Колокольчик не звенел.
Я снял его с мёртвой руки тётушки Аглаи Дмитриевны в третьем часу пополуночи, когда дом уже спал, а свечи в её спальне оплыли до самых шандалов. Серебро обожгло пальцы холодом — таким, будто я коснулся не металла, а льда на Неве в крещенский мороз.
Маленький, не больше напёрстка. Витая ручка, потемневшая от времени. На боку — гравировка: переплетённые инициалы, которые я не сразу разобрал в дрожащем свете единственной уцелевшей свечи. «А» и «В». Или «А» и «Д»? Линии стёрлись, словно кто-то нарочно скоблил их ногтем — годами, десятилетиями.
Я встряхнул колокольчик.
Тишина.
Язычок внутри был — я видел его, медный, позеленевший. Но звука не было. Ни единого.
— Барин, — прошептал за спиной Прохор, мой камердинер. — Барин, не надобно бы...
Не договорил. Да и что тут скажешь?
Тётушка лежала на постели — прямая, строгая, с лицом, застывшим в выражении не то испуга, не то гнева. Руки её были сложены на груди, как полагается покойнице, но правая — та самая, с которой я снял колокольчик — была вывернута под странным углом. Будто в последний миг тётушка тянулась к чему-то. Или от чего-то защищалась.
Колокольчик был привязан к её запястью чёрной шёлковой лентой. Узел затянулся так, что пришлось резать.
Зачем старухе восьмидесяти трёх лет спать с колокольчиком на руке?
Зачем привязывать его намертво?
И почему — Господи, почему — он не звенит?
Меня зовут Андрей Николаевич Вельяминов. Мне тридцать два года, я холост, небогат и до вчерашнего вечера полагал свою жизнь скучной. Служба в Коллегии иностранных дел, переводы с немецкого и французского, казённая квартира на Мойке, карточные долги в разумных пределах и вдовушка на Литейной, навещаемая по четвергам.
Всё переменилось, когда курьер привёз письмо с чёрной печатью.
Тётушка Аглая Дмитриевна Вельяминова, урождённая Шастунова, двоюродная сестра моего покойного батюшки, отошла в мир иной. Единственный наследник — я. Поместье Тёмные Ключи в Н-ской губернии, триста душ, господский дом, флигели, конюшни, оранжерея, винокуренный завод и — отдельной строкой в письме поверенного — «движимое имущество значительной ценности, опись коего прилагается».
Опись занимала четырнадцать страниц.
Я выехал немедленно.
Поместье оправдывало название.
Дорога от уездного города заняла почти сутки — распутица, разбитые мосты, ямы глубиной в аршин. Карета тряслась так, что я дважды прикусил язык и единожды — ударился лбом о раму, когда кучер не углядел выбоину.
Прохор, сидевший напротив, держался за ремень и бормотал молитвы.
Он служил ещё моему отцу и помнил тётушку Аглаю — смутно, как помнят страшные сказки из детства.
— Строгая была барыня, — сказал он, когда я спросил. — Крепостных порола нечасто, но метко. И чудила под старость.
— Как — чудила?
— Да вот... — Прохор замялся. — Сказывали люди, что она по ночам ходит. По дому. С колокольчиком. И звонит.
— Зачем?
— Не ведаю. Только дворня боялась. Как заслышат звон — прячутся. Кто под лавку, кто в чулан. Примета, дескать, дурная.
Я усмехнулся. Суеверия.
Но теперь, держа в руке этот самый колокольчик — немой, ледяной, — я уже не был так уверен.
Дом явился из тумана, как корабль-призрак.
Трёхэтажный, каменный, с колоннами, которые когда-то были белыми. Левое крыло просело; крыша над ним провалилась, и сквозь дыры виднелось серое февральское небо. Правое крыло ещё держалось, но окна смотрели слепо — ставни заколочены, стёкла выбиты.
Жилой была только центральная часть. Там горел свет — тусклый, желтоватый.
На крыльце ждали.
Управляющий Карл Иванович Шмидт — худой немец с лицом, вырезанным из старого сыра, — поклонился коротко, по-военному. За ним — ключница Марфа, грузная баба в чёрном платке, и дворецкий Ермолай, старик лет семидесяти, согнутый в три погибели.
Больше никого.
— Где остальные? — спросил я.
Шмидт переглянулся с Марфой.
— Разбежались, — сказал он наконец. — После смерти барыни. Кто в город подался, кто в соседние деревни. Боятся.
— Чего?
Шмидт промолчал. Марфа перекрестилась.
— Дом, — прошептала она. — Дом проклят.
Меня разместили в гостевых покоях — единственных, где не капало с потолка и не гулял сквозняк.
Комната была обставлена по моде полувековой давности: тяжёлая кровать с пологом, комод красного дерева, секретер с инкрустацией, на стене — портрет какого-то Вельяминова в парике и латах. Прадед? Прапрадед? Я не знал.
Прохор разжёг камин, но тепло не шло — дымоход, видимо, забился.
— Барин, — сказал он, расстилая постель, — может, в уезд вернёмся? Утром приедем, при свете...
— Вздор, — отрезал я.
Но сам чувствовал: что-то здесь не так.
Не просто запустение. Не просто холод и сырость. Что-то другое. Тяжёлое. Как будто воздух в этом доме был гуще, плотнее. Как будто стены смотрели.
Я лёг, не раздеваясь. Колокольчик положил на столик у изголовья.
Серебро тускло блестело в свете единственной свечи.
Я уснул — и мне снился звон.
Тонкий, чистый, хрустальный. Он шёл отовсюду и ниоткуда. Приближался. Удалялся. Снова приближался.
Я открыл глаза.
Свеча погасла. В комнате было темно — хоть глаз выколи. Но звон продолжался.
Близко. Совсем близко. За дверью.
Динь-динь-динь.
Я сел на кровати. Сердце колотилось. Рука сама потянулась к столику — туда, где лежал тётушкин колокольчик.
Он был на месте. Холодный. Немой.
А звон продолжался.
Динь-динь-динь.
Шаги в коридоре. Медленные. Шаркающие.
Я встал. Подошёл к двери. Прижался ухом.
Шаги остановились. Прямо за дверью.
И — тишина.
Ни звона, ни дыхания, ни скрипа половиц. Ничего.
Я стоял, не шевелясь, целую вечность. Потом — рывком — распахнул дверь.
Коридор был пуст.
Только в дальнем его конце, у лестницы, что-то белело. Я прищурился — и понял: там стоит женщина. В белом платье. С распущенными волосами.
Она смотрела на меня.
А потом — исчезла.
Часть вторая. Тайны мёртвых
Утро принесло облегчение — но не ответы.
Я рассказал Прохору о ночном госте. Он побледнел, схватился за нательный крест.
— Барыня, — прошептал. — Это она. Аглая Дмитриевна. Ходит. Ищет.
— Что ищет?
— Почём мне знать?
Я велел ему молчать. Глупо — но не хотелось, чтобы управляющий и дворня сочли нового хозяина безумцем.
После скудного завтрака — чай, чёрствый хлеб, прогорклое масло (припасы в доме кончались) — я вызвал Шмидта.
Немец явился с кипой бумаг.
— Завещание, — сказал он. — Барыня составила за три дня до смерти. Нотариус из города приезжал.
Я взял документ. Почерк — не тётушкин, писарский, — но подпись внизу была её: «Аглая Шастунова-Вельяминова». Крупно, с нажимом. И завитушка в конце, как петля виселицы.
Содержание не удивило: всё мне, единственному наследнику по мужской линии. Но одна строка заставила остановиться.
«Серебряный колокольчик с гербом рода Шастуновых, хранящийся при мне, завещаю племяннику Андрею Николаевичу Вельяминову с тем непременным условием, чтобы оный колокольчик никогда не покидал пределов имения Тёмные Ключи и был погребён вместе с последним в роде».
Я перечитал дважды.
— Что это значит? — спросил я Шмидта.
Немец пожал плечами.
— Не ведаю-с. Барыня была... своеобразна. Особенно в последние годы.
— Расскажите.
Шмидт помялся. Потом заговорил — медленно, подбирая слова.
Аглая Дмитриевна жила в Тёмных Ключах сорок лет. Замуж не вышла — женихи, по слухам, были, но она всем отказывала. После смерти родителей осталась единственной хозяйкой поместья.
Первые двадцать лет всё было тихо. Тётушка вела хозяйство, принимала гостей, ездила на богомолье в Москву. Нормальная жизнь провинциальной помещицы.
Потом — что-то случилось.
Никто не знал что именно. Просто однажды — лет двадцать назад — тётушка перестала принимать гостей. Заколотила левое крыло дома. Уволила половину прислуги. И начала ходить по ночам.
— С колокольчиком? — уточнил я.
— С ним, — кивнул Шмидт. — Каждую ночь. Обходила дом. Звонила в каждой комнате. Потом возвращалась к себе. Так — двадцать лет.
— И никто не спросил — зачем?
Шмидт посмотрел на меня, как на ребёнка.
— Барыня не терпела вопросов. Один конюх осмелился — она его запорола до полусмерти. После того — никто не спрашивал.
Я молчал. В руке — завещание. В кармане — колокольчик. В голове — хаос.
— Шмидт, — сказал я наконец. — Что в заколоченном крыле?
Немец побледнел.
— Не знаю, — сказал быстро. Слишком быстро. — Туда никто не ходит.
— Почему?
— Барыня запретила.
— Барыня мертва. Я — хозяин. Где ключи?
Шмидт молчал.
— Где ключи, Карл Иванович?
— Были у барыни, — выдавил он. — На связке. Но когда она умерла... связка пропала.