые поверхности, много стекла.
— Я свободен, Жанночка, — я бросил портфель на пол, чувствуя, как с плеч сваливается невидимая бетонная плита. — Совсем.
— Не говори «свободен», говори «очищен», — она мягко улыбнулась, подходя ближе. Её руки легли мне на грудь. — Я чувствую твой стресс, Борис. Он пахнет... тяжелой органикой. Твое поле буквально стонет под грузом того, чем она тебя пичкала.
Я закрыл глаза. Перед внутренним взором некстати всплыла Галя с подносом. Её торжествующий взгляд, когда она ставила на стол эту птицу. Она ведь искренне считала, что покупает мою лояльность едой. Кормила меня, как племенного быка, чтобы я не мог даже голову поднять от кормушки. Жанна права: это была тирания. Кухонный фашизм, завернутый в кружевные салфетки.
— Садись, — Жанна указала на лаконичный стул из прозрачного пластика. — Тебе нужно заземлиться, но не через жир, а через свет.
Она принесла из кухни — если это стерильное пространство со встроенными панелями можно было назвать кухней — две хрустальные чаши. В них плескалась абсолютно прозрачная жидкость, на дне которой тускло мерцали розовые камни.
— Это структурированная вода на розовом кварце, — пояснила она, присаживаясь напротив и сплетая свои длинные ноги в какой-то немыслимый узел. — Она выравнивает клеточный ритм. Пей медленно, Борис. Представляй, как каждая молекула вымывает из твоих сосудов налет прошлого.
Я сделал глоток. Вода была прохладной и… просто водой. Безвкусной. Мой желудок, привыкший к тому, что в это время в него падает как минимум пятьсот граммов плотной пищи, недоуменно сократился. Где-то в районе солнечного сплетения возникло странное, полое чувство.
«Это не голод, — тут же отозвался в голове голос Жанны, который я уже выучил наизусть за эти недели тайных встреч. — Это пробуждение твоих истинных клеток. Они кричат, потому что привыкли к допингу. Не поддавайся».
Я пил воду и смотрел на Жанну. Она была совершенна. Ни одной лишней складки, ни одного лишнего жеста. Рядом с ней я чувствовал себя громоздким, неповоротливым механизмом, который нуждается в капитальной чистке.
— Знаешь, — сказал я, стараясь, чтобы голос не дрожал от странной слабости в коленях. — Галя сегодня приготовила утку. Праздник ведь… тридцать лет. Она смотрела на меня так, будто я совершаю святотатство, отказываясь от этого куска запеченной плоти.
Жанна сокрушенно покачала головой, её шелковистые волосы рассыпались по плечам.
— Бедная женщина. Она живет на низких частотах. Она искренне верит, что путь к сердцу мужчины лежит через его пищеварительный тракт. Она не понимает, что сердце — это орган света, а не мешок для переработки холестерина. Она пыталась тебя заземлить, Борис. Убить в тебе творца.
— Да, — подхватил я, чувствуя, как внутри закипает праведное возмущение. — Она всегда так делала. «Боренька, съешь еще кусочек», «Боренька, я твой любимый соус сделала». А Боренька потом не мог дышать! Я ведь на совещаниях засыпал, Жанна. Я думал, это возраст. А это была она!
Я встал и подошел к большому окну. С высоты восемнадцатого этажа Нефтегорск казался игрушечным. Я видел вдалеке огни завода. Где-то там, в одной из пятиэтажек, Галя сейчас, наверное, убирает со стола, поджимая губы. Мне стало её почти жаль. Как жаль старую, заезженную пластинку, которую больше не на чем проигрывать.
— Я хочу изменить всё, — сказал я, глядя на свое отражение в стекле. — Я хочу марафон. Хочу кубики пресса, как в двадцать пять. Хочу чувствовать, как ветер проходит сквозь меня, а не застревает в складках на талии.
Вода в раковине была почти обжигающей, но я не убавляла напор. Мне нужно было это ощущение — чтобы кожу стягивало, чтобы пальцы розовели, чтобы физическая боль отвлекала от той, другой, что ворочалась в груди тяжелым, неповоротливым зверем. Я методично намыливала тарелку за тарелкой, смывая жир, остатки соуса и тридцать лет своей жизни, которые Борис только что выбросил в мусорное ведро вместе с салфетками.
Хрусталь звенел под струей воды холодно и чисто. Я смотрела, как мыльная пена стекает по граням, разбиваясь на тысячи мелких радуг. Тишина в квартире была не просто отсутствием звука — она стала осязаемой, плотной, как застывший за кромкой окна ноябрьский туман Нефтегорска. Раньше этот дом дышал. Тикали часы, гудел холодильник, Боря ворчал в гостиной на футбольного судью или громко хрустел яблоком. Теперь дом замолчал, словно затаил дыхание, наблюдая за моим позором.
Нет. Не позором. Инвентаризацией.
Я вытерла руки полотенцем — жестким, льняным, — и вернулась в столовую. На столе всё еще стояла утка. Мой шедевр. Мой личный кулинарный гимн жемчужной свадьбе. В свете люстры она казалась изваянием из темного золота, но теперь, без Бориса напротив, в ней было что-то траурное.
Я подошла к шкафу в прихожей — тому самому, с большим зеркалом в пол, в которое он так самовлюбленно любовался перед уходом. На ковре, прямо у порога, я заметила крошечную белую точку. Наклонилась. Пуговица. Простая перламутровая пуговица от его любимой рубашки — той, что я вчера отпаривала, тщательно обходя воротничок, чтобы не оставить ни единой лишней складки. Видимо, сорвал, когда в спешке дергал чемодан из шкафа.
Я подержала её на ладони. Теплая. Маленькая улика его дезертирства. Тридцать лет я пришивала эти пуговицы, застирывала воротнички, выбирала галстуки, которые подходили бы к его серым глазам. Я была его личным интендантом, его тылом, его системой жизнеобеспечения. А он ушел в туфлях, которые я ему купила, в рубашке, которую я ему погладила, пахнущий моей заботой, чтобы дарить свою новую «легкость» женщине, которая не умеет отличить лопатку от шеи.
Я не сжала пуговицу в кулаке. Я просто подошла к мусорному ведру и разжала пальцы. Тихий стук пластика о дно. Вот и всё. Одной деталью меньше в его безупречном образе «свободного тигра».
Холодильник встретил меня привычным ровным гулом. Я открыла тяжелую дверцу и замерла. Полки были забиты. Это был не просто склад продуктов — это был музей моей преданности. Вон в том стеклянном контейнере — домашний паштет из печени с коньяком, который он любил намазывать на подсушенный тост по субботам. Рядом — кастрюлька со щами из квашеной капусты, которые «доходили» до нужной кислинки именно к сегодняшнему вечеру.
Пять лет назад, когда у Бориса прихватило желудок — врачи тогда грозили язвой, — я месяц не отходила от плиты. Я превратила нашу кухню в диетический цех высшего разряда. Суфле из кролика на пару, протертые каши, кисели из лесных ягод… Я высчитывала граммы жира так, словно от этого зависел запуск ракеты в космос. Я выходила его. Я вернула ему румянец и блеск в глазах.
И вот теперь мой «пациент» решил, что он выздоровел настолько, что может плевать в руку, которая его кормила. «Холестериновая бомба», значит? «Медленная смерть»?
Я медленно закрыла холодильник. Внутри меня что-то щелкнуло, как затвор старого ружья. Обида, мягкая и податливая, вдруг начала кристаллизоваться, превращаясь в холодную, прозрачную ярость. Такую ярость я испытывала лишь однажды — когда десять лет назад поставщик попытался привезти в заводскую столовую партию подмороженного мяса под видом парного. Тогда я не кричала. Я просто посмотрела ему в глаза так, что мужик начал заикаться и вывез товар за свой счет в ту же минуту.
Я вернулась в спальню. Шкаф стоял распахнутым, как рана. Пустые вешалки сиротливо позвякивали от сквозняка. Он забрал всё самое лучшее. Всё, что я выбирала, одобряла, поддерживала в идеальном состоянии. Он унес плоды моего труда, чтобы щеголять в них перед своей кадровичкой-воблой. Жанна… Имя-то какое, колючее, как сухая ветка.
Я села на кровать. Моя сторона была аккуратно застелена, его — взбудоражена, смята коротким, поспешным сбором. В воздухе еще дрожал аромат его одеколона — терпкий, древесный, мой подарок на прошлый Новый год.
Я вспомнила нас тридцать лет назад. Девяностые. Нефтегорск тогда не жил, а выживал. Завод стоял месяцами, зарплату выдавали то кастрюлями, то обещаниями. Я помню, как полночи стояла в очереди за костями, из которых потом варила такой наваристый бульон, что Борис ел его и плакал. Я всегда отдавала ему лучший кусок. Всегда. Оставляла себе хрящики и пустую юшку, подкладывая ему в тарелку мясо, чтобы у моего инженера были силы, чтобы он верил: дома всё хорошо, дома он — царь.
Я сама вырастила этого царя. Я выкормила его самолюбие, я выгладила его уверенность в себе, я выпестовала его лоск. И теперь он решил, что этот лоск — его личная заслуга. Что он «летит» сам по себе, а не потому, что я тридцать лет подкидывала уголь в топку его благополучия.
Я встала. Вишневый шелк платья зашуршал, напоминая о том, что вечер триумфа превратился в поминки по браку. Но я не собиралась хоронить себя вместе с ним.
На кухне я снова включила свет — весь, какой был. Хрусталь на столе вспыхнул дерзкими искрами. Я посмотрела на утку. Она остыла, но всё еще пахла так, что любой нормальный мужчина упал бы на колени.
Я подошла к зеркалу в прихожей. В нем отразилась статная женщина. Да, мне пятьдесят пять. Но в моих глазах не было потухшего взгляда жертвы. В них горел огонь цеха. Я — Галина Ивановна. Я кормлю полторы тысячи человек в день. Я знаю, как превратить тонну капусты в деликатес и как укротить самого хамоватого экспедитора.
Я взяла тарелку, положила на неё вторую утиную ножку — ту самую, которую берегла для Бори. Взяла нож и вилку. Я не стала садиться за стол. Я встала прямо перед зеркалом, глядя самой себе в глаза.
Первый кусок был холодным, но вкус раскрылся еще ярче. Пряность маринада, сладость меда, тонкий аромат дымка... Я ела медленно. Я смаковала каждый волокно мяса, чувствуя, как с каждым глотком ко мне возвращается сила. Это была не просто еда. Это был акт возвращения собственности.
Раскаленный утюг с шипением выбросил струю пара, на мгновение окутав меня белым влажным облаком. Я прижала тяжелую стальную подошву к воротнику своего рабочего кителя, выглаживая его до хруста, до неестественной, почти хирургической белизны. В пять утра Нефтегорск за окном еще напоминал застывшую глыбу антрацита, прошитую редкими огнями фонарей, но внутри меня уже вовсю гудели турбины.
Я надевала китель медленно, застегивая каждую пуговицу так, словно фиксировала пластины брони. На груди, слева, красовалась вышивка: «Зав. производством Г. И. Котова». Моя фамилия, моя должность, моя территория. Борис мог забрать из дома свои итальянские туфли и даже ту перламутровую пуговицу, что я вчера выбросила в ведро, но он не мог забрать у меня завод. На «ТяжМаше» меня знали не как «жену начальника логистики», а как женщину, которая способна накормить полторы тысячи злых, голодных мужиков так, что они забывали о задержках зарплаты.
Зеркало в прихожей отразило незнакомку. Я нанесла макияж жестко, графично: четкие брови, губы цвета переспелой брусники, ни единого намека на припухшие веки. Если кто-то сегодня в столовой надеялся увидеть заплаканную брошенку, ищущую сочувствия в кастрюле с кашей, их ждало горькое разочарование. Я выглядела как генерал перед решающим наступлением.
Холодный ноябрьский воздух на улице пах мазутом и замерзшей хвоей. Я шла к проходной, и звук моих каблуков по заледенелому асфальту чеканил ритм: «Шаг. Еще. Один».
— Доброе утро, Галина Ивановна, — Степаныч, вахтер с сорокалетним стажем, обычно бодрый и ворчливый, сегодня отвел глаза. Он возился с журналом посещений дольше обычного, лишь бы не встретиться со мной взглядом.
Информационное поле завода работало быстрее любого интернета. Борис Петрович ушел. Ушел к «молодой». К этой кадровичке, которая ходит по цехам так, словно боится испачкать подошвы о честный заводской пол.
— Здравствуй, Степаныч, — я приложила пропуск к турникету. Раздался сухой щелчок, и я вошла в чрево «ТяжМаша». — Что с лицом? Опять изжога замучила? Зайди в обед, девчонки киселя овсяного налили, он слизистую хорошо обволакивает.
Степаныч что-то буркнул под нос, явно удивленный моим спокойствием. А я уже шла дальше, мимо гудящих цехов, мимо огромных станков, которые начинали свой утренний прогрев. Завод — это живой организм, и столовая — его сердце. Если сердце забарахлит, встанет всё.
В пищеблоке уже стоял густой, плотный аромат — здесь пахло пассерованным луком, свежемолотым перцем и тем специфическим металлическим запахом огромных варочных котлов, который не спутаешь ни с чем.
— Начальница пришла! — раздался голос Вали, моей правой руки и главного ретранслятора всех сплетен города.
Валентина стояла у разделочного стола, шинкуя капусту с такой скоростью, что нож превращался в мерцающее пятно. Она была женщиной широкой души и такого же обхвата бедер, и сейчас её лицо выражало целую гамму чувств — от искреннего сочувствия до жгучего любопытства.
— Галочка… — она отложила нож и вытерла руки о фартук, намереваясь, видимо, заключить меня в удушающие объятия. — Ой, Галочка, мы же как узнали вчера… Ну Борис твой, ну кобель старый! И ведь к кому? К этой Жанне! Да у неё же в бедрах мяса меньше, чем в нашей диетической сосиске!
Весь цех — пять поварих и три кухонных работницы — замер. Пар над котлами, казалось, перестал подниматься. Все ждали моей реакции. Истерики? Жалоб?
Я прошла к своему столу, не снимая кителя, положила сумку и медленно надела высокий, безупречно накрахмаленный колпак. Поправила его перед небольшим мутным зеркалом у входа.
— Валентина, — мой голос прозвучал ровно, как гул трансформатора. — У нас сегодня по плану полторы тысячи порций биточков «Школьных» и рассольник ленинградский. Ты капусту дорезала?
— Да какая капуста, Галя! — всплеснула руками Валя. — У тебя жизнь рушится! Мы тут все за тебя… Мы этой Жанне сегодня в тарелку такого нальем, что она до туалета добежать не успеет!
Я повернулась к ней. Медленно. Так, чтобы она увидела каждую искру в моих глазах.
— Мы здесь — профессионалы, Валя. Мы не травим людей. Мы их кормим. И личную жизнь мы оставляем за вертушкой проходной. Если я услышу еще хоть одно слово про Бориса Петровича или его… спутниц, ты до конца месяца пойдешь на чистку рыбы. Вопросы есть?
В кухне воцарилась такая тишина, что стало слышно, как в дальнем котле закипает вода. Валя моргнула, сглотнула и схватилась за нож.
— Вопросов нет, Галина Ивановна. Дорезаю.
Я кивнула и прошла к конвектоматам. Но внутри у меня всё дрожало от этой вынужденной сухости. Мне хотелось кричать не меньше, чем Вале, но я знала: если я дам слабину здесь, я потеряю власть. А власть — это единственное, что у меня осталось.
Я открыла журнал заявок. На глаза попался бланк отдела логистики.
Обычно я лично курировала их заказы. Для Бориса и его замов всегда собирался «спецпаек». В отдельный эмалированный лоток отбирались самые пышные биточки, подлива делалась гуще, со сметаной, а не на одной муке, и обязательно — домашняя выпечка, которую я приносила из дома.
— Леночка! — позвала я молоденькую повариху на раздаче.
— Да, Галина Ивановна?
— Отдел логистики сегодня обслуживаем на общих основаниях. Никаких спецпайков. Лотки убрать. Пусть приходят в зал, берут подносы и встают в очередь. Поняла?
Лена округлила глаза.
— Но Борис Петрович… он же всегда… вы же говорили, у него режим, ему нужно отдельно…
— Борис Петрович теперь на другом режиме, — отрезала я. — На режиме «легкости и энергии». Так что пусть привыкает к стандартному рациону. И проверь, чтобы биточки были ровно по восемьдесят граммов. Ни граммом больше.
Я вышла в обеденный зал. Огромное пространство с рядами столов, покрытых чистой, но видавшей виды клеенкой. Здесь еще было пусто, только уборщица тетя Шура лениво возила шваброй по линолеуму.
И тут открылась дверь.
В зал вошла Жанна.
Она не должна была здесь быть так рано — администрация обычно обедает позже. Она шла своей летящей походкой, в узкой юбке-карандаш и тонком джемпере цвета слоновой кости. В этом храме пара и еды она выглядела как инородное тело. Тонкая, острая, искусственная.
от лица Бориса
Солнечный луч, пробившийся сквозь безупречно чистые, лишенные штор окна высотки, полоснул меня по глазам, как хирургический лазер. Я попытался перевернуться на бок, но спина отозвалась сухим, предупреждающим хрустом. Гречневая лузга в подушке Жанны шуршала под ухом так, словно в наволочку набили сухую листву, собранную у обочины трассы.
— Это тело освобождается от токсинов, Борис, — раздался тихий, вибрирующий голос Жанны.
Я открыл глаза. Она стояла в дверях спальни, залитая утренним светом, тонкая и прямая, как струна дорогого инструмента. В облегающем костюме цвета морской волны она казалась духом этой стерильной квартиры.
— Позвоночник — это антенна нашей души, — продолжала она, подходя ближе. — Тридцать лет ты спал на пуховых перинах, которые впитывали твою энергию и возвращали её назад в виде лени. Жёсткость — это честность, Борис.
Я сел, стараясь не кряхтеть. Тело ныло. В животе, там, где обычно после пробуждения чувствовалось приятное тепло в ожидании завтрака, теперь зияла странная, гулкая пустота. Вчерашняя вода на кварце, кажется, испарилась, не оставив после себя даже воспоминания.
— Иди на кухню, — Жанна коснулась моего плеча холодными пальцами. — Твои клетки ждут пробуждения.
Я встал, пошатываясь. В ванной, глядя на себя в зеркало с яркой подсветкой, я заметил, что лицо стало бледнее. «Очищение», — напомнил я себе. Галя всегда говорила, что у меня «здоровый румянец», но теперь я понимал: это было просто вечное расширение капилляров от переедания и горячих супов.
На кухне не пахло ни кофе, ни поджаренным беконом. Пахло свежестью, озоном и чем-то острым. На стеклянном столе стоял высокий стакан с мутной желтоватой жидкостью, по поверхности которой плавали зловещие красные хлопья.
— Что это? — спросил я, стараясь, чтобы голос не звучал слишком жалобно.
— Твой утренний эликсир. Тёплая структурированная вода, сок органического лимона и щепотка кайенского перца. Это запустит огонь метаболизма и вымоет застойную лимфу. Пей мелкими глотками, осознавая, как огонь сжигает старое.
Я взял стакан. Первый глоток отозвался в пустом желудке настоящим взрывом. Перец впился в слизистую, лимон заставил челюсти свестись в судороге.
— Ого… — выдохнул я, чувствуя, как по лбу пробивается испарина.
— Это выходит твой гнев, — Жанна довольно кивнула, потягивая свой зеленый сок из сельдерея. — Гнев на прошлое, на ту жирную, тяжелую пищу, которой тебя травили. Не останавливайся.
Я честно допил «эликсир» до дна. Внутри действительно что-то разгорелось — но это не был огонь созидания. Это было ощущение, что я проглотил тлеющий уголь.
— Теперь одевайся, — она нежно поцеловала меня в щеку. — Мне нужно заскочить в отдел кадров раньше обычного. У директора сегодня совещание по оптимизации, я должна подготовить списки.
Я пошел в спальню к шкафу. Мои вещи висели отдельно — тонкий островок в её белоснежном гардеробе. Я достал рубашку. Белоснежный хлопок, воротничок-стойка. Галина гладила её в субботу. Она всегда использовала какой-то особенный режим пара и каплю кондиционера с ароматом лаванды. Ткань скользнула по телу, идеально облегая плечи.
На мгновение мне стало так уютно, что я едва не зажмурился. Это было физическое ощущение безопасности — так пах мой дом последние тридцать лет.
— Что это? — Жанна появилась за спиной, морща нос.
— Рубашка, — ответил я, застегивая пуговицы. — Галя… ну, ты знаешь, она всегда следила за моими вещами.
— Лаванда? — Жанна брезгливо коснулась рукава. — Борис, это запах стагнации. Искусственные отдушки блокируют обонятельные рецепторы и мешают тебе чувствовать истинные ароматы мира. И эта глажка… слишком много механического давления на волокна. Ткань «убита». Вечером мы поедем в шоурум, выберем тебе необработанный лен и конопляное волокно. Они дышат вместе с тобой.
Я хотел сказать, что лен мне не идет, что он вечно выглядит мятым, а я — начальник отдела логистики «ТяжМаша», мне нужна солидность. Но я промолчал. Победители не спорят из-за кондиционера для белья.
Жанна ушла, хлопнув дверью своей «Теслы», а я сел в свою «Тойоту».
По дороге к заводу я проезжал мимо маленькой пекарни на углу Ленина и Заводской. Обычно я здесь не останавливался — Галя всегда собирала мне завтрак с собой: бутерброды с запеченной бужениной или домашние пирожки с капустой. Но сегодня…
Запах свежеиспеченного хлеба пробился в салон даже через фильтры климат-контроля. Он был плотным, теплым, почти осязаемым. Дрожжи, солод, хрустящая корочка.
Мой желудок отозвался таким мощным, раскатистым рыком, что я невольно вцепился в руль сильнее. «Это умирают внутренние демоны», — повторил я мантру Жанны. «Это старые клетки требуют сахара. Я сильнее».
Но перед глазами почему-то встал образ: Галина отламывает горбушку от свежего батона, и пар поднимается над белым мякишем, как облако.
Я нажал на газ, пролетая мимо пекарни. Очищение требует жертв.
Завод встретил меня привычным гулом. «ТяжМаш» — это махина, которая не знает жалости. Грохот прессов, запах окалины и масла. Обычно я любил эту атмосферу, она давала мне чувство власти. Но сегодня лестница в административном корпусе показалась мне необычайно крутой. На третьем этаже у меня перехватило дыхание, а в висках застучали маленькие молоточки.
— Доброе утро, Борис Петрович! — мой заместитель, Савельев, вошел в кабинет с кипой накладных.
Савельев был мужчиной крупным, любящим жизнь и хорошие закуски. От него пахло копченой колбасой — видимо, только что перехватил в буфете.
— Утро, — коротко бросил я, стараясь не вдыхать слишком глубоко. Запах колбасы показался мне в тот момент самым прекрасным и одновременно самым отвратительным ароматом во вселенной.
— Борис Петрович, вы… как-то осунулись? — Савельев прищурился. — Болели? Цвет лица какой-то… восковой.
— Я в отличной форме, Савельев, — отрезал я, выпрямляя спину. — Просто перешел на более эффективный режим энергообмена. Что там с отгрузкой на северный филиал?
Пар в столовой «ТяжМаша» к полудню становился плотным, почти осязаемым, как серая вата. Он пах солеными огурцами из рассольника, жареным минтаем и влажной хлоркой, которой тетя Шура только что протерла полы в зале. Это был запах тяжелого труда и дешевых калорий — ритм, под который мой завод жил десятилетиями.
Я стояла у главного котла, чувствуя, как под накрахмаленным колпаком потеет затылок. Мои повара работали как отлаженный часовой механизм. Валя с грохотом выставляла на мармиты свежие противни с биточками, Леночка на раздаче мелькала белым чепчиком, разливая суп с точностью аптекаря. Это была моя стихия. Мое поле боя. И я знала, что враг уже на подступах.
— Галина Ивановна, — шепнула Валя, проплывая мимо с огромным черпаком. — Идет. С черного хода, как обычно. Морда бледная, а нос по ветру держит.
Я не обернулась. Я медленно поправила нарукавники. Внутри всё сжалось в тугой, холодный узел, но пальцы, сжимавшие ручку тяжелого стального половника, не дрогнули.
Дверь служебного входа, снабженная табличкой «Посторонним вход воспрещен», открылась без стука. Борис вошел так, словно эта кухня была продолжением его собственной гостиной. Он даже не снял пиджак — дорогой, темно-серый, купленный нами в прошлом году на премию. На фоне наших заляпанных жиром плит и огромных алюминиевых баков он выглядел как залетный инопланетянин, решивший снизойти до простых смертных.
Он шел прямо к своему излюбленному закутку за холодильниками, где стоял маленький столик, накрытый чистой ветошью. Тридцать лет он обедал здесь, вдали от гомона общего зала и стука дешевых вилок.
— Галь, ну и жара у вас тут, — Борис поморщился, вытирая лоб платком. Тем самым, с вышитой буквой «Б», который я подарила ему на прошлый день рождения. — Я сегодня припозднился, Савельев со своими отчетами загрыз. Давай, наливай чего-нибудь погорячее. У меня внутри как будто ледяная глыба застряла.
Он сел на стул, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки — той самой, пахнущей лавандой, — и выжидающе посмотрел на меня. В его взгляде не было ни тени раскаяния. Только привычное, ленивое ожидание обслуживания. Он был уверен, что мой вчерашний «концерт» с уткой — лишь временное помешательство, вызванное гормонами или усталостью. Для него я всё еще была функцией. Удобным приложением к его желудку.
Я медленно повернулась. Сталь половника тускло блеснула в свете люминесцентных ламп.
— Борис Петрович? — я произнесла это громко. Громче, чем требовала ситуация.
Валя замерла с ножом над батоном. Леночка на раздаче чуть не пролила компот. Вся кухня обратилась в слух.
— Ты чего, Галь? — Борис осекся, его рука, уже тянувшаяся к корзинке с хлебом (пустой, кстати), замерла в воздухе. — Какое еще «Борис Петрович»? Свои же.
Я сделала два шага вперед, преграждая ему путь к плите. Половник я держала перед собой, как гвардеец держит алебарду на посту.
— Свои у нас дома, в семейном альбоме остались, — мой голос был ровным, сухим и профессионально-холодным. — А здесь — режимный объект. Территория пищеблока. Посмотрите на табличку на двери, Борис Петрович. Там ясно написано: «Посторонним вход воспрещен». Даже начальникам отделов. Даже в итальянских туфлях.
Борис моргнул. Его кадык дернулся. Я видела, как в его глазах медленно, со скрипом проворачиваются шестеренки. Он не верил. Просто не мог поверить, что я, его Галочка, выставляю его за дверь перед лицом подчиненных.
— Галь, ну ты чего… — он попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкой, перекошенной. — Перестань. Я голодный как собака. Со вчерашнего дня ничего нормального не ел. Жанна там… в общем, давай без сцен. Положи мне рассольника, я быстро перехвачу и уйду.
— Рассольник — в зале, — я указала половником на дверь, ведущую в общий зал. — Там линия раздачи. Там подносы. Там общая очередь.
— В очередь? — Борис даже привстал. Его лицо из бледного стало пятнисто-красным. — Ты мне предлагаешь стоять в очереди с грузчиками? Мне? Начальнику логистики? Галя, ты в уме?
Я подошла вплотную. От него пахло кайенским перцем и какой-то кислятиной — видимо, та самая «чистка лимфы» давала о себе знать. А от меня пахло тридцатью годами безупречного сервиса, который он только что променял на смузи.
— Борис Петрович, — я понизила голос, но в нем прорезался металл. — Спецобслуживание для «членов семьи директора кухни» аннулировано в связи с ликвидацией семьи. Вы теперь — рядовой потребитель. Такой же, как Вася из литейного или тетя Шура со шваброй. Льготы закончились. Домашняя подливка — тоже.
— Ты… ты мне это серьезно? — прошипел он, косясь на поварих, которые уже не скрывали своих ухмылок. — Из-за какой-то глупости ты меня позоришь на весь завод?
— Позорите себя вы сами, Борис Петрович, когда приходите побираться туда, где вас больше не ждут. Уходите. Или я сейчас вызову охрану и зафиксирую нарушение санитарных норм посторонним лицом в стерильной зоне.
Борис открыл рот, собираясь что-то выкрикнуть, но взгляд мой был таким, что он подавился словами. Я не была его женой в этот момент. Я была Заведующей Производством Галиной Ивановной Котовой, женщиной, которая пережила трех директоров завода и два дефолта.
Он резко развернулся, едва не задев плечом полку с кастрюлями.
— Ну и подавись своим рассольником! — бросил он через плечо.
— Приятного аппетита, Борис Петрович! — громко крикнула я ему в спину. — Вторая касса свободна!
Дверь за ним захлопнулась с такой силой, что половники на стене жалобно звякнули.
В кухне повисла пауза. А потом Валя громко, со вкусом выдохнула:
— Ух, Галина Ивановна… Ну вы и выдали. Прямо как на партсобрании. Видали, как у него глаз задергался?
Я ничего не ответила. Я подошла к раковине и подставила руки под холодную воду. Они дрожали. Совсем чуть-чуть, но я это видела. Тридцать лет я накрывала ему этот чертов стол. Тридцать лет я следила, чтобы его тарелка была самой горячей, а кусок мяса — самым мягким. Вырвать эту привычку из себя было всё равно что снять кожу без наркоза. Но я сделала это.
Сквозь стекло кассовой будки зал столовой казался аквариумом, наполненным мутной водой и усталыми рыбами в синих спецовках. Гул сотен голосов, звон алюминиевых вилок о тарелки, шарканье подошв по линолеуму — эта симфония общепита была моим ежедневным саундтреком уже тридцать лет. Но сегодня я слушала её иначе. Сегодня в этом оркестре была солирующая партия, за которой я наблюдала с мстительным, холодным интересом.
В самом дальнем углу, у окна, за которым серый ноябрьский ветер гонял по двору обрывки газет, сидел начальник отдела логистики Борис Петрович.
Он сидел ссутулившись, втянув голову в плечи, словно пытался спрятаться за спиной широкоплечего фрезеровщика, уплетающего двойную порцию макарон. Передо мной лежал журнал кассового учета, но глаза мои были прикованы к этому углу.
Я видела, как Борис взял вилку. Дешевую, штампованную, с гнутыми зубцами — такую, какой невозможно наколоть ничего тверже вареной морковки. Он подцепил котлету.
О, я знала эту котлету. В нашей технологической карте она проходила под кодовым названием «Изделие мясосодержащее № 2». Мы готовили её строго по ГОСТу, утвержденному для бюджетного питания: сорок процентов говядины второго сорта, двадцать процентов свиной обрези, а остальное — хлеб, вымоченный в воде, и панировочные сухари. Честная, сытная, но абсолютно бездушная еда.
Борис надавил вилкой. Котлета не брызнула соком, как те, что я жарила ему дома из трех видов парного фарша, добавляя колотый лед и капельку сливок для нежности. Нет, заводская котлета глухо прогнулась и разломилась, обнажив серую, пористую структуру, в которой белели вкрапления непромешанного батона.
Я видела, как дернулся его кадык. Он поднес кусочек ко рту, понюхал. Наверное, искал привычный аромат мускатного ореха или свежего чесночка. Но «Изделие № 2» пахло только жареным маслом и честностью.
Он положил кусок в рот. Сделал жевательное движение. Замер.
В моей голове, как на кинопленке, пронеслось воспоминание: прошлая суббота. Борис сидит на кухне в одних трусах, довольный, розовый после душа, и макает кусок домашней котлеты «по-киевски» в растопленное масло. «Галочка, — говорит он с набитым ртом, — это не еда, это песня. Тебе надо памятник поставить при жизни. Из сливочного масла».
Сейчас памятник рухнул.
Борис проглотил комок с явным трудом, тут же схватился за стакан с компотом из сухофруктов. Компот у нас тоже был «по норме» — сахара минимум, цвет бледно-коричневый, вкус — как воспоминание о лете, которое давно прошло.
Он поднял глаза и встретился со мной взглядом через весь зал. В его серых глазах плескалась такая детская, искренняя обида, что мне захотелось рассмеяться. Он всерьез считал, что я нарушила некий вселенский договор. Как я могла? Я, которая знала каждый изгиб его кишечника, каждая прихоть его вкусовых рецепторов, я подала ему... это?
«Ешь, Боря, ешь, — мысленно прошептала я, постукивая ручкой по столешнице. — В хлебе много витаминов группы Б. Для нервов полезно. А нервы тебе понадобятся».
Он отодвинул пюре — синюшное, на воде, без единого грамма сливочного масла. Ткнул ложкой в рассольник. Перловка там была жесткой, «аль денте», как любят говорить в модных ресторанах, но здесь это означало лишь то, что крупу не допарили.
Это был его выбор. Он хотел «легкости». Он хотел уйти от «кухонного рабства». Добро пожаловать в свободный мир, где еда — это просто топливо, а не акт любви.
Внезапно входная дверь столовой распахнулась с таким грохотом, будто в неё ударили тараном. Сквозняк ворвался в душный зал, принеся с собой запах морозной свежести, дорогой кожи и чего-то неуловимо мужского, крепкого, настоящего.
На пороге стоял Павел Егорович.
Фермер. Поставщик. Человек-гора.
Ему было пятьдесят восемь, но это были не те пятьдесят восемь, что у Бориса — с одышкой и страхом перед холестерином. Это были годы, выкованные в работе на земле. Павел был в расстегнутой дубленке, под которой виднелся толстый шерстяной свитер грубой вязки. Его лицо, обветренное, с глубокими морщинами у глаз, светилось здоровьем и уверенностью хозяина жизни.
Разговоры за ближайшими столиками стихли. Женщины из бухгалтерии, сидевшие у окна, синхронно выпрямили спины и поправили прически. Павел действовал на женский пол как магнит — от него веяло надежностью, той самой, по которой тоскует любая баба, уставшая тащить всё на себе.
Он не стал брать поднос. Он не встал в очередь. Он прошел через зал широким, хозяйским шагом, держа в руках увесистый крафтовый сверток, перевязанный бечевкой.
— Галина Ивановна! — его бас перекрыл звон посуды. — Принимайте стратегический запас!
Он подошел прямо к моей будке, но не стал наклоняться к окошку, а обошел стойку и встал рядом, у линии раздачи. Леночка, которая только что флегматично плюхала пюре в тарелки, замерла и зарумянилась, как сдобная булочка.
Я вышла из-за кассы.
— Павел Егорович, — я улыбнулась, и эта улыбка не имела ничего общего с той дежурной гримасой, которую я носила всё утро. — Вы сегодня рано. Мы поставку только к четвергу ждали.
— Для казенных нужд — к четвергу, — он с грохотом опустил сверток на прилавок из нержавейки. Бумага тут же промокла, явив миру содержимое. — А это — лично для заведующей. Эксклюзив.
Он развернул бумагу.
На прилавке лежала вырезка. Не просто мясо — произведение искусства. Темно-рубиновая, влажная, с тонкими, как паутинка, прожилками жира. Парная говядина, которая еще утром гуляла по лугу. От неё пахло молоком и силой. На фоне наших серых котлет этот кусок мяса выглядел как бриллиант в куче щебня.
— Вырезка, — выдохнула Валя, выглядывая из кухни. У неё, профессионала, глаза загорелись хищным огнем. — Красота-то какая… Павел Егорович, это ж грех такое на котлеты пускать!
— Какие котлеты, Валентина! — Павел махнул своей огромной ладонью. — Это мясо требует нежности. Его только на карпаччо или на медальоны с кровью. Я как увидел этот отруб, сразу про Галину Ивановну подумал.
Сверток с мясом, который Павел Егорович так небрежно бросил на стойку раздачи, был тяжелым, как слиток золота, и таким же ценным. Я несла его в свой кабинет, прижимая к груди, и чувствовала через крафтовую бумагу прохладу парной говядины. Для кого-то это был просто кусок еды, но для меня, человека, который тридцать лет воюет с поставщиками за каждый процент жирности и свежести, это был символ. Символ того, что в мире еще остались настоящие вещи. Не суррогаты, не "идентичные натуральным" заменители, а честная, кровавая, живая плоть.
На кухне царило возбуждение, похожее на гул в курятнике, куда случайно забрел породистый бойцовый петух. Поварихи, обычно к этому часу уже уставшие и вялые, сейчас летали между мойкой и плитами с удвоенной энергией.
— Галина Ивановна! — Валя возникла у меня на пути, вытирая мокрые руки о передник. Глаза у неё блестели так, будто она сама только что выиграла в лотерею. — Ну скажите, вы поедете? В пятницу? Кабанчик-то... это ж не просто так. Это, считай, официальное приглашение в новую жизнь!
Я остановилась у двери своего кабинета.
— Валя, у тебя бигус дотушился? Или ты решила, что сплетни — лучшая приправа к капусте?
— Да какой бигус, Галочка! — отмахнулась она, понизив голос до заговорщического шепота. — Весь завод видел, как Борис ваш... ну, бывший... чуть вилку не проглотил от злости. А Павел-то! Как он на вас смотрел! Как на крем-брюле, ей-богу.
Я усмехнулась. Сравнение с крем-брюле мне польстило, хотя я, скорее, ощущала себя добротным стейком прожарки медиум — с корочкой, но с огнем внутри.
— Мясо я убрала в сейф, — сказала я громко, чтобы слышали и Леночка, и посудомойка тетя Шура. — Это стратегический резерв. А про пятницу... Поживем — увидим. У нас сейчас задача поважнее. Послеобеденная уборка и подготовка к завтрашнему дню.
Я скрылась в кабинете, плотно прикрыв дверь, чтобы отсечь гул голосов. Здесь, в моем маленьком царстве, пахло бумагой, сушеным лавровым листом и моим любимым кремом для рук. Я бережно развернула бумагу. Вырезка была совершенной. Темно-рубиновая, бархатистая. Я переложила её в свой личный небольшой холодильник, который стоял под столом. Там, рядом с бутылкой кефира и баночкой меда, этот кусок выглядел как корона Российской Империи в сельпо.
Борис.
Я подошла к окну. Мой кабинет находился на первом этаже, но цоколь был высоким, поэтому я могла видеть парковку перед административным корпусом как на ладони. Ноябрьский день в Нефтегорске короток: небо уже наливалось свинцовой синевой, ветер гнал по асфальту сухие листья и обрывки полиэтилена. Унылый пейзаж. Идеальная декорация для драмы абсурда, в которую превратилась моя жизнь.
К парадному входу подкатила машина. Не наши заводские «Лады» и не старые «Тойоты» среднего звена. Это был белый, хищный «Лексус», чистый до неприличия на фоне заводской грязи.
Жанна.
Я узнала её машину сразу. Борис пару раз проговаривался, что «новый менеджер по кадрам ездит на такой тачке, что директору впору завидовать». Папина дочка? Или кредитная рабыня успешного успеха? Теперь это не имело значения. Теперь это была карета скорой помощи для моего голодающего мужа.
Дверь административного корпуса открылась. На крыльцо вышел Борис.
Даже отсюда, через двойной стеклопакет и пятьдесят метров серого пространства, я видела, как он ссутулился. Пиджак, который утром сидел на нем как влитой, теперь казался мешковатым, словно Борис за эти полдня действительно «сдулся», выпустив весь воздух самоуверенности. Он зябко поёжился, поднял воротник. Ветер трепал его редеющие волосы, но он не обращал внимания. Его взгляд был прикован к белому автомобилю.
Жанна вышла из машины. На ней было светлое пальто — безумие для промзоны — и огромные солнцезащитные очки, хотя солнца в нашем городе не видели уже недели две. В руках она держала не корзинку с пирожками, не термосумку с горячим обедом. Она держала высокий прозрачный стакан с трубочкой и какой-то маленький пластиковый контейнер.
Я прижалась лбом к холодному стеклу. Мне нужно было это видеть.
Борис спустился к ней почти бегом. Так бежит собака, которую забыли покормить утром, и вот, наконец, хозяин вернулся. Он не обнял её. Он сразу протянул руку к стакану.
Жанна что-то сказала ему, улыбаясь своей фирменной, «просветленной» улыбкой, и передала «еду».
Я прищурилась. Содержимое стакана было густого, болотно-зеленого цвета. Цвета застоявшейся воды в пожарном пруду. Цвета тоски. Цвета плесени.
Смузи.
Я знала этот рецепт. Борис как-то, еще до своего ухода, пытался прочитать мне лекцию о пользе хлорофилла. Сырой шпинат, стебель сельдерея, спирулина (водоросли, по-нашему — тина), вода и, возможно, половинка зеленого яблока для кислинки. Ни грамма жира. Ни калории тепла. Холодная, склизкая масса, которая должна «питать клетки», но при этом вгоняет желудок в депрессию.
Борис поднес трубочку к губам. Я видела, как дернулось его горло. Он сделал первый глоток. Большой, жадный — голод не тетка, голод плевать хотел на эстетику дегустации.
Его лицо скривилось. Даже на расстоянии я читала эту гримасу: смесь отвращения, разочарования и физической боли от того, что в пустой, продрогший желудок упал комок ледяной жижи.
Жанна, судя по жестам, подбадривала его. Она похлопала его по плечу, потом коснулась пальцем его солнечного сплетения — видимо, указывала, где именно сейчас должна открыться чакра насыщения. Борис кивал, давился, но пил.
Это было жалкое зрелище. Мужчина, который еще вчера ел утку с яблоками, сегодня стоял на ветру, на грязной парковке, и сосал через трубочку жидкое болото, только бы доказать самому себе, что он счастлив.
— Пей, Боря, пей, — прошептала я, и дыхание затуманило стекло. — Витамины — это сила. Особенно когда ими пытаются заменить совесть.
Он допил. Жанна передала ему контейнер. Там лежало что-то маленькое и серое. Хлебцы из пророщенного зерна? Сушеные сверчки? Я не знала, и знать не хотела. Борис сунул контейнер в карман, словно стесняясь его.
от лица Бориса
Лифт в элитном жилом комплексе «Лазурный» поднимался на восемнадцатый этаж с такой плавностью, что это даже раздражало. Мне, человеку привыкшему к рывкам и гулу старых заводских подъемников, эта бесшумная невесомость казалась подозрительной. Словно меня не домой везли, а в вакуумную камеру для окончательной консервации.
Я прислонился лбом к холодному зеркалу кабины. В отражении на меня смотрел мужчина, которого я с трудом узнавал. Нет, костюм был тот же — темно-серый, шерстяной, статусный. Но вот лицо... Под глазами залегли тени, цвет кожи приобрел странный землистый оттенок, а щеки впали, словно я провел неделю в пустыне, питаясь саранчой.
— Это детокс, Борис, — пробормотал я своему отражению, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Организм перестраивается. Шлаки выходят.
Желудок в ответ на эти слова скрутило спазмом такой силы, что я согнулся пополам. Это был не просто голод. Это была черная дыра, образовавшаяся где-то в районе солнечного сплетения, которая засасывала в себя мои последние силы, остатки хорошего настроения и здравый смысл.
Зеленый смузи, который Жанна привезла мне в обед, давно испарился, оставив после себя лишь привкус тины и изжогу. Котлета «Изделие № 2», которую я так и не смог доесть в столовой, теперь являлась мне в галлюцинациях как недостижимый идеал кулинарного искусства. Я жалел, что не завернул её в салфетку. Я бы съел её сейчас прямо здесь, в лифте, холодной, вместе с хлебом и хрящиками.
Двери разъехались. Я шагнул в стерильный коридор.
На пороге квартиры Жанны меня встретил не запах жареной картошки с луком, не аромат тушеного мяса, который обычно висел в подъезде нашего с Галей дома по вечерам. Меня встретило густое, душное облако сандала.
Жанна жгла благовония.
Я вошел, стараясь не шуметь. В квартире царил полумрак. Единственным источником света были дизайнерские светильники, разбросанные по полу, напоминающие светящиеся яйца динозавров.
— Борис? — её голос прозвучал откуда-то из глубины гостиной. — Тише, пожалуйста. Я восстанавливаю ауру после общения с налоговой. У них там такая плотная, липкая энергетика... мне пришлось полчаса стоять под контрастным душем.
Я снял туфли. Ноги гудели. Я мечтал о том, чтобы сесть за стол, взять ложку и погрузить её во что-то горячее, густое, сытное.
— Привет, — я прошел в комнату.
Жанна сидела на белом пушистом ковре в позе лотоса. На ней была шелковая пижама цвета шампанского, волосы собраны в небрежный пучок. Она выглядела как ангел. Ангел, который питается нектаром и не знает, что такое работать в отделе логистики с восьми до пяти.
— Ты голоден? — спросила она, не открывая глаз.
Это был самый прекрасный вопрос, который я слышал за этот бесконечный понедельник.
— Жанночка, — я почти простонал, опускаясь в кресло-мешок (единственное место в этом доме, которое принимало форму человеческого тела). — Я не просто голоден. Я готов съесть слона.
Она открыла один глаз и посмотрела на меня с легкой укоризной.
— Слон — это тяжелая карма, Борис. Мы не едим млекопитающих. Они испытывают страх перед смертью, и этот страх оседает в твоих сосудах бляшками.
— Хорошо, не слона, — я поспешно согласился. — Просто... ужин. Что у нас на ужин?
— Я приготовила тебе боул, — она грациозно поднялась, её суставы даже не хрустнули. — Идем. Но помни: после заката огонь пищеварения слабеет. Нам нельзя его заливать тяжелым топливом. Только щепки для поддержания тепла.
Я поплелся за ней на кухню. «Боул». Слово звучало кругло и обещающе. Может быть, там рис? Фасоль? Авокадо?
Жанна достала из холодильника (который, как я успел заметить, был пугающе пустым и освещался синим диодным светом, как морг) глубокую миску. Поставила передо мной.
Я посмотрел вниз.
В миске лежала горка чего-то серо-зеленого, влажного, с маленькими белыми хвостиками. Рядом были разложены прозрачные, как бумага, кружочки чего-то белого. И всё.
— Что это? — спросил я, чувствуя, как надежда умирает во мне с тихим всхлипом.
— Пророщенная зеленая гречка, — с гордостью объявила Жанна. — Я замочила её еще утром. Она живая, Борис. В каждом зернышке — энергия роста. А это — дайкон. Он выводит слизь.
— Гречка? — я взял вилку. — Сырая?
— Она не сырая, она активированная. Термическая обработка убивает энзимы. Ешь. Это чистый белок.
Я подцепил склизкую массу. Она пахла сыростью подвала. Я отправил ложку в рот.
Вкуса не было. Точнее, был вкус мокрой крупы, смешанный с чем-то землистым. Я начал жевать. Зерна были твердыми, они скрипели на зубах, как мелкий гравий.
— Соли бы... — пробормотал я. — Или масла каплю.
Жанна, которая в это время нарезала себе половинку зеленого яблока, замерла с ножом в руке.
— Борис! Мы же говорили. Соль — это белый яд. Она задерживает воду. Ты хочешь проснуться завтра с лицом, похожим на подушку? У тебя и так отечный тип старения. Мы должны высушить тебя, сделать рельефным.
— Но это же невозможно есть! — вырвалось у меня. — Это как... как корм для попугаев!
— Это еда для осознанных людей, — Жанна посмотрела на меня холодно. — Твои рецепторы забиты глютаматом и жареным жиром. Дай им время очиститься. Через неделю ты начнешь чувствовать сладковатый привкус самой жизни в этом зерне.
Я жевал. Я глотал этот «гравий», чувствуя, как он падает в пустой желудок холодным комком. Дайкон оказался горьким и жестким.
Я съел три ложки. Больше не смог. Физически. Моё горло сжалось, отказываясь пропускать «живую энергию» внутрь.
— Наелся? — спросила Жанна, увидев, что я отложил вилку. — Вот видишь. Организму нужно совсем немного, если еда качественная. А ты привык набивать брюхо балластом.
Я кивнул. Спорить сил не было. Голод не ушел, он просто затаился, удивленный тем, какой гадостью его пытаются обмануть.
— А теперь, — Жанна хлопнула в ладоши, — пока идет процесс усвоения, нам нужно заняться практикой. Твоя корневая чакра, Муладхара, сегодня вибрирует очень тревожно. Я чувствовала это даже на расстоянии. Ты нервничал?
В шесть утра пекарский цех завода «ТяжМаш» напоминал секретную лабораторию по производству счастья. Здесь не было лязга металла и визга дрелей, как в основных цехах. Здесь царил мягкий, обволакивающий гул ротационных печей и тихий шелест, с которым оседала мучная пыль в лучах ламп дневного света.
Я стояла у огромного стола из нержавейки, чувствуя себя полководцем перед решающей битвой. Передо мной дышало тесто. Опара, которую я поставила вчера вечером, впитала в себя силу живых дрожжей и теперь рвалась наружу из дежей, пузырясь и благоухая той особой, кисловато-молочной свежестью, от которой у любого нормального человека невольно теплеет на душе.
— Галина Ивановна, — Валя подошла ко мне, держа в руках миску с чесночной заправкой. — Вы уверены, что нам нужно столько чеснока? Если фильтры сняты, там же на втором этаже глаза резать начнет.
Я макнула мизинец в миску. Масло, укроп, крупная соль и чеснок — ядреный, злой, зимний.
— Не начнет, Валя. Это не слезоточивый газ. Это аромат родины. Аромат борща, уюта и сытого желудка. Того самого, чего наши офисные работники лишены в своих евроремонтах.
Мы работали в две руки. Это была симфония на два голоса: сладкий и соленый.
На правых противнях мы раскладывали синнабоны. Я не жалела сливочного масла. Я размазывала его по раскатанному тесту щедрой рукой, сверху сыпала сахар, смешанный с корицей в пропорции один к одному. Корица была темной, бархатистой, пахнущей Рождеством и теплым пледом. Когда такая булка попадает в печь, сахар карамелизуется, превращаясь в тягучую, янтарную лаву. А сверху мы зальем их сметанной помадкой с той самой концентрированной ванилью, накладную на которую я уже положила в папку.
На левых противнях зрели пампушки. Круглые, плотные шарики теста, которые через двадцать минут в печи станут золотистыми и глянцевыми. Как только мы их достанем, мы щедро, от души смажем их чесночным маслом. Горячее тесто впитает этот дух мгновенно, и он станет запахом-убийцей. Запахом, который пробивает любые двери, любые фильтры и любую, даже самую железную силу воли.
— Петрович точно всё сделал? — спросила я, отправляя первую тележку в печь.
— Обижаете, Галина Ивановна! — хмыкнула Валя, вытирая пот со лба. — Он за ваш рыбный пирог не то что фильтры снимет, он вентилятор вручную крутить будет, если электричество отключат. Заслонки открыты на полную. Прямой наводкой на административный корпус.
Я посмотрела на часы. Семь тридцать.
В восемь утра в административном корпусе начинается жизнь. Секретарши включают кофемашины, бухгалтерия раскладывает пасьянсы, логисты — в том числе и мой бывший муж — садятся за свои мониторы.
В восемь пятнадцать первая партия выпечки будет готова. И мощные промышленные вентиляторы погонят горячий, насыщенный эфирными маслами воздух по жестяным трубам. Прямо в их открытые для проветривания форточки. Прямо в их легкие.
— Ну, с богом, — сказала я, закрывая заслонку печи. — Поехали.
***
К девяти утра завод изменился.
Обычно в это время в коридорах пахнет старой бумагой, остывшим кофе и пылью. Но сегодня «ТяжМаш» пах как огромная бабушкина кухня в преддверии Пасхи.
Запах не просто висел в воздухе — он был плотным, почти осязаемым. Сладкая ванильная волна накатывала первой, расслабляя и вызывая слюноотделение. За ней следовал резкий, дерзкий удар чеснока и горячего хлеба, который бил под дых, пробуждая звериный голод.
Я взяла папку с документами. Накладные на муку, специи и тот самый ванилин. Мне нужно было подписать их у заместителя директора по снабжению. Его кабинет находился в том же крыле, что и отдел логистики. Очень удобно.
Я вышла из столовой.
Переход между корпусами представлял собой длинный застекленный коридор. Обычно здесь было холодно и сквозило, но сегодня даже сквозняк, казалось, нес на своих крыльях молекулы сдобы.
Навстречу мне попалась Людочка из бухгалтерии. Она шла с чашкой в руках, вид у неё был потерянный.
— Галина Ивановна! — она схватила меня за рукав. — Что происходит? Откуда этот запах? Мы там с ума сходим! Я годовой отчет свести не могу, у меня цифры в голове в кренделя сворачиваются!
Я улыбнулась своей самой профессиональной, «заведующей» улыбкой.
— Месяц домашней выпечки, Людочка. По заявкам трудящихся. В буфете уже выложили первую партию. Синнабоны с корицей и пампушки с чесноком. Горячие.
У Людочки расширились зрачки.
— С корицей... — прошептала она как завороженная. — Я сейчас. Я только... отчет... к черту отчет!
Она развернулась и почти побежала в сторону столовой.
Я продолжила путь. Чем ближе я подходила к отделу логистики, тем гуще становился аромат. Петрович постарался на славу. Вентиляционная шахта выходила во внутренний дворик аккурат под окнами второго этажа, и, судя по всему, законы физики (теплый воздух поднимается вверх) работали безупречно.
В коридоре второго этажа было тихо, но это была тишина напряжения. Двери кабинетов были приоткрыты. Люди выходили в коридор, принюхивались, переглядывались с глупыми, мечтательными улыбками.
Я поправила китель. Сегодня я не стала переодеваться в «гражданское». Я осталась в своей белоснежной форме, в высоком колпаке. Я была здесь не посетителем. Я была источником этого безумия. Ходячей рекламой калорий.
Я подошла к двери с табличкой «Начальник отдела логистики Б.П. Котов».
За дверью было тихо. Ни звука клавиатуры, ни голоса Бориса, распекающего подчиненных по телефону. Я представила его там, внутри.
Вчера он давился зеленым смузи. Вечером, если верить его голодному взгляду и законам жанра, Жанна кормила его чем-то вроде пророщенного овса. Сейчас его организм должен быть на грани истерики.
И тут в эту стерильную пустоту врывается запах.
Запах, который он знал тридцать лет.
Запах, который означал: «Боря, ты дома. Боря, тебя любят. Боря, сейчас будет вкусно».
Я не стала стучать. Я просто остановилась рядом с дверью, делая вид, что изучаю документы в папке.
Сливочное масло на раскаленной сковороде не просто шипит. Оно поет. Это особый, низкий, бархатистый звук, который на подкорке записан у каждого человека, выросшего в наших широтах, как сигнал абсолютной безопасности. Если пахнет горячим сливочным маслом — значит, войны нет, значит, мама дома, значит, сейчас будет вкусно.
Я стояла у огромной промышленной плиты, и передо мной простиралось море огня и золота.
Среда. Середина недели. Экватор моего маленького крестового похода. Вчерашняя ванильная атака была лишь артподготовкой, легкой разминкой для рецепторов. Сдоба — это уют, это баловство. А сегодня я выкатила на передовую тяжелую артиллерию.
Жир. Тот самый, животворящий, румяный, запрещенный всеми фитоняшками мира жир, который дает силы жить, работать и любить.
— Галина Ивановна, — Валя, раскрасневшаяся, с капельками пота на лбу, ловко переворачивала лопаткой пухлые кругляши. — А не слишком мы... того? У меня самой уже слюна течет, сил нет терпеть. Запах такой стоит, что, кажется, даже станки в механическом цеху жевать начнут.
Я взяла кусок масла — настоящего, восемьдесят два и пять процента жирности, желтого, как одуванчик, — и бросила его на соседнюю сковороду, где уже начали схватываться тонкие, ажурные блины.
— Маслом, Валя, кашу не испортишь. А настроение врагу — испортишь запросто.
Сегодня в меню был «Завтрак чемпиона». Сырники из домашнего творога — не сухие шайбы, а нежные, с ванилью и изюмом, обжаренные до темно-золотистой корочки. И блины с мясом. Фарш для них мы обжарили отдельно, с большим количеством лука, до карамельного цвета, добавив туда ложку густой сметаны для связки.
Когда такой блин попадает на сковороду, чтобы подрумяниться с двух сторон, он начинает источать аромат, который пробивает любые стены. Это запах сытости. Запах, который хватает тебя за желудок и скручивает его в тугой узел желания.
— Валя, — скомандовала я, проверяя вытяжку. — Что с ветром?
— Северо-западный, Галочка. Как назло, от администрации дует. Вчерашний фокус с самотеком не пройдет.
Я подошла к окну подсобки. Действительно, серый флаг с логотипом завода, висящий на флагштоке перед заводоуправлением, лениво полоскался в нашу сторону. Природа решила подыграть Борису Петровичу? Ну уж нет. Я — инженер общепита. Я знаю физику лучше, чем некоторые знают камасутру.
— Тащи напольные вентиляторы, — распорядилась я. — Те, что мы летом в жару в зале ставим. Два штука.
— Куда их? — удивилась Валя.
— На подоконники. Открывай фрамуги настежь. Поставим вентиляторы спиной к кухне, лицом на улицу. Будем принудительно выдувать всё это счастье во двор. Прямиком под окна второго этажа.
Через десять минут система заработала. Мощные лопасти промышленных вентиляторов подхватили густой, маслянистый, ванильно-мясной дух и мощной струей направили его вверх, к серым стенам административного корпуса. Я видела, как пар вырывается из окон кухни, закручивается вихрем и, повинуясь законам термодинамики и моей злой воле, ползет по кирпичной кладке прямо к закрытому пластиковому окну кабинета начальника логистики.
— Лети, лети, лепесток, — прошептала я, глядя на этот кулинарный циклон. — Через запад на восток. Лишь коснешься ты ноздрей — будь по-моему скорей.
***
К девяти тридцати утра в столовой, где обычно в это время тишина и только тетя Шура гремит ведрами, случилось паломничество.
Сначала потянулись мелкие клерки. Девочки из канцелярии, обычно сидящие на диете из воды и воздуха, сегодня брали по два сырника, щедро поливая их сметаной. Потом подтянулись инженеры. А к десяти часам у раздачи образовалась пробка из «белых воротничков», которые должны были сейчас сидеть на своих рабочих местах и двигать прогресс.
Я встала за кассу. Мне нравилось смотреть в их лица. Это были лица счастливых людей, которые на полчаса забыли о дедлайнах, ипотеках и отчетах. Они просто ели.
— Галина Ивановна, вы волшебница! — молодой парень из IT-отдела, Виталик, закатил глаза, прожевывая блин. — У нас в серверной пахнет так, что мы провода чуть не перегрызли. Невозможно работать! Пришлось бежать.
— Кушайте, Виталик, кушайте, — я пробивала чеки с пулеметной скоростью. — Мозгу нужна глюкоза. И белок.
Очередь двигалась. И вдруг я увидела его. Сережа, заместитель Бориса. Молодой, исполнительный парень, который всегда смотрел на моего мужа (теперь уже бывшего) как на божество логистики.
Сегодня Сережа выглядел напуганным. Он взял поднос, поставил на него три порции блинов и два стакана сметаны.
— Ого, Сергей, — я подняла бровь. — Решили набрать массу к зиме?
Сережа нервно оглянулся на дверь, словно боялся погони, и наклонился ко мне через стойку.
— Галина Ивановна, спасайте, — зашептал он. — Это не мне. Это ребятам в отдел. Мы там забаррикадировались, но сидеть невозможно. Слюной давимся. А Борис Петрович... он сегодня лютует.
Мое сердце радостно екнуло.
— Что такое? Настроение не рабочее?
— Какое там рабочее! — Сережа понизил голос до свиста. — Он с утра пришел черный, как туча. Заперся у себя, жалюзи опустил. Орет на всех. Сказал, что если увидит кого-то с едой — уволит к чертовой матери. А сам...
— Что — сам? — я подалась вперед.
— Сам сидит, воду пьет. И карандаш грызет. Реально, Галина Ивановна, я заходил подписывать путевку — у него весь колпачок изжеван в крошку. И вид у него... страшный. Как у вампира, который на диете.
Я сдержала улыбку, пробивая чек.
— Семьсот сорок рублей, Сережа. Берите контейнеры, несите ребятам. Скажите, гуманитарная помощь от пищеблока. Пусть кушают тайком, под столом. Нечего молодой организм голодом морить из-за чужих... принципов.
Сережа схватил контейнеры, как вор награбленное, и растворился в толпе.
Я закрыла кассу и повесила табличку «Технический перерыв 15 минут».
Мне нужно было это увидеть. Мне нужен был визуальный контроль поражения цели.
В качестве предлога я взяла журнал учета рабочего времени. Табельщица сидела на первом этаже административного корпуса, но путь к ней можно было проложить хитро — через второй этаж, мимо отдела логистики. Якобы зайти в бухгалтерию за сверкой.
от лица Бориса
Ковролин в коридоре административного корпуса был мягким, дорогим и звукопоглощающим, но мне казалось, что я иду по зыбучим пескам. Ноги, обутые в итальянскую кожу, стали ватными, непослушными, словно колени вдруг решили, что они сделаны из желе.
Среда. Середина недели. Жанна называла это «экватором очищения». Я же называл это третьим днем ада.
Я остановился перед зеркальной стеной у приемной генерального директора, чтобы поправить галстук. Из зазеркалья на меня смотрел человек, который определенно достиг просветления. Ну, или терминальной стадии истощения. Мои щеки впали, обозначив скулы (Жанна говорила, что это «аристократичный рельеф», я же видел череп, обтянутый пергаментом). Цвет лица колебался где-то между оттенком сырой штукатурки и той самой зеленой жижи, которую я пил вчера на обед.
Но самое страшное творилось внутри.
Мой желудок, этот преданный пес, которого я тридцать лет кормил отборным мясом и наваристыми супами, теперь превратился в дикого зверя. Он не просто просил еды. Он выл. Он скребся когтями о позвоночник. Он требовал жертв. Вчерашний ужин из трех сырых гречневых зерен и прозрачного ломтика дайкона провалился в него, как монета в колодец, даже не коснувшись стенок.
— Борис Петрович! — раздался за спиной бодрый, густой бас.
Я вздрогнул и обернулся. Ко мне приближался Савельев, мой заместитель. Румяный, плотный, довольный жизнью мужик, у которого пуговицы на пиджаке держались на честном слове и вере в светлое будущее.
— Готовы к порке? — подмигнул он, похлопывая меня по плечу. — Шеф сегодня не в духе, говорят, показатели по отгрузке просели.
Я попытался ответить что-то солидное, начальственное, но слова застряли в горле. От Савельева пахло.
Нет, от него не разило потом или табаком. От него исходил божественный, густой, плотный аромат жареного лука, горячего теста и мясного фарша.
Я непроизвольно втянул носом воздух, чувствуя, как рот мгновенно наполняется слюной. Этот запах ударил мне в мозг сильнее, чем рюмка водки на голодный желудок. Блины. Те самые, которые Галя сегодня жарила с утра, устроив очередную газовую атаку через вентиляцию.
— Ты... — я сглотнул, стараясь не смотреть на жирное пятнышко в уголке губ Савельева. — Ты завтракал?
— А то! — Савельев блаженно погладил свой живот. — Галина Ивановна сегодня превзошла саму себя. Блинчики с мясом — ум отъешь! Сочные, горячие, а сметана — ложка стоит! Я три штуки уговорил, еле дышу. Кстати, Борис Петрович, вы чего сами не зашли? Там народ в очереди давился, но оно того стоило.
— Я не ем мертвую пищу, Савельев, — процедил я, чувствуя, как кружится голова. — Мой организм работает на чистой энергии.
Савельев посмотрел на меня с нескрываемой жалостью. Так смотрят на умалишенных или на тех, кому осталось жить два понедельника.
— Ну-ну, — хмыкнул он. — Энергия — это хорошо. Главное, чтобы батарейки не сели посреди доклада.
Мы вошли в приемную. Секретарша директора, Леночка (не путать с той, что в столовой), оторвалась от монитора и повела носом.
— Ой, как вкусно пахнет! Сергей Иванович, это от вас? Пирожками?
— Блинами, Леночка, блинами! — гордо отозвался Савельев.
Я прошел мимо них, стараясь не дышать. Мне казалось, что этот запах преследует меня, проникает в поры, дразнит, издевается. «Сырники... Блины... Сметана...» — эти слова пульсировали в висках в ритме тахикардии.
Двери кабинета директора распахнулись. Мы вошли в святая святых завода.
Огромный стол из темного дуба, тяжелые кожаные кресла, портрет губернатора на стене и кондиционер, работающий на +18. Здесь царила атмосфера больших денег и серьезных решений. Обычно я любил эти совещания. Они давали мне чувство причастности к великому. Я сидел, вальяжно откинувшись в кресле, вертел в руках дорогую ручку и чувствовал себя хозяином положения.
Сегодня я чувствовал себя воздушным шариком, из которого выпустили воздух.
Я занял свое место по правую руку от директора. Рядом со мной, шелестя шелком юбки, присела Жанна. Как начальник отдела кадров, она теперь была обязательным участником всех планерок.
Она сияла. Ее кожа светилась (возможно, от хайлайтера, а возможно, от того самого сельдерея), глаза горели фанатичным блеском.
— Ты бледный, Боренька, — прошептала она мне на ухо, и от нее пахнуло смесью дорогого парфюма и сырой земли. — Это токсины выходят. Кризис очищения. Ты молодец, держишься.
Она незаметно пододвинула ко мне свой стакан.
Обычно на столе у директора стояли графины с минералкой и хрустальные стаканы. Но Жанна пришла со своим.
Я скосил глаза.
В высоком стакане плавала густая, склизкая субстанция. Прозрачная жидкость, в которой были взвешены сотни мелких черных точек, окруженных гелевой оболочкой.
Семена чиа.
Выглядело это так, словно кто-то зачерпнул воды из болота вместе с лягушачьей икрой.
— Пей, — одними губами сказала Жанна. — Это гидротация.
Меня замутило. Один вид этой слизи заставил мой пустой желудок сжаться в комок. Я отодвинул стакан подальше, к краю стола.
Вошел Генеральный. Виктор Ильич. Человек-скала, который начинал мастером в цеху и знал этот завод до последнего винтика. Он не терпел опозданий, глупости и слабости.
— Доброе утро, — пророкотал он, садясь во главу стола. — Начинаем. Времени мало, проблем много. Логистика, Котов, готовься, с тебя начнем. Вагоны на Урал почему стоят?
Я выпрямил спину. Я должен быть профессионалом. Голод — это всего лишь сигнал мозга. Я управляю своим телом, а не оно мной.
Я положил перед собой папку с отчетом. Буквы прыгали перед глазами. Цифры расплывались.
— Виктор Ильич, ситуация под контролем, — начал я. Голос прозвучал хрипло, слабо. — Проблема в согласовании тарифов с железнодорожниками. Мы направили запрос...
В зале повисла тишина. Все слушали. Генеральный листал бумаги, Савельев что-то помечал в блокноте. Слышно было только гудение проектора.
Крышка огромной эмалированной кастрюли сдвинулась с тяжелым, влажным звуком, выпустив на волю дух, способный воскресить мертвого. Если бы счастье имело агрегатное состояние, то сегодня, в среду, в двенадцать тридцать дня, оно выглядело бы именно так: густой, рубиново-красный пар, пахнущий сладкой свеклой, томленой говядиной и честным лавровым листом.
Я стояла над борщом, как алхимик над философским камнем.
Это был не тот суп, что мы разливали в общем зале. Для потока мы варили хорошо, по ГОСТу, но без души — объемы не позволяли нянчиться с каждым литром. Этот же борщ я начала готовить еще с утра, в отдельном сотейнике, на «медленном огне», как учила меня бабушка. Я томила мозговую косточку три часа, пока бульон не стал плотным, как жидкое золото. Я пассеровала лук и морковь не на растительном масле, а на снятом жире. Я добавила в зажарку ложку сахара и каплю уксуса, чтобы цвет бил по глазам своим багрянцем, а вкус играл на языке той самой идеальной кисло-сладкой нотой.
— Галина Ивановна, — Валя заглянула мне через плечо, и я услышала, как она судорожно сглотнула. — Это ж произведение искусства. В Третьяковку выставлять надо, а не есть.
— Еда, Валя, существует, чтобы исчезать, — философски заметила я, зачерпывая половником гущу.
Мясо разварилось так, что распадалось на волокна от одного прикосновения. Капуста была хрусткой, но прозрачной. Картофель пропитался цветом и стал похож на драгоценные камни.
Я налила полную, до краев, глубокую керамическую миску. Это была специальная посуда — «гостевая». Она держала тепло полчаса. Сверху, прямо в центр рубинового озера, я плюхнула ложку сметаны. Деревенской. Той самой, в которой ложка не просто стоит, а увязает, как в сугробе. Сметана лениво начала плавиться по краям, пуская белые разводы по красному бархату.
Рядом, на деревянный поднос, я водрузила плетеную корзинку. В ней лежали три пампушки. Те самые, из утренней партии, что свели с ума весь административный корпус. Я специально отложила их в теплое место, под полотенце. Сейчас я щедро, не жалея, полила их чесночной заправкой. Масло заблестело на румяных боках, укроп добавил зелени.
Завершал композицию пучок зеленого лука, несколько ломтиков сала с мясными прожилками (тонких, просвечивающих на свет) и, конечно, запотевшая стопка. В ней была простая вода — на заводе сухой закон, — но выглядело это так антуражно, что эффект плацебо был гарантирован.
— Павел Егорович уже на разгрузке? — спросила я, поправляя кипенно-белую салфетку.
— Да, творог сдает кладовщику. Говорит, торопился, боялся, что мы без сырья останемся, — кивнула Валя. — Галочка, давай я отнесу? Тяжело ведь. Поднос дубовый.
Я посмотрела на свои руки. Крепкие, ухоженные руки, привыкшие к тяжести котлов и противней.
— Нет, Валя. Гостя встречает хозяйка. Это закон гостеприимства. Да и проветриться мне не мешает, а то я от этих запахов сама скоро начну в ширину расти.
Я подхватила поднос. Он был увесистым, солидным. Как и мужчина, для которого предназначался этот обед.
Выход на дебаркадер — зону погрузки-разгрузки с тыльной стороны столовой — лежал через длинный коридор, выкрашенный масляной краской в унылый бежевый цвет. Обычно я проходила его быстрым шагом, не замечая обшарпанных стен. Но сегодня я шла торжественно, как несущая дары волхвов.
Дверь на улицу была приоткрыта. В щель задувал холодный ноябрьский ветер, смешанный с запахом дизеля и мокрого асфальта. Но даже он не мог перебить аромат, который плыл впереди меня на полметра. Чеснок и укроп работали безотказно, как феромоны уюта.
Я толкнула дверь бедром и вышла на широкое бетонное крыльцо под навесом.
Мир снаружи был серым. Низкое небо, сырость, грязь, размазанная колесами грузовиков. Но посреди этой серости стоял огромный, забрызганный глиной пикап Павла, похожий на зверя, вернувшегося с охоты. Сам Павел, в расстегнутой куртке, подписывал накладные у нашего кладовщика Михалыча.
Я улыбнулась и уже сделала шаг к лестнице, как вдруг боковое зрение выхватило какое-то движение слева.
Там, в углу двора, притулилась заводская курилка — убогая конструкция из поликарбоната, продуваемая всеми ветрами. Обычно там дымили работяги, прячась от начальства. Но сейчас смена была в разгаре, цеха гудели, и курилка должна была быть пустой.
Должна была.
На грязной, исчерченной ножиками лавке сидел человек.
Он постелил под себя газету — видимо, «Заводской вестник», — чтобы не испачкать брюки из тонкой итальянской шерсти. Он сидел, сгорбившись, подняв воротник пальто, пытаясь спрятать шею от сквозняка.
Борис.
Мой бывший муж. Начальник отдела логистики. Человек, который вчера кричал о свободе, а сегодня утром грыз карандаш от голода.
Я замерла на верхней ступеньке крыльца. Я была выше его уровня на два метра. С этой точки мне открывалась панорама его унижения во всех деталях.
Борис не курил. На коленях у него стоял модный ланч-бокс из эко-пластика, разделенный на секции. Я прищурилась. Содержимое контейнера выглядело так, словно кто-то ограбил хомяка-вегана.
В самом большом отсеке лежали три палочки сельдерея. Бледные, волокнистые, с подсохшими срезами. Рядом покоилась половинка авокадо. Оно уже начало окисляться, покрываясь теми самыми неприятными коричневыми пятнами, которые напоминают ржавчину. В маленьком отсеке лежала горсть орехов. Сырых. Я знала это, потому что Жанна не признавала жарку.
Борис держал в руке половинку грецкого ореха. Он смотрел на нее с такой тоской, с какой узник смотрит на решетку камеры. Он поднес орех ко рту и попытался откусить.
Я услышала сухой треск. Видимо, скорлупа попалась. Борис поморщился, помассировал челюсть.
Ветер, проказник, крутанулся во дворе, подхватил густой, горячий дух моего борща и пампушек и швырнул его прямо в лицо Борису.
Эффект был мгновенным.
Борис вскинул голову. Его ноздри раздулись, как у гончей, почуявшей дичь. Глаза расширились. Он медленно повернул голову и увидел меня.
Зеркало в салоне «Афродита» было безжалостным. Оно, подсвеченное яркими светодиодными лампами, высвечивало каждую морщинку, каждую седую прядь, которую я стыдливо прятала под накрахмаленным колпаком последние полгода. Из отражения на меня смотрела уставшая женщина с тусклым пучком на затылке, в блузке неопределенного цвета «какао с молоком» — практичного, немаркого, скучного.
Тетка.
Заведующая производством.
Жена (бывшая) Бориса Петровича.
— Ну-с, Галина Ивановна, — Артур, местный стилист, которого мне посоветовала жена главного инженера, порхал вокруг кресла, щелкая ножницами, как краб клешнями. — Кончики подровняем? Или освежим форму?
Я смотрела на этот пучок. В нем было тридцать лет брака. В нем были тысячи литров борща, тонны котлет, бессонные ночи у постели больного Бори, его глаженые рубашки, его капризы, его «Галя, подай», «Галя, принеси». Этот пучок тянул мою голову назад, к земле, к плитам, к прошлому.
— Ремь, — сказала я тихо, но твердо.
Артур замер.
— Простите?
— Режь, Артур. К чертовой матери.
Я распустила волосы. Они упали на плечи тяжелой, пегой волной. Густые, хорошие волосы, убитые дешевой краской и вечной духотой кухни.
— Я хочу каре, — я подняла подбородок, глядя своему отражению прямо в глаза. — Удлиненное. Графичное. И цвет... Уберите этот «орех». Я не белка, чтобы носить орех.
— А что хотите? — Артур загорелся. В его глазах появился азарт художника, которому разрешили закрасить скучную стену граффити.
— Хочу... — я вспомнила переливы на крыле ворона. Вспомнила густой, темный шоколад, который мы использовали для глазури. — Жемчужный каштан. Темный, глубокий, но холодный. Без рыжины. Чтобы блестело, как зеркальная глазурь на торте.
— Ого, — выдохнул Артур. — Это смело. Это характер.
— У меня этого характера, Артурчик, на три завода хватит. Работай.
Когда первые пряди упали на пол, мне стало страшно. Словно я отрезала себе пальцы. Но через минуту страх сменился странным, пьянящим чувством легкости. Моя шея, которую я прятала годами, вдруг почувствовала прохладу кондиционера. Голове стало легко.
Два часа колдовства. Запах аммиака, звон фольги, шум фена. Я сидела, закрыв глаза, и представляла, как вместе с состриженными волосами на пол падают мои обиды. Утка с яблоками. Зеленый смузи. Презрительный взгляд Жанны. Всё это оставалось там, в куче мусора, которую подметет уборщица.
— Открывайте, — скомандовал Артур.
Я открыла глаза.
Женщины, которая вошла сюда два часа назад, больше не существовало.
Из зеркала на меня смотрела... Дама.
Темные, насыщенного, дорогого цвета волосы лежали идеальным полотном, касаясь ключиц. Косой пробор придавал лицу дерзость. Скулы, оказывается, у меня были высокими — просто раньше их скрывала невнятная челка. Глаза, освобожденные от нависающей массы волос, стали огромными и яркими.
— Господи... — прошептала я, касаясь щеки. — Это я?
— Вы, Галина Ивановна. Вы просто бомба, — Артур самодовольно улыбался. — Вам бы еще помаду поярче, и можно в кино сниматься. В роли роковой женщины, которая разбивает сердца миллионеров.
Я расплатилась, оставив щедрые чаевые. Денег было жалко ровно секунду. А потом я вспомнила, сколько стоит один визит Бориса к гастроэнтерологу, которого я ему оплачивала, и моя жаба, квакнув, сдохла.
Но это было только начало.
Я вышла из салона в вечерние сумерки. Ветер шевелил мою новую стрижку, и это было чертовски приятно.
Следующая остановка — парфюмерный магазин «Эликсир».
Раньше я обходила его стороной. Зачем повару дорогие духи? Чтобы они смешивались с запахом лука? Я пользовалась чем-то легким, цветочным, незаметным. Чтобы не перебивать аромат еды.
К черту еду.
Я вошла в сияющий зал. Ко мне тут же подплыла девушка-консультант с натянутой улыбкой.
— Ищете что-то свежее? Цветочное? Для дамы элегантного возраста?
— Я ищу напалм, — отрезала я. — Мне нужно что-то такое, чтобы, когда я вхожу в комнату, мужчины забывали, как их зовут. И чтобы никаких цветочков. Никаких ландышей и розочек.
Девушка моргнула, её улыбка стала более естественной — уважительной.
— Я поняла. Тяжелый люкс. Селектив. Пойдемте к черной полке.
Мы перепробовали десять ароматов. Всё не то. Слишком сладко. Слишком просто.
И вот она достала флакон из темного стекла, похожий на алхимическую колбу.
— Уд, черный перец, табак и амбра, — сказала она. — Аромат унисекс. Очень стойкий. Очень... властный.
Я брызнула на запястье. Подождала секунду, пока выветрится спирт. Вдохнула.
Меня словно ударило током.
Это был запах не кухни. Это был запах будуара императрицы. Запах денег, кожи, дыма и специй. Он был густым, тягучим, горьковатым. Он заявлял о себе громко, бескомпромиссно. Это был запах женщины, которая знает, чего хочет, и берет это.
— Беру, — сказала я, не глядя на ценник.
Когда я увидела сумму на кассе — восемнадцать тысяч рублей — у меня похолодело внутри. Это была половина моего аванса. Это были новые зимние сапоги, которые я планировала купить.
Я достала карту.
Сапоги подождут. А новая Галина Ивановна ждать не может.
Домой я летела как на крыльях. Квартира встретила меня тишиной, но теперь эта тишина не казалась пустой. Она казалась выжидающей.
Я открыла шкаф в спальне. В самом дальнем углу, в чехле, висело ОНО.
Темно-изумрудное платье-футляр из плотной итальянской ткани. Я купила его три года назад, к своему юбилею. Но Борис тогда посмотрел и скривился: «Галь, ну куда тебе такое? Оно же обтягивает. Ты в нем как гусеница. Надень лучше тот балахон с люрексом, он стройнит».
И я послушала. Надела балахон. А платье убрала, глотая слезы.
Я достала его. Сняла чехол. Ткань струилась в руках, холодная и благородная.
Примерила.
За эти дни на нервной почве и беготне я скинула пару килограммов. Платье село идеально. Оно обняло мою фигуру, подчеркнув высокую грудь, выделив талию (да, Боря, она у меня есть!) и крутые бедра. Изумрудный цвет заставил мои глаза сиять колдовским зеленым огнем.