Я выходил курить утром и вечером, как на смену: молча, с одним и тем же взглядом. В место, где раньше был продуктовый ларёк, а теперь — его призрак в виде остатков кирпичного фундамента и тишины.
Сегодня дождь и холод грызли отголоски лета с усиленной злобой.
Он, как ослеплённый, заблудившийся великан, не знал, куда ему деться: кружил по улицам, время от времени бросая в лицо пригоршни крупных, крепких, как камни, капель. Когда дул ветер, весь пригородный посёлок дрожал, как больное тело. Даже крыша моего старого родительского дома стонала на ветру, прося у меня хоть о какой-то помощи.
— Здравствуйте. Можно же стереть, да?
Ломающийся подростковый голосок вернул меня в реальность из медитативного потягивания сигареты.
Опять он. Парнишка лет тринадцати–четырнадцати. В шапке и в промокшей насквозь сине-чёрной ветровке, блестящей под дождём, будто свежая кожа. В лохматых, видавших виды джинсах. Лицо ещё выдавало в нём детские черты — большие глаза, и в этих глазах уже пряталась усталость, какая обычно бывает лишь у тех, кто видел больше, чем должен был. Маленький рот и щёки, красные от холодного ветра, но румянец не выглядел здоровым — скорее как отражение внутреннего жара, того, что тлеет и скоро, возможно, вспыхнет.
Но нужно ещё года четыре — и он быстро возмужает. Сейчас он стоит на границе.
Ещё ребёнок, но уже пахнет будущим взрослым — уставшим, злым, прожжённым насквозь.
— Напугал, блин, — дрожь в хриплом голосе выдала мой испуг.
Парень указал на угол забора моего двора, где красовалось очередное трафаретное граффити: «50 000 в неделю. Стабильно…» И ниже — адрес телеграм-канала для связи.
— Да, валяй, если не надоело ещё.
Я пожал плечами и махнул рукой в сторону.
— Спасибо.
Парень подтянул из-за спины вытянутую сумку, в которой обычно студенты носят ноутбуки и прочий студенческий хлам. Достал оттуда пульверизатор, ветошь и принялся усиленно, с какой-то отчаянной злобой, драить металлический забор.
Сейчас на этой улице нет детства. Только старость. Все, кто жил здесь, были уставшими уже в юности. Провода висели низко, как вены, вытаращенные наружу. А соседи… соседей осталось мало. Молодняк после школы съехал ближе в город, а их родители остались в этом пригородном посёлке, где только ближе к огонькам многоэтажек появлялись хоть какие-то панельки.
Лишь изредка на моей тупиковой улице проходили знакомые лица прохожих. Мы обменивались кивками и сиюминутно отворачивались с задумчивым видом.
Дома тут доживали. Фундамент — как зубы у мертвеца: крошатся, но держат. Заборы скрученные, из подручного материала, словно в окопе: шифер, старые листы ржавого металла, доски с торчащими гвоздями. Здесь всё было сделано временным, но навсегда.
Дым дешёвого табака щекочет глаза и обжигает лёгкие. Где-то скрежещет сопротивлениями трамвай по проторенным маршрутам — как звук ржавой пилы, распиливающей шум дождя.
Я не отводил глаз от агрессивных движений мальчишки. Он словно дрался, пытаясь не стереть, а содрать слой металла, уничтожить надпись навсегда.
Я заметил, что один из соседских заборов уже был очищен, и на месте аналогичного граффити остались мутные разводы. А там, где стереть было нельзя, всё закрасили чёрной краской.
Он каждый раз стирал или закрашивал рекламу. Примерно два-три раза в неделю заборы снова заполнялись этой дрянью. Причём, как назло, именно в тех местах, где пацан стирал записи. Будто издеваясь над ним.
— До свидания, — пискляво пробормотал мальчишка.
Зябко съёжившись, он убрал дрожащими от холода руками инструменты и быстрым шагом направился дальше по улице.
— И далеко пойдёшь? Ты завтра же сляжешь с пневмонией.
Промокший насквозь парень обернулся и взглянул на меня с прищуром, пытаясь спасти глаза от дождя.
— Пошли, хотя бы дождь переждёшь, согреешься? — я махнул рукой, зазывая парня за собой в дом.
Он замешкался, но через секунду поспешно последовал за мной, переступая грязные лужи у ворот двора.
Старый родительский дом, окружённый бурьяном выше забора, с перекошенной крышей.
Я распахнул дверь и пропустил мальчугана вперёд. Он зашёл робко и аккуратно, ожидая какой-то опасности внутри.
Узкая прихожая встречала запахом сырости и перегара — здесь не жили, а медленно разлагались. По лицу пацана было видно, что он это почувствовал. Когда-то тут пахло щами и отцовским табаком.
На подоконниках — пустые банки из-под тушёнки, как гильзы. На стенах — пожелтевшие фотографии, где ещё все живы. Обои отклеиваются полосами, свисают, словно бинты на старой ране.
На столе всегда стоит недопитая кружка чая — холодная, густая, с привкусом железа.
Телевизор работает еле слышно, просто чтобы не слышать тишину.
— Раздевайся. Сейчас поставлю чайник.
— Ага, с-спасибо!
Он молниеносно снял тяжёлую от влаги ветровку и повесил её на одинокий крючок в прихожей. Я включил чайник и начал рыться в шкафах в поисках чего-нибудь сносного.
— А как вас зовут?
— Борис.
— А отчество?
— Просто Борис. А тебя?
— Паша.
— Ну, садись, Паша, — я указал на деревянный табурет рядом с окном. — У меня толком-то ничего и нет. Сушки только нашёл.
Я поставил на стол уже твердеющие сушки и горячий чай.
Паша неловко осматривал стол: недопитую бутылку водки и гранёный стакан рядом. Затем уставился на пол. Там были ещё бутылки. Уже допитые. Много бутылок. Почему-то лень выбрасывать, а копятся они очень быстро.
— Спасибо большое! Если бы не вы, то не знаю, где бы спрятался.
— Нашёл чем заниматься в такую погоду, пацан, — сказал я, указав в окно, где дождь яростно колошматил по стеклу.
— Когда я вышел, ещё нормально было. Потом резко — бах, и дождь зарядил.
Он сжал красными от холода ладонями кружку с чаем и съёжился от приятного, приливающего тепла.
— Это вы? — он указал на фотографии на стене.
— Да, лет двадцать назад.