Пролог

Цикл "Сыщик Степан Егорович Кошкин"

1. Слезы черной вдовы

2. След белой ведьмы

3. Саван алой розы

САВАН АЛОЙ РОЗЫ

Пролог

август 1866, Российская империя, Санкт-Петербург,

«Новые деревни», что на Черной речке

В увеселительном саду Излера вино текло рекой, звон гитар не умолкал ни на минуту, а прямо сейчас Роза глядела, как высоко, до самых небес, прыгают акробаты. Она плохо их видела: глаза застилали слезы. Вдруг справа огненным шаром взорвался фейерверк, и Роза вздрогнула. Золотые и серебряные искры еще долго осыпались под возгласы ликующей толпы.

А небо совсем черное, должно быть, уже за полночь. Роза огляделась в поисках кого-то из знакомых, чтобы спросить, который час, но никого так и не нашла. Все ее бросили. Все.

Муж, с которым месяц назад ее обвенчал лютеранский пастор, который клялся ей в любви и верности, который увез ее от отца и матери – он первым и бросил. Сбежал с этой актрисой, с Журавлевой – Роза не сомневалась. Они исчезли нынче утром, оба, никого не предупредив – какие тут могут быть сомнения? Тем более Шмуэль сам ей признавался, что прежде был в клятую Журавлеву влюблен, да она отказала ему. Теперь согласилась, должно быть…

От друзей же Шмуэля, у которых они остановились здесь, на дачах возле Черной речки, Роза другого и не ждала. Один стихоплет, второй художник. И оба политические разговоры каждый вечер заводят, ругают царя и превозносят народников. Горячо обсуждают книжки Бакунина и во всем с ним соглашаются. Должно быть, по кабинетам уже заперлись с девицами, а про нее забыли. Все про нее забыли.

Глядя как в ночном небе снова опадают золотые искры фейерверка, Роза вдруг совершенно четко осознала: она совершила ошибку. Огромную ошибку. Ошибку, которая будет стоить ей не только репутации… а, скорее, и жизни.

Роза уже не заботилась, что ее слезы кто-то увидит. Продираясь сквозь пьяную толпу, совсем не по-девичьи работая локтями, она выбиралась прочь, туда, где не слышно смеха, и нет этих проклятых вспышек. Снова огляделась. Она бы жизнь сейчас отдала, чтобы к ней вышел Шмуэль. Она бы все ему простила тотчас! Но его не было. Только набережная над Черной речкой.

Выбрав участок у самых перил, где поменьше влюбленных парочек, Роза тяжело оперлась на кованую решетку и разрыдалась в голос. Никто не обратил внимания. Рыдающие девицы в увеселительном саду Излера – дело обычное, всем давно наскучившее.

А вода в реке и правда совершенно черная, густая. Смрадная. Глебов, стихоплет, говорит, в ней все городские сточные воды соединяются, оттого и прозвали так. Вязкая речка. Как варенье, которым маменька начиняет бейглы. Не суждено Розе больше увидеть ни маму, ни папеньку, ни братьев. И не сказать им, как сильно она ошиблась.

Роза перегнулась сильнее через кованную решетку, зажмурилась, готовая оттолкнуться туфелькой от мостовой. Хоть бы не помешал никто…

Глава 1. Кошкин

сентябрь 1894, Российская империя, Санкт-Петербург,

Здание Департамента полиции

Стук в дверь не застал Кошкина врасплох: он этого визита ждал. Тотчас подскочил со стула, оправил китель, пятерней пригладил соломенного цвета волосы. Про себя чертыхнулся, что слишком старается и опять походит на двадцатилетнего мальчишку — неловкого и неуверенного. Не чаявшего когда-то занять высокую должность и этот кабинет в доме №16 по набережной Фонтанки[1].

И все же к моменту, когда дверь отворилась, он сумел взять себя в руки. Встретил гостью легкой улыбкой и по-настоящему светским поклоном:

— Лидия Гавриловна, весьма вам рад!

Прозвучало все же куда менее официально, чем он собирался произнести. Взялся за ее ручку, обтянутую лайковой перчаткой, но поцеловать не решился, только дружески пожал.

Она рассмеялась:

— И я вам рада, Степан Егорович. Очень соскучилась по вам, очень!

Лидия Гавриловна коснулась его плеча, потом потянулась и легко поцеловала в щеку. Они немало пережили когда-то вместе, и, пожалуй, это было уместно. Но все же Кошкин почувствовал, как к месту поцелуя приливает кровь.

— Присаживайтесь, Лидия Гавриловна, чаю? — вновь засуетился Кошкин. — Или… право, стоит пригласить даму, о которой вы говорили? Негоже заставлять ждать в приемной.

— Та дама приедет позже. Я пригласила ее с таким расчетом, чтобы прежде успеть поговорить с вами tête-à-tête. И да, от чая я не откажусь.

Лидия Гавриловна, не тушуясь, с интересом осматривалась в кабинете. Прошлась до окна, разглядывая корешки деловых папок в застекленных шкафах; стрельнула острым взглядом на стол с разложенными там государственными документами. Потом замерла над шахматной доской в углу и позволила себе замечание, что белому слону следует пойти на F5 — тогда, через три хода, он поставит мат черному королю.

— Белые — фигуры графа Шувалова, — мягко отозвался Кошкин. — Но я непременно передам ему вашу подсказку.

— О, так Платон Алексеевич заезжает к вам? В этом случае лучше подумайте, как спасти черного короля, — заметила Лидия Гавриловна, и, то ли Кошкину показалось, то ли она и впрямь подмигнула ему.

Но потом наконец смирила свое любопытство и устроилась на софе, в зоне для посетителей справа от письменного стола. Как бы там ни было, волнение Кошкина спало. Нарочно, что ли, она повела себя столь беспардонно? Распорядившись о чае, Кошкин куда менее напряженным вернулся в кабинет и сел в кресло напротив. Спросил:

— О чем же вы хотели поговорить?

Он не сомневался, что последует некая деликатная просьба, — однако взгляд Лидии Гавриловны потеплел, и она просто сказала:

— О вас. Я наслышана о вышей ссылке в Екатеринбург, о ранении… обо всей этой ситуации со Светланой Дмитриевной.

Со Светланой Дмитриевной его гостья едва ли была знакома — и все же Кошкин был благодарен ей уже за то, что она называет ее по имени, а не «той женщиной» — с холодком в голосе и явным осуждением, как все прочие и даже его мать.

— Если я или мой супруг сможем чем-то помочь, чтобы разрешить эту ситуацию, — с пылом продолжала Лидия Гавриловна, — вам стоит лишь сказать. И, разумеется, мы всегда рады принять вас со Светланой Дмитриевной в нашем доме. У Андрюши, моего сына, на будущей неделе именины: надеюсь, вы окажете нам часть.

— Сколько ему?

— Будет пять.

Лидия Гавриловна, поискав в ридикюле, тотчас предъявила семейную фотокарточку. Не слишком приветливый на вид, как всегда, ее супруг, Евгений Иванович, девчушка лети восьми, отчаянно похожая на Лидию Гавриловну, и мальчуган с бескозыркой на черных буйных кудрях и открытым живым взглядом. Кошкин невольно улыбнулся.

— Я имела неосторожность рассказать Андрюше, что вы служите в полиции, и теперь он о вас только и говорит. Уверен, что у вас чрезвычайно интересная служба!

— О да, — скептически отозвался Кошкин. Помрачнел еще больше, когда понял, что придется сказать: — Я буду рад поздравить вашего сына, однако не думаю, что сумею сделать это лично. Светлана Дмитриевна никуда не выезжает. По крайней мере, пока не будет оформлен ее развод.

Помрачнела и Лидия Гавриловна. Но твердо выразила надежду, что Светлана Дмитриевна передумает. Кошкин поблагодарил — и сказал уже искренне:

— Я бы не хотел подставлять вашу семью под удар. Вы и так много для меня сделали: я знаю о ваших письмах к Платону Алексеевичу, о просьбах вызволить меня из Екатеринбурга. Он рассказывал, вы писали ему даже из Парижа.

— Жаль, что я узнала о вашей ссылке слишком поздно. Возможно, сумела бы повлиять на дядюшку еще прежде всей этой ужасной истории…

— Я благодарен вам безмерно! За все, — Кошкин почтительно склонил голову. Улыбнулся: — Но, боюсь, вы думаете о моем пребывании в Екатеринбурге куда хуже, чем оно было на самом деле.

— Подозреваю, что и вы думаете о моем пребывании в Париже лучше, чем оно было на самом деле.

— Что ж, очень может быть. До меня доходили слухи, что вы уже возвращались ненадолго летом тысяча восемьсот девяносто первого. Смею надеяться, в этот раз вы вернулись навсегда?

Глава 2. Роза

август 1866

Роза ничего не слышала, кроме своего сбитого дыхания, и ничего не видела, кроме вязких черных вод там, внизу, за перилами, на которые она опиралась.

«Хоть бы не помешал никто…» — настойчиво твердила она про себя, но сделать последний решающий шаг все не хватало духу.

И вдруг, очнувшись, осознала, что ей как раз мешают. Не Шмуэль, нет. Какие-то незнакомые люди толпятся рядом, льнут к ограждениям набережной. Но занимает их не сама Роза, а нечто другое, на что они смотрят, указывая пальцами и причитая. Проследила за их взглядами и Роза. Оглянулась туда же, на страшную Черную речку — но не вниз, а назад по течению. Там, под низким пешеходным мостком, качалась на волнах лодка, к коей и было приковано всеобщее внимание. А в лодке белело что-то, в чем Роза, не веря своим глазам, угадала очертания нагого женского тела.

Поддавшись порыву, Роза вдоль перил направилась ближе к пешеходному мостку. Огибая зевак и не отрывая глаз от зрелища. Все еще надеясь, что ей почудилось… но нет.

Девушка со скрещенными на груди руками, с лицом, обращенным в ночное небо, действительно лежала на дне лодки. На груди ее покоилась роза на длинной ножке, будто рассекающей белоснежное тело надвое. Те же розы, алые и белые, со старанием были разложены по обе стороны от девушки, ими же обрамили ее лицо, их же вплели в волосы. Волосы у девушки были красивыми — длинные, подвитые и разложенные веером на подушке из роз. Волосы были золотистыми, того же редкого оттенка, что и у актрисы Журавлевой.

Так это часть представления?..

Вероятно, что да.

Это было чересчур даже для сада Излера, но Роза вполне допускала, что здешние устроители могут опуститься и до такого бесстыдства. Тем более что зрители, отойдя от шока, уже перешли к привычным им веселым возгласам и смеху. А самые смелые да пьяные принялись выкрикивать сальные шуточки, обращенные к девушке в лодке. Называли ее красоткой, просили пойти к ним и обещали угостить вином.

А Розе все не верилось. Это действительно актриса Журавлева? Надменная, острая на язык красавица, с которой Роза до сих пор боялась оставаться наедине в комнатах? Неужто Глебов позволил ей участвовать в подобном?!

Роза, вглядываясь в ее лицо, все пробиралась и пробиралась вперед. И снова упустила момент, когда настроение обитателей увеселительного сада переменилось. Какой-то пьяный смельчак, подначиваемый товарищами, спустился воду, доплыл до лодки. Бесстыдно склонился над Журавлевой, приподнял ее голову над ложем из цветов и под всеобщий одобрительный гомон напоказ поцеловал ее в губы.

Та не пошевелилась.

А смельчак, замерев на миг, вдруг уронил ее обратно. Голова девушки неестественно завалилась набок. Смельчак отпрянул, будто ошпаренный.

— Да она мертвая!.. — пронесся над Черной речкой его истеричный выкрик.

— Роза! — рассек гул толпы такой родной голос Шмуэля.

Он ищет ее!

Роза очнулась и тотчас принялась оглядываться, наугад продираться сквозь толпу дальше от набережной, пока из бесконечного людского потока к ней не выбросило Шмуэля.

Тот действительно искал ее, сходу крепко ухватил за плечи, прижал к себе.

— Куда ты подевалась? Я всюду искал?!

— Я была с Глебовым и Лезиным, а потом они…

— Не важно, идем скорее.

Шмуэль бесцеремонно перебил, схватил ее за локоть еще крепче и чуть не волоком потащил прочь.

— Постой… я не успеваю… — Роза, обутая в тесные туфли, вдруг подвернула ногу и в голос вскрикнула. Слезы уже стояли в голосе. — Куда мы спешим? И где ты был? Я думала, ты уехал с Журавлевой — после того, что ты наговорил, я именно так и думала! И что с ней, скажи на милость, она… мертва?

— Не знаю! — теряя терпение, сдерживая бушующие эмоции, огрызнулся молодой муж. — И прошу тебя, поторопись, нам нужно ехать.

— Куда?! Постой, у тебя кровь?..

Роза обомлела, а сердце ухнуло куда-то вниз. На его щеке и правда была кровь — порезы. Как от ногтей.

— Пустое. Ветками посек лицо, пока скакал на лошади, — он тащил ее за руку, даже не обернувшись.

— Куда скакал? Да постой же! — Роза, взбешенная недомолвками, из последних сил дернула руку, вырвалась. — Я не пойду, покуда ты мне все толком не объяснишь!

Шмуэль остановился наконец-то, обернулся, тяжко вздохнул. Снова прижал Розу к себе и взял ее лицо в ладони, как делал прежде, перед тем как поцеловать.

— После, после, милая, все объясню. Нынче некогда. Просто поверь мне. Ты веришь?

Роза не верила. Сердце, кажется, вовсе перестало биться после этого озарения, но Роза действительно ему не верила. Давно уже. С тех самых пор, как пожалела, что сбежала с ним, предала родных и обвенчалась тайком, как преступница. А теперь еще и это. Журавлева мертва — а у него кровь от ногтей на щеке.

— Это ты убил ее, Шмуэль? Ты? — спросила она без голоса.

А хуже всего, что он не сумел ничего ответить. Побледнел. Отступил на шаг. Даже железную хватку на ее плече ослабил. Попытался сказать что-то — да тут новый окрик по имени заставил Розу оглянуться.

Глава 3. Кошкин

Горничная заглянула, чтобы позвать в столовую, и Кошкин, машинально кивнув, с чистой совестью отложил дневник Розы Бернштейн в сторону. Устало потер переносицу.

— Удружила, Лидия Гавриловна… — беззлобно проворчал он в пустоту.

Еще раз оценил взглядом стопку девчачьих тетрадок и подумал, что рехнется, когда прочтет их все. Ему и разговоров с младшей сестрой, с Варей, хватало, чтобы пресытиться дамскими интересами, а эта Роза Бернштейн даже Вареньке давала фору. Дневники сей дамы, тогда еще совсем юной, сплошь состояли из перечисления блюд, рецептов по их приготовлению, советов по наведению красоты и пошиву платьев. Изредка они перемежались поучениями матушки и смешными, наивными рассуждениями о них самой Розы. Столь же эмоциональны и смешны были рассказы о визитах многочисленной родни, друзей да пустые сплетни о них. Еще реже встречались бессвязные цитаты из Торы, но в этом Кошкин вовсе ничего не понимал и только морщился.

В целом, Роза представала на страницах девицей до крайности наивной, поверхностной и неглубокой — но эмоциональной и порывистой. Из тех, кто прежде делает, а потом думает. Много думает, переживает, мучается, не спит ночами — а после совершает ровно ту же ошибку.

Гутман, он же Шмуэль, которого дочка Розы прочила в убийцы матери, приходился Розе мужем. Первым мужем. Или вовсе мужем незаконным, ежели брак с ним удалось расторгнуть так легко. В июле 1866 года Роза, по ее собственному признанию, сбежала со Шмуэлем из родительского дома, а в декабре уже сделалась женой Василия Соболева.

Факт первого ее замужества был скандальным, это да. Учитывая статус самого Василия Соболева — особенно скандальным. Да и что стало со Шмуэлем Гутманом, Кошкин пока не знал, но, право, все это случилось двадцать восемь лет назад и давно поросло быльем. Где бы нынче тот Гутман ни был (да и жив ли он вовсе), до крайности сомнительно, что он бы стал ждать двадцать восемь лет, чтобы отомстить Розе Бернштейн. За что ему ей мстить, спрашивается? За то, что бросила и вышла за другого? Право, сюжет для дамского романа.

Нет, все проще и куда менее романтично. Садовник Ганс Нурминен, либо будучи пьяным, либо просто не рассчитав сил, ударил хозяйку по голове, а после ограбил. Историй подобных, в различных вариациях, Кошкин за годы службы повидал десятки.

Следовало бы отказать Александре Соболевой еще там, на Фонтанке… но Кошкин отчего-то не стал торопиться. Зачем-то взял дневники и теперь, супротив воли, читал, зная, что дочитает их все.

И, разумеется, он отметил тот эпизод — представление в увеселительном саду с нагой девушкой в лодке, свидетельницей которого стала Роза. Действительно ли это было представление? Кошкин подумал, что нужно будет непременно поднять архив уголовных дел за 1866 год…

А пока, встав из-за рабочего стола, потушив лампу, он накинул сюртук и поспешил в столовую. Негоже заставлять Светлану ждать.

* * *

Но она не упрекнула его, конечно, — его ангел. Светлану Дмитриевну Раскатову (все еще Раскатову), графиню, венчанную жену другого, сбежавшую к нему, к Кошкину, с одним чемоданом, да так и оставшуюся, несмотря на все протесты, сложно было назвать ангелом. Пожалуй, что и невозможно. Но для Кошкина она именно им и была.

Тихая, умиротворенная, всегда улыбчивая, а чаще и веселая — несмотря на преступное свое положение, она ни словом, ни делом ничего от Кошкина не требовала. Даже не просила. Ни узаконить их отношения, ни посодействовать разрыву предыдущих. Разговор о разводе всегда заводил он сам, а Светлана либо горячо поддерживала, если предложенный выход ей нравился, либо молчала, склонив голову, и тогда Кошкин понимал, что на это Светлана не пойдет. А после, обвив его шею руками, она всегда говорила:

— Право, мне все равно, как это разрешится, и разрешится ли вообще. Уж мне-то ли не знать, что свет лжив да обманчив — все держат любовниц. А благовоспитанные дамы частенько изменяют мужьям. И ничего, мир не рухнул. Если Володя не даст мне развод, то стану жить у тебя просто так. Как кошка.

И тогда оба они, соприкоснувшись лбами, тихонько смеялись над забавным ее сравнением.

— Неужто думаешь, я по визитам и выездам скучаю? — продолжала, отсмеявшись, Светлана. — Век бы их не видела! Надоели все до смерти. Разве что по театру скучаю немного. Я люблю театр, ты знаешь.

Дочка популярного в прошлом литератора, давшего ей столь необычное имя, выросшая в богемной среде, вольнодумная, смелая, острая на язык, несколько распущенная даже — Светлана и впрямь ценила искусство.

В театр да на выставки они нечасто, но выбирались. Их узнавали, конечно, шушукались, строили постные мины в ответ на почтительные приветствия Светланы. А ей и правда было как будто все равно — не трогало, а скорее забавляло.

Со Светланой было легко. И тепло. Пожалуй, это лето, проведенное ими вместе, в Петербурге, было самым счастливым в жизни Степана Егоровича Кошкина. Да, он был счастлив полностью и безоговорочно.

Если и омрачало что-то его счастье, так это невеселые думы о будущем…

— Получила сегодня письмо от Наденьки, — поделилась с ним Светлана нынче за ужином.

— О, — в самом деле удивился Кошкин, — какие новости у Рейнеров, как дети, не хворают ли? Как Григорий Романович?

— Вероятно, что неплохо, иначе бы Надя мне непременно сообщила. Ты же знаешь сестру: ничего толком не расскажет, только жалуется, что Володя снова им писал и требовал меня урезонить. Чтобы, мол, домой вернулась. Вот Надя и пишет. Говорит, что мой дурной поступок доводит ее до мигреней и может плохо сказаться на карьере Григория Романовича. Да больше преувеличивает, конечно, Надюша всегда была капризной.

Глава 4. Саша

Саша до сих пор не знала, правильно ли сделала, отдав дневники матери этому Кошкину. Фактически открыв ему все тайны их семьи. О Кошкине хорошо отзывалась Лидия Гавриловна, успевшая стать Саше подругой, — и это, пожалуй, был единственный аргумент.

Саше просто не к кому было обратиться: в достаточно узком круге ее знакомых ни одного сыщика не имелось. Не имелось даже тех, кто с сыщиками был хотя бы отдаленно знаком…

Быть может, стоило довериться братьям — Денису или Николаше. Но они бы просто не поняли ее и ее сомнений! А дневники мамы, вероятно, и вовсе сожгли бы. У Дениса бы точно рука не дрогнула, знай он, какие тайны хранят в себе те записи. Оба брата Александры, такие разные внешне и внутренне, как один были уверены, что в смерти мамы виноват Ганс. Доводов против они даже слышать не хотели. Братья любили ее, конечно: у них дружная и сплоченная семья. И все-таки Саша догадывалась, что братья считают ее глуповатой.

Оно так, конечно, и есть: Саша никогда не хватала звезд с неба.

Образование она получила домашнее и, несмотря на статус их семьи, довольно скромное. Батюшка, пока был жив, уверял, что девушке оно и ни к чему, достаточно уметь читать, писать и считать. Для девушки же хорошо образованной важно еще играть на каком-нибудь музыкальном инструменте и знать хоть сколько-нибудь французских слов. Он был человеком старой закалки. Он в самом деле так думал, полагая, что от наук у девушек только портится характер.

С самого раннего детства, сколько себя помнила, за Сашей ходила баббе-Бейла — бабушка по материнской линии. Отцу это не нравилось, он был против — и все же мирился до поры. Потом приставил к Саше гувернантку. А как баббе-Бейла умерла, поручил ее той гувернантке уже всецело.

Мадемуазель Игнатьева, очевидно, придерживалась схожих с батюшкой идей насчет женского образования, ибо проявляла куда больше усердия в обучении ее музицированию, чем письму или счетам. Александре же фортепиано категорически не давалось.

— Руки у тебя деревянные, а пальцы короткие и толстые, как у мясника! Девочка не должна быть такой! — злилась мадемуазель Игнатьева и больно ударяла указкой ученицу по этим самым пальцам, лежащим на клавишах.

С тех пор Саша приобрела привычку прятать пальцы в кулачки или за спину. А когда пришла пора, не позволяла себе носить ни колец, ни браслетов, чтобы не привлекать внимания к своим некрасивым рукам. Заодно и серег не носила, и ожерелий, потому что уши у Саши были чересчур велики, как и нос; подбородок большой и грубый, а шея толстовата. Так говорила мадемуазель Игнатьева, и Саша, разглядывая себя в зеркале, не находила причин ей не верить. Такого большого носа, как у Саши, не было ни у одной ее подруги… Зачем, спрашивается, пытаться украсить столь отталкивающее лицо серьгами? Смешно и глупо. Лучше просто не привлекать внимание.

Мадемуазель же Игнатьева, убедившись, что на фортепиано маленькая Саша сможет сыграть разве что «Собачий вальс», да и то спотыкаясь и путаясь в нотах, сочла ее необучаемой, рассеянной, неспособной запомнить элементарных понятий. В остальных науках гувернантка уже не усердствовала с нею вовсе.

Это потом, став куда старше, Саша начала догадываться, что гувернантка ее сама мало преуспела в чем-либо, кроме игры на фортепиано: об арифметике имела понятия крайне слабые, по-русски писала с позорными ошибками, а обучение французскому сводилось к тому, что Сашу заставляли зазубривать наизусть страницы текста.

Но и это практически не пошатнуло веру Саши в то, что мадемуазель была мудрой женщиной, которую она, Саша, просто бесконечно утомила своей врожденной глупостью.

— Умом ты пошла в матушку, Саша, — говорил батюшка в редкие минуты отцовской нежности.

Говорил, вздыхал, быть может, ласково гладил ее по курчавым волосам, а потом возвращался к своим делам и забывал про Сашу напрочь.

Что до матушки… она всегда была не от мира сего. Так говорил батюшка, это видела и сама Саша, и все вокруг. Матушка, впрочем, соглашалась. Вся она была в мечтах, в бессвязных мыслях, в своих тетрадках с акварельными обложками. Саша только теперь, после ее смерти, узнала, что это дневники, а прежде она не могла взять в толк, что она пишет. Письма? Стихи? Заглядывать в тетрадки мама никому не позволяла.

Домашние дела ее не интересовали. Визитов она чуралась. Детей с легким сердцем поручила гувернанткам и спрашивала об их успехах даже реже, чем батюшка. На детские жалобы Саши из-за большого носа и коротких пальцев рассеянно отвечала, что, пожалуй, да, так и есть. Соглашалась, что если умом Саша пошла в маму, то внешностью — в отца. Жаль, что не в нее.

И тут же матушка отворачивалась к окну и пускалась в туманные объяснения, что нос и пальцы ровным счетом ничего не значат в судьбе. Мол, вот она всегда была недурна собой: мелкие черты лица, тонкая талия, аккуратный носик, изящные белые руки. И что — разве принесло ей это счастье?

Но Саша не понимала, о чем говорит матушка. На что ей жаловаться?

Не до конца понимала и сейчас, прочтя дневники от корки до корки.

* * *

Сентябрь в этом году был мягким и неторопливым. Желтеющие листья падали в ярко-зеленую до сих пор траву, и в классной даже не закрывали еще форточек, позволяя свежему, с примесью невской сырости ветерку гулять по комнате да ворошить тетрадки Сашиных племянников. Те занимались с гувернанткой, а их тетушка, устроившись в давно облюбованном ею уголке подле окна, любовалась осенью. Вполуха слушала урок и держала на коленях ворох шелка — подол Люсиного платья, к которому Саша надставляла кружева. Племянница росла не по дням, а по часам: любимое ее платье стало коротко, и Саша решила порадовать девочку, подправив наряд. А впрочем, сегодня было не до шитья — все валилось из рук.

Глава 5. Кошкин

Осень стояла сухая и теплая — всю неделю, что редкость для Санкт-Петербурга, можно сказать, аномалия. Но полицейский экипаж мчался по накатанной дороге скоро, не увязая в грязи, да не продуваемый всеми ветрами. Все Кошкину благоволило, даже удивительно. И людей себе в помощь удалось сыскать сразу — толковых специалистов.

Кирилл Андреевич Воробьев был тридцати четырех лет, чуть моложе Кошкина; прекрасно обращался с фотографическим аппаратом, служил на Фонтанке уже третий год и учился когда-то в университете на физической кафедре. Его работу по трасологии, науке о следах, Кошкин прочел нынешним летом и еще тогда подумал, что неплохо было бы задействовать сего автора в чем-то посерьезней краж в продовольственных лавках. Был Воробьев высоким, худощавым, словно нарочно суженным да вытянутым, и носил очки. Настоящие, а не как Кошкин, для солидности.

Но просьбу Кошкина (вовсе не прямого своего руководителя) поехать в Новую деревню, что на Черной речке, касаемо старого и вроде бы раскрытого дела об убийстве вдовы Соболевой, Воробьев откликнулся без лишнего подхалимажного энтузиазма. Но откликнулся, задав ряд весьма уместных вопросов. Был деловит, собран и, пока тряслись в экипаже, в разговор вовсе не вступал — за что получил от Кошкина дополнительный балл.

Возможно, Воробьев помалкивал оттого, что по Департаменту полиции о Кошкине ходила молва как о человеке нелюдимом, странном и непонятном — после того, как ослушался самого Шувалова, угодил за то в ссылку, а после вернулся на прежнюю должность, как ни в чем не бывало. Должно быть, поэтому сближаться с Кошкиным никто не торопился.

Дача вдовы Аллы Соболевой стояла в самом начале главной улицы Новой деревни. Место это было малообитаемое, давно заброшенное — одно название, что новое. Кошкин знал, что пик популярности Новой деревни пришелся еще на пушкинские времена, когда знаменитый поэт проводил веселые вечера в компании друзей. В конце сороковых некто Излер, известный в прошлом делец, основал здесь заведение Искусственных минеральных вод, прозванное в народе Минерашками. Петербуржцы Минерашки полюбили, особенно полюбила определенная его прослойка, проводя здесь едва ли не каждый вечер и занимаясь на Минерашках чем угодно, только не поправкой собственного здоровья. Веселые вечера, музыка, фейерверки, рестораны, цыгане, акробаты, фокусники — все здесь было. Однако с конца шестидесятых Минерашки стали приходить в упадок, а после и вовсе погибли в огне пожара. Пришла в запустение и Новая деревня, потому как дачники с открытием Финляндской железной дороги облюбовали новые места.

Но Алла Соболева, очевидно, за модой не гналась.

* * *

На месте, едва остановились, Кошкину навстречу подскочил паренек в полицейской летней форме, с потрепанной кобурой на поясе и, как положено, с шашкою на боку. Рукоять той шашки была начищена до зеркального блеска и, по всему видно, являлась предметом гордости. Кобура же, скорее всего, болталась пустой: револьверами и городовых стражников далеко не всех снабжали, а уж уездных тем более.

— Рядовой уездной полиции Антонов! — бодро, вытянувшись по струнке, отдавая честь, отрекомендовался тот. — К вашем услугам, ваше благородие! Изволите сразу пройти в дом аль осмотритесь сперва?

— На первом осмотре места происшествия вы лично присутствовали, рядовой? — вместо ответа хмуро поинтересовался Кошкин.

— Совершенно верно, ваше благородие! Станового пристава Кузьмина от и до сопровождал!

— И при допросах-задержаниях присутствовали?

— Не при всех, ваше благородие… — чуть робея, доложил тот, — однако ж садовника-чухонца задерживал лично! За что имел честь получить благодарность от господина станового пристава!

Опустить руку от фуражки без разрешения он, разумеется, не посмел, даже скосить взгляд на новое начальство не посмел. Кошкин кивнул сам:

— Вольно, рядовой.

Следовало бы осмотреться в саду: по всему было ясно, что ударили в первый раз Аллу Соболеву именно снаружи, а не внутри. Может, здесь и улики какие-либо получилось бы сыскать… Однако, оглядевшись, увидев разбитые дорожки, поломанные кусты да ветки, Кошкин приуныл. Если и были здесь следы, то бравая команда господина станового пристава вытоптала все подчистую. Даст Бог, хоть в протоколах перед тем успели все описать.

А впрочем, папка с документами, описями, протоколами и фотокарточками была совсем тонкой. Кошкин уже успел ее изучить, и о розовом саде в нем упомянули буквально парой слов.

— Протокол осмотра становой пристав сам заполнял или вам поручил? — спросил Кошкин, покуда Антонов услужливо открывал перед ними с Воробьевым калитку.

Кошкин прошел, а Воробьев задержался, начав расчехлять свой фотографический аппарат да прилаживать к нему треногу — видимо, заметил что-то. Кошкин лишь порадовался той инициативе.

— Господин становой пристав своих секретарей привез — они заполняли, ваше благородие. Я лишь сопровождал и рассказывал, что да как. Кухарку барыневу вот потом к нему привел для допросу.

— С Соболевой или родственниками ее приходилось прежде разговаривать? Бывали здесь?

— Нет, ваше благородие. Тихая старушка была, ни звуку. И не жаловалась ни разу. Садок-то заметный у ней, издали видать — вся округа любовалась цветочками, да и я, кажись, пару раз мимо проезжал. А вовнутрь зайти вот только теперь довелось.

Сад и сейчас, что называется, сохранил следы былой красоты, даже несмотря на сентябрь на календаре. Роз, о которых говорила Александра Соболева, разумеется, уже не было — лишь высохшие да почерневшие стебли с шипами торчали кое-где. Все же больше четырех месяцев прошло с тех пор, как за кустами кто-то ухаживал. Но и их остатки, высаженные когда-то рядком, с большой аккуратностью, подсказывали, что сад был хорош.

Глава 6. Роза

июль 1866

Странно, но Роза совсем не страшилась ни побега своего, ни венчания, состоявшегося поздним вечером, почти украдкой, в маленькой лютеранской церкви на Васильевском острове. Вместо матушкиных объятий и наставлений ее сопутствовали просьбы молодого мужа быть осторожной и поторапливаться; вместо дорогих сердцу гостей — незнакомые лица приятелей Шмуэля с университетских курсов. Роза тогда даже имен их не знала. Вместо обручальных колец — пылкие, горячие поцелуи Шмуэлем кончиков ее пальцев. А еще его признания, будоражащие душу и воображение:

— Я люблю вас, Роза. Люблю безумно и страстно. Клянусь, вы не пожалеете, что сделали свой выбор!

А впрочем, те поцелуи и признания куда важнее колец: Роза отвечала молодому мужу влюбленным взглядом, верила ему и была счастлива в той церкви, бесконечно счастлива!

По крайней мере, подвенечное платье она за собой оставила. Шмуэль умолял нарядиться во что-то удобное и практичное, но Роза была непреклонна. Расшитое бусинами платье цвета слоновой кости и белая вуаль, которую она сама наспех прикалывала к волосам шпильками уже в экипаже.

В том же экипаже, после скоротечного венчания, состоялся еще более скоротечный «банкет». Приятель Шмуэля, Сергей Андреевич, просивший называть его по фамилии — Глебов, вынул из-под полы плаща бутылку шампанского и под всеобщий смех и одобрительные возгласы лихо вскрыл ее ударом палаша по горлышку. Осколки стекла, брызги, белая пена фонтаном разлетелись во все стороны, перепачкав и нарядное платье Розы, и ее белоснежную вуаль. Но мужчинам, конечно, не было до этого дела, да и сама Роза, поддавшись необъяснимому веселью, только смеялась — громко, бесстыдно, запрокинув голову и за шею обнимая своего молодого мужа.

— Пожалуйте, Роза Яковлевна, специально для вас припас! — Глебов добыл откуда-то еще и бокал, а наполнив его до краев, подал новобрачной.

Роза замешкалась, но совсем ненадолго. Спиртного она до этого не пила, даже не видела столь близко наполненных рюмок. Однако побег из дому и так уже перевернул ее жизнь с ног на голову. Она теперь взрослая! Она жена. Она сама себе хозяйка и не обязана соответствовать матушкиным представлениям о благочестии! Махнув на все рукой, Роза чуть пригубила вино — и ей сделалось еще веселее, и в голове зашумело от радости и предчувствия новой прекрасной жизни.

Это был превосходный вечер. Безумный, сумасшедший, дьявольский и бесстыдный — но самый лучший из всех вечеров, пережитых Розой. А после, разумеется, ночь с любимым, пылкая и страстная. Оказалось, то, что происходит в спальне между влюбленными, вовсе не так страшно, как, основываясь на слухах и обрывках разговоров взрослых, думала Роза прежде. И что без обязательных в таких случаях советов матушки Роза вполне способна догадаться, что делать. Это только усилило ее уверенность, что все у них со Шмуэлем будет прекрасно — куда лучше, чем до сих пор.

И пробуждение ее было прекрасным. Июльское утро, солнечное и светлое. Пока жила в родительском доме, Роза не имела горничной — а тут причесывать и одевать ее явилась миленькая румяная крестьянка Нюрочка. Она-то и подсказала, что господа уже позавтракали и ушли на прогулку, а в доме осталась только Валентина Михайловна, которая завтракает нынче в саду. Роза тогда несказанно обрадовалась. Ведь, значит, у нее появится подруга! И скорее помчалась в сад.

И Валентина тоже как будто была ей рада. Так казалось поначалу. Угощала пирожными с лимонным кремом и рекомендовала пить на завтрак кофе, а не чай. Но Розу расстроило уже то, что Валентина Михайловна оказалась несколько старше, чтобы стать ей подругой. Даме было уже за двадцать, а то и все двадцать пять. Еще Розе не понравилось, что дама была очень уж красива. Слишком, с перебором. Нет, Роза не завидовала, ничуть! Себя она считала девушкой очень хорошенькой — и имела тому немало подтверждений. У Розы были выразительные темные глаза, пухлые губки, изящные черты лица и тонкая талия. Это ли не повод считаться хорошенькой? Но красота Валентины была другой. Таких, как она, не называли симпатичными или хорошенькими — нет. Ради таких убивали на дуэлях и стрелялись сами. Посвящали таким тома стихотворений и не забывали всю жизнь, поговорив один вечер. Ради таких начинали войны и бросали к ногам целые царства.

Вряд ли Роза поняла всю суть Валентины Журавлевой, едва ее увидела, но, без сомнений, почувствовала очень хорошо. И тотчас невзлюбила.

А после Роза заметила, что и радушие Валентины напускное, неискреннее. И первый болезненный укол Роза получила, когда новая знакомая спросила прямо и без тени смущения:

— Долго ли вы намереваетесь гостить у Сергея Андреевича, милочка?

И от обращения этого, и от тона, обманчиво дружелюбного, Роза признаться, растерялась. Уже чувствовала, что не следует быть с этой дамой откровенной, но зачем-то стала отвечать искренне, как думала:

— Прово… я не говорила еще Шмуэлю, но я намереваюсь написать матушке и батюшке и чистосердечно во всем признаться. Надеюсь — да нет же — я уверена, они простят нас и помогут Шмуэлю встать на ноги.

— Кто ваш отец?

— Батюшка занимается банковским делом, а братья работают с ним.

— О… — вскинула брови Валентина. Ее красивые губы изогнулись в неискренней улыбке: — Так Шмуэль весьма выгодно женился?

Розу бросило в жар. Она буквально почувствовала, как пылают ее щеки. И с той поры уж окончательно стало ясно, что дружбы не сложится. Роза изо всех сил пыталась держать себя в руках, быть холодной и высокомерной, как эта дама. Но получалось плохо.

Глава 7. Кошкин

Петербургская одиночная тюрьма «Кресты» заведением была уникальным. В только что отстроенную, сюда уже запустили электрическое освещение, наладили мудреную систему вентиляции, а к зиме планировалось сделать водяное отопление. Условия, в которых заключенные содержались здесь, были зачастую получше, чем те, что ждали их дома. Если, конечно, дом у местных обитателей вообще имелся. А впрочем, тюрьма была для уголовных преступников: абы кого здесь не запирали — следовало «постараться».

— В газетах пишут, наши «Кресты» — самая образцовая тюрьма в Европе, — хмыкнул своим мыслям Кошкин, оглядывая через зарешеченное окно просторный тюремный двор с церковью. — И самая большая. Читали, Кирилл Андреевич?

Господин Воробьев налаживал треногу для фотографического аппарата, покуда они ждали, когда стражник приведет Йоханнеса Нурминена в допросный кабинет. Ждали уже порядочно времени, и Кошкин — от скуки — сам попытался завязать разговор. Что он за человек, этот Воробьев, Кошкин до сих пор плохо себе представлял. Понял только, что специалист хороший — но до крайности неразговорчивый.

Воробьев и на прямой вопрос лишь пожал плечами, не ответив даже междометием.

Но и Кошкин сдаваться не собирался: ему с этим господином служить бок о бок, в конце концов. Кивнул на фотографический аппарат.

— Трудно ли с этим чудом техники обращаться? — спросил, глядя на сведенные над переносицей брови Воробьева.

Тот снова пожал плечами, но на сей раз ответил:

— Не очень. Лишь выдержка нужна, терпение и знания в области химии, чтобы суметь фотокарточки проявить.

— Где вы этому учились?

— На курсах при университете.

— При университете? — снова улыбнулся Кошкин. — Каким же ветром вас, любезный, в полицию занесло после университета?

— А вас? — парировал тот, неожиданно переведя на Кошкина прямой и уверенный взгляд.

Взгляд не был ни угрожающим, ни дерзким, однако ж совершенно точно, что Воробьев его не боялся. Даже тени заискивания в том взгляде не нашлось. Хоть и был он ниже Кошкина по чину да по должности.

Одевался Воробьев только в гражданское, но одевался просто, без намека на какой-либо шик. И одевался аккуратно, с присущей ему тщательностью. В полиции таковых господ было немного, а потому Кошкину все любопытней делалось, откуда он здесь такой взялся. Словно гимназист со скрипочкой в футляре, заблудившийся да по случайности забредший в темную подворотню вместо своей консерватории.

Но за откровенность, вероятно, следовало платить откровенностью.

— Отец ходил в полицейских урядниках, навроде того Антонова из Новой деревни, — изучающе глядя на Воробьева, признался Кошкин — хоть и признавался в том редко. — Сгинул в поножовщине, когда мне и пятнадцати не было. У меня, видите ли, Кирилл Андреевич, и вопросов не вставало, где служить: мать и малолетняя сестра остались, я — единственный кормилец. Приняли на побегушках работать из доброй памяти к отцу — и на том спасибо, вовек не забуду. Потом уж по накатанной пошло. А университет… тут случай помог выслужиться. О Шувалове наслышаны, небось?

— Я слухов не слушаю, — Воробьев столь же бесстрастно отвел взгляд к своей треноге и вновь начал что-то налаживать и подкручивать.

Ну разумеется, гимназист со скрипочкой никогда не признается, что слушает сплетни. Быть может, кстати, и правда не слушает. Едва ли Воробьев происходил из благородного сословия, но точно был из среды интеллигентов, и низостей даже в пьяном угаре не совершал. Кошкин не сомневался, что история Воробьева на его собственную историю ничуть не походит.

Так и было.

— Что ж, если вам угодно знать, Степан Егорович, то о полицейской службе я никогда не помышлял. Самому странно, что я здесь, — кажется, впервые за время знакомства Воробьев скупо улыбнулся уголком рта. — Меня всегда интересовали естественные науки, химия прежде всего, у которой, уверяю вас, впереди большое будущее.

Оторвавшись от фотографического аппарата, Воробьев вдруг взглянул на свои руки, заставив и Кошкина обратить на них внимание.

— Видите?

Пальцы его, сухие, длинные, как и он сам, сплошь были изъедены шрамами, как от ожогов.

— Это все реактивы, — пояснил он, — опасные штуки, не игрушки. Когда мне было пятнадцать, я поджег дом — случайно, разумеется, — он поправил очки. — Две комнаты выгорело. В расчетах пропорций добавления селитры немного ошибся. Матушка тогда обозлилась и повыбрасывала все мои склянки. Но батюшка ее урезонил и накупил в два раза больше всего. А после оплатил мою учебу в университете. Он инженер, весьма уважаемый человек в своей области. — Воробьев вновь глянул на Кошкина. — Считаю нужным заметить, что с тех пор я столь крупных просчетов в формулах не совершал.

— Хочется вам верить… — пробормотал Кошкин.

— Уже после учебы, когда мне предлагали остаться на кафедре, я понял, что пустыми опытами мне заниматься скучно. Я не теоретик, увы. И внезапно выяснилось, что именно при раскрытии уголовных преступлений есть масса возможностей найти применение моим химическим экспериментам. Кроме того, департамент полиции эти эксперименты еще и финансирует весьма щедро.

Кошкин хмыкнул, кажется, вполне удовлетворенный.

Глава 8. Саша

Теплая и сухая осень простояла недолго: уже к пятнице зарядили дожди, а в воскресенье поутру пришлось ехать в храм под настоящим ливнем. Зато, когда отстояли молебен, почти внезапно, будто по проведению Господню, дождь кончился, а из-за свинцовых туч показалось солнце. Люся, племянница, заметила радугу первой — яркая, широкая, раскинувшаяся почти над всем Александровским садом, ей и Саша обрадовалась, как дитя. Начала скорее оглядываться, чтобы обратить внимание Юлии, невестки, и Еленочки, но те задержались у ступеней Исаакиевского собора: Юлия встретила подругу.

Саша же, глядя на радугу, на прекрасное воскресное утро, почувствовала вдруг такую легкость, счастье и умиротворение, каких не чувствовала уже давно. Она даже позволила Люсе и Пете немного порезвиться с другими детьми… и это стало роковой ее ошибкой. За детьми Саша не уследила, конечно же, и оба юных Соболева промочили ботинки насквозь. А Петя еще и выпачкал новый сюртучок, что привело Юлию в неописуемый гнев — всю дорогу до дому, пока ехали в экипаже, она не уставала пенять на то Саше.

— Ты погляди только, сюртук испорчен! Чулки Люсины и вовсе на выброс, и ботинки сушить! На пять минут нельзя с тобой детей оставить, ты меня слушаешь, Саша?! — горячилась невестка даже дома. — Все в облаках витаешь, о чем тебе только думать! А если дети простудятся? Попомни мое слово, Саша, если простудятся и захворают, вовек тебе этого не прощу!

Не глядя на Еленочку, Юлия скинула ей на руки свое пальто, как служанке, и продолжила отчитывать Сашу, тоже на нее не глядя, впрочем:

— Ну что стоишь теперь, сопли на кулак наматываешь! Веди скорее в детскую, пускай переодеваются — а ты пока вели для ванны воды истопить, детям отогреться надо. Не дай Бог и правда захворают!

— Не дай Бог… — согласилась Саша и бросилась было исполнять, хоть и вела себя с нею невестка неподобающе. Но все потом, сейчас главное — дети. Однако в дверях Саша все-таки задержалась, прикусила губу, уже заранее ненавидя себя за то, что придется это сказать, и что — она знала — придется выслушать в ответ: — Юлия… моя бабушка всегда говорила, что сухое тепло лучше горячей ванны… дозволь я лучше…

— Много твоя бабушка понимала! — вскричала Юлия и того гневливей. — Свои дети когда появятся, тогда и будешь меня поучать!

— Хорошо, Юлия, прости, пожалуйста…

Больше Саша ничего не сказала невестке, скорее повела Люсю и Петю в детскую, стараясь отвлечься. Сказать хотелось много всего — Юлия не имеет права с ней так разговаривать. Никакого права не имеет. Это несправедливо. Это жестоко! Хотя… наверное, она и правда виновата, что позволила детям увлечься игрой и промочить ноги. Оттого Юлия и злится: она хорошая мать, беспокоится о своих детях, а потому в сердцах все это наговорила.

— Она с тобой как с прислугой обращается. Ты не должна ей этого спускать. Хоть раз за себя постой! — выговаривала Саше потом и Еленочка, слышавшая, конечно, разговор от первого до последнего слова.

Саша не знала, что хуже — что Юлия так с ней разговаривает или что весь дом слышит, что она с ней так разговаривает. Стыдно было невероятно…

— Ты и сама не лучше, Еленочка, — тихо упрекнула ее Саша. — С тобой она разговаривает еще хуже, а ты только улыбаешься и книксен делаешь.

— Так я и не плачу после ночами, как ты, — помолчав, степенно ответила Елена. — И потом, в этом доме я по рангу и впрямь недалеко ушла от горничной. Даром, что на двух языках говорю, не в пример Юлии Михайловне…

— Тише! — взмолилась Саша, боясь, что их услышат.

— …но, если не буду ей улыбаться, — продолжила Елена, чуть понизив голос, — мигом лишусь места. Этого я себе позволить не могу, потому и пресмыкаюсь. Но ты!

Саша только отмахнулась, не желая это обсуждать. И, боясь еще и с лучшей подругой рассориться, скорее покинула помещение купальни, где они шептались.

О том, чтобы противостоять Юлии, чтобы возразить ей, Саша и мысли не допускала. Это решительно невозможно! Да и ни к чему. Потому как Юлия натура вспыльчивая, но отходчивая. К вечеру она об упреках и не вспомнит и, быть может, даже позовет ее пить чай в своих комнатах, станет угощать и разговаривать ласково, будто ничего не случилось.

Так уже бывало, и не раз. Они с невесткой часто ссорились за это лето, если говорить прямо — куда чаще, чем раньше. Раньше всю субботу и воскресенье Саша проводила у матушки, в Новой деревне, и с Юлией виделась куда реже. И храм по воскресеньям они с мамой посещали другой — все там было привычным и родным. И отвозил их в этот храм Ганс: Саша бы все на свете отдала, чтобы вернуть хотя бы одно еще такое воскресенье…

Теперь же… грешно так даже думать, но Саша перестала любить воскресенья. Как их полюбить, если каждый раз по дороге из храма они с Юлией ссорятся так, что весь дом на ушах. И как разорвать этот порочный круг, Саша не знала.

…А сегодняшний обычный порядок дел еще и нарушил звонок в дверь. Ладно бы это была одна из многочисленных подруг Юлии, но по размеренным мужским голосам, доносящимся с первого этажа, Саша поняла, что визит был неожиданным даже для невестки.

— Кто там, Дарья? — взволнованно спросила Саша горничную, прикрывающую двери гостиной.

Та лишь отмахнулась и промчалась мимо, как ошпаренная:

— Ох, не до разговоров, Александра Васильевна, кофей велено нести!

Загрузка...