Пролог

Санктъ-Петербургъ

Март 1826 года

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй раба Твоего Георгия, прости ему все согрешения вольные и невольные, и даруй ему Царствие Небесное, и вечный покой…

Слова священника разносились по кладбищу музыкой. Последним погребальным маршем под хруст падающих снежинок и ледяной звон морозного воздуха.

Слова плыли над землей, словно свинцовые тучи, придавливая своей тяжестью семью Вороновых.

Тихо, надломлено, отчаянно причитала супруга Георгия Дарья Тимофеевна. А рядом с ней стояли три маленькие девочки, с трудом понимающие, почему их отец лежит в узком деревянном ящике, а мама рыдает над ним.

Из всех трех только Анна достигла того возраста, когда начинаешь осознавать, что такое смерть. Она не могла оторвать взгляда от бледного, осунувшегося лица отца. Он лежал в гробу, такой чужой и нереальный, словно восковая фигура. В одно мгновение он стал таким далеким. Он больше не засмеется, не похвалит ее за прочитанную книгу, не подхватит на руки и не сожмет в своих крепких объятиях.

Она должна была молиться за упокой его души, но даже простое «аминь» застряло в горле комом невыплаканных слез. И только где-то в глубине души она в сотый раз повторяла: «Пусть это будет сон, пусть это будет сон…»

В левой руке она сжимала холодную ладошку Ольги. Совсем еще малышка Олечка, обычно лучащаяся здоровьем и энергией, была теперь неестественно бледна. Она гадала, что же будет дальше с папой. Отец Никодим говорил, что папочка ушел в Рай, но как-то забыл уточнить, где это и как скоро он вернется. Она насупила брови и сжала руку старшей сестры, ища привычной поддержки, какую всегда получала от матери, теперь занятой собственным горем.

По правую руку от Анны стояла Мария. Хрупкая, но всегда такая жизнерадостная сестренка, казалось, всего за несколько дней повзрослела на десяток лет, а если быть точнее, постарела. Закутавшись в шаль, она дрожала, словно изможденная старушка, потерявшая последние силы. Её большие зеленые глаза провалились, а на уголках девичьих глаз появились предательские мелкие морщинки. Но не от смеха, нет. От горя. Горя, которое поработило семью Вороновых.

Март вторил им в безутешном плаче. Голые деревья дрожали. Возможно, от ударивших ночью заморозков. А может, от безмолвных рыданий по безвременной потере.

Во всем чувствовалась обреченность, холодная и беспощадная, как сама смерть. И даже приход весны отметился лишь в календаре, на деле проиграв суровым зимним ветрам.

Отец ушел. И вместе с ним, казалось, ушла и частичка их души, оставив лишь леденящую пустоту и невыносимый страх перед будущим.

– Аминь, – выдохнула Анна, словно выпустила из груди последнее тепло. И тут же, не в силах больше сдерживаться, до крови прикусила губу, чтобы не издать истошный крик, когда послышались первые удары молотка.

Тук… тук…

С каждым ударом молотка в гроб вбивался гвоздь. С каждым ударом в сердце вбивалось осознание потери.

Тук… тук…

Юное девичье сознание отказывалось принимать происходящее: доски, гроб, и он, их отец, погребенный под толщей земли. Эти звуки, такие обыденные и потому еще более невыносимые, навсегда отпечатались в их памяти.

Три маленькие девочки не должны были слышать этого – этих похоронных, добивающих сердце ударов. Но как бы им ни хотелось изменить судьбу, теперь это была их реальность…

Когда все закончилось, и над могилой поднялся свежий холм земли, Анна крепко обняла младшеньких – Марию и Ольгу, прижав их к себе так сильно, словно пытаясь защитить от всего ужаса, обрушившегося на них.

– Пойдемте, девочки, – прошептала Анна, чувствуя, как слезы стали болезненно сдавливать горло. – Маме сейчас нужно побыть у могилы отца одной.

Они послушно пошли за старшей сестрой. Маленькие, потерянные тени на фоне холодного, серого марта. В тот день в душе каждой поселились глубокая, могильная тоска, предчувствие одиночества и неизбежных перемен…

Приветствие от авторов:)

Дорогие читатели!

С огромным удовольствием представляем вам нашу новинку!
Чего только не бывает, когда автор современных любовных романов случайно встречается с автором фэнтези историй:) В нашем случае появилась идея исторического семейного романа.

Что если смешать "Маленьких женщин" с "Бриджертонами" и добавить к этому классических русских оттенков? Что ж, у нас с вами есть шанс узнать совсем скоро.

А пока предлагаем познакомиться с нашими героинями (уже несколько повзрослевшими по сравнению с событиями пролога)

Самая старшая из сестер Анна. Именно на ее плечи после смерти отца ложится забота о семье.
Умная, рассудительная и ответственная, она уже давно поставила крест на личном счастье. Но, возможно, скоро все изменится?

Средняя по старшинству Мария напротив отличается мечтательностью, верой в любовь и светлое будущее. Оправдаются ли ее надежды, или жизнь преподнесет ей жестокие сюрпризы?

Самая младшая Ольга - натура творческая. Ее жизнь - искусство, ее мечты - картины, а цели - добиться успеха своим талантом. Но одна случайная встреча может показать ей, что в искусстве самое ценное - любовь.

Вот такие три сестры. Их ждет немало трудностей, боли, страданий, разочарований. Но, быть может, в конце концов тернистый путь приведет их к счастью.

Глава 1. Анна

Санктъ-Петербургъ

Март 1836 года

Зима 1836 года выдалась самой холодной на моей памяти; холоднее, чем десять лет назад, когда ушел отец.

Даже теперь, когда весна робко постучалась в двери Петербурга, его улицы все еще были укрыты белым саваном снега, а небо затянуло серой дымкой, словно зима всё никак не желала отпускать столицу из своих ледяных объятий.

Пока я спешила к зданию новой прогрессивной гимназии (слышала, что сам Государь дал своё благословение на строительство этого учебного заведения), ноги промокли насквозь – пришло время залатать в очередной раз прохудившиеся ботиночки. Поднимаясь по лестнице до кабинета директора, перестала чувствовать пальцы, но, на мое счастье, в приемной комнате был камин.

– Ожидайте, – чуть высокомерный взгляд секретаря обжег мое лицо – взгляд, который могут позволить себе только мужчины; взгляд, в котором читается пренебрежение и недовольство, ведь я сижу у камина здесь, а не в собственном доме с несколькими детьми.

Но что мне этот взгляд? Я давно к нему привыкла.

Я придвинулась ближе к камину, и тепло медленно, но верно проникло в мое окоченевшее тело. Невольная улыбка расцвела на лице, а к щекам прилила кровь, и мне так захотелось раствориться в этом тепле, забыть хотя бы на мгновение обо всем: о холоде, об осуждающем взгляде, что буравит меня, и о хлюпающей воде от талого снега в ботинках.

Украдкой достала маленький, потрепанный томик – самое дорогое напоминание об отце, подарок, что прошел долгий путь от Парижа до Петербурга – и с упоением погрузилась в знакомые строки…

Quel coup affreux du sort

Dans ces lieux empestés vous fait chercher la mort?[1]

([1] Прим. автора: фр. Как рок тебя привел? Иль в пагубны места за гибелью пришел?)

– Сударыня, – услышала я голос, но не обратила на него внимания. Хотя строчки трагедии и звучали мрачным предзнаменованием, тепло и родные слова приятно окутали тело и душу, вернув меня на мгновение в детство.

Ces climats sont remplis du céleste courroux ;

Et la mort dévorante habite parmi nous.[2]

([2] Прим автора: фр. От неба строгий глас губит весь здешний край. И ты отрады здесь найти не уповай.)

– Сударыня! – снова услышала я чей-то голос. – Вы горите!

– О, Боже милостивый! – воскликнула с отчаянным воплем, и резкий запах дыма внезапно вырвал меня из сладостных объятий тепла, возвращая в суровую действительность.

Вскочив, начала быстро бить руками по подолу платья, пытаясь сбить танцующее на нем пламя. Я мечтала о тепле, но не о таком, столь прямом и страшном!

Внезапно я почувствовала, как ткань под моими пальцами стала влажной, и пламя исчезло, словно по волшебству. Подняла взор и встретилась с холодным взглядом высокого молодого человека, держащего в руке пустую вазу.

Серые будни вернулись запахом гари и гиацинтов, засыпавших маленькими цветочками подол моего платья.

– Вам следовало бы быть внимательнее, – холодно произнес незнакомец. Его слова пронзили мое тело самодовольным превосходством. – И меньше читать, – добавил он, переведя ледяной взгляд с моего лица на книгу, что я держала в руках.

Горячая краска прилила к щекам, а он, не произнеся ни слова, внезапно вырвал книгу из моей руки. Его длинные, аристократические пальцы быстро пробежали по обложке, и презрительный хмык сорвался с тонких губ.

– Любопытный выбор… – протянул он с легкой снисходительной насмешкой. – Для женщины.

Не в первый раз я столкнулась с непониманием со стороны мужчины. Но впервые взгляд холодных серых глаз так глубоко меня ранил.

– Считаете, что кроме сентиментальных романов женщины ничего не читают? – спросила я, приподняв бровь.

– Считаю, что женщине полезнее читать Библию, чем французских просветителей.

– Бог, повелевший свету воссиять из тьмы, озарил сердца верующих, чтобы они познали славу Божию[3].

([3] [1, 2 Кор. 4:6].)

Он ничего не ответил, только глаза превратились в две узкие щелочки, сквозь которые он будто пытался оценить, достойна ли я еще одного унизительного комментария.

– Анна Георгиевна! – мое громко произнесенное имя прервало наш с незнакомцем поединок взглядов. – Анна Георгиевна Воронова!

Так и не удостоив меня ответом, молодой господин протянул мне томик. Сердце болезненно сжалось, когда я взяла в руки свое самое дорогое сокровище. На ярмарке мне предлагали за него два рубля, но разве есть цена у того, что хранит память об отце?

Стоило бы поблагодарить незнакомца за спасение от огня, но слова застряли комом в горле. Благодарность и разочарование сплелись в тугой узел, и все, что я смогла из себя выдавить – легкий кивок.

Уголки его губ сложились в легкую ухмылку, и он уступил мне место, жестом приглашая войти в кабинет. А ведь именно из-за него мне и пришлось ждать аудиенции у директора гимназии – Дмитрия Васильевича Кузнецова.

Собравшись с духом, я робко переступила порог, стараясь скрыть дрожь, охватившую колени.

Глава 1. Мария

Рубиновая тафта переливалась в солнечных лучах всеми цветами радуги. Ах, какое сладостное, давно забытое ощущение!

Кажется, я шла в мелочную лавку за крупой. Или на базар за репой? Увидев ее, эту роскошную ткань, через витражное стекло, я позабыла обо всем и замерла, очарованная блеском прошлого.

Теперь в моем гардеробе было не встретить таких нарядов. Теперь у меня и гардероба-то не было. Бархатное детство в кружевном чепце сменилось суконной юностью в драдедамовом платке.

Еще бы! Зачем, спрашивается, муслин и ажур той, кого не приглашают на званые ужины и балы? Зачем шелковые туфельки той, кому больше не приходится отплясывать кадриль и кружиться в вальсе?

Вот и Анна считала, что не зачем. Но я ведь помнила. Помнила эти вечера из детства, когда для взрослых шампанское лилось рекой, а детям давали конфеты. Настоящие. Верх мастерства кондитера, выписанного из самого Парижа. Они исчезали с серебряных подносов быстрее, чем успевали объявить об их подаче.

Блеск тафты будто перенес меня на мгновение в прошлое. И я услышала призрачный отголосок музыки и шелест платьев, почувствовала запах духов и легкое головокружение от восхищения, танцев и усталости.

Но в мои воспоминания громом посреди ясного неба ворвался звонкий женский голос из прошлой жизни:

– Мария? Мария Георгиевна Воронова, душенька, ты ли это? Какая встреча!

– Елизавета Михайловна, как приятно Вас видеть, – на самом деле, ничего приятного в этой встрече не было. По крайней мере, для меня. Елизавета Михайловна всегда была из тех, кто по секрету рассказывала всем о каждом своем шаге.

Не удивлюсь, если уже завтра весь Петербург будет болтать о судьбе бедняжки Машеньки, подававшей такие надежды на блестящую партию, но оставшейся без приданого и шансов на успех после смерти отца.

– Мария, дорогая, как я рада, ты даже не представляешь! Как давно мы тебя не видели. Софушка так скучала по тебе. Хотя она у нас теперь стала важная, только на Софью Николаевну и откликается. Она ведь на той неделе вышла в свет. Какой чудесный бал был у Обленских, – Елизавета Михайловна как обычно говорила без умолку, спеша поделиться последними новостями.

Но лишь прозвучала знакомая фамилия, как у меня по спине пробежал холодок. Обленские… Когда-то я вбегала в их дом, как к себе, трепала по холке их пса Сбогара и бросалась в Павла яблоками, собранными в саду Варвары Николаевны. И все мне сходило с рук – мои родители и Павла только посмеивались над нашими детскими забавами.

– Ты что же собираешься зайти к мадам Колетт? Присматриваешь себе наряд на званый ужин у Обленских? – в потоке собственной речи Елизавета Михайловна вдруг вспомнила обо мне.

Глаза сами вернулись к рубиновой тафте за стеклом одного из самых модных ателье столицы. Нет, теперь мне такое не по карману. Но признаваться в этом главной сплетнице города я не хотела.

– А по какому случаю званый ужин? – ловко ушла я от ответа.

Елизавета Михайловна прищурилась, будто проверяя, пошутила я или действительно не знала.

– Так, Павел Александрович вернулся из Парижа, – Елизавета Михайловна улыбнулась. Наверное, решила, что я хотела ее разыграть. А я… Откуда мне было знать, что он вернулся? Заметив растерянность в моих глазах, она тут же поспешила исправиться, – Ох, Машенька, неужели ты не знала?

Конечно, нет! Стал бы Павел писать мне, как же! Он и не вспоминал меня, свою маленькую Машеньку – там, в Париже, девушек хватает, куда мне с ними соперничать. Боль обиды поднялась из глубины души, смешиваясь с робкой надеждой. Он вернулся…

– Мне пора идти. Приятно было повидаться. Передавайте привет Софье, – скороговоркой произнесла я, стараясь скрыть смятение. Я больше не могла, не хотела выносить ее любопытный взгляд.

Но словно злой рок преследовал меня – стоило отвернуться от Елизаветы Михайловны, и я увидела его.

Павел.

Мой Павел.

Какой-то дурной сон! Наваждение, не иначе.

Он шел по Невскому проспекту неспешно и вальяжно. Как будто прогуливался по парижским бульварам. Безукоризненно одет, но чувствовалась в наряде легкая элегантная небрежность, свойственная изящным господам его возраста. Он изменился. Стал взрослее, серьезнее. Но ему, видимо, казалось, что изменилось все вокруг – так задумчиво он разглядывал петербуржские улицы.

Мое сердце замерло. Пропустило удар. Время остановилось. Дыхание свело. И я совсем забыла, куда шла и зачем. Павел здесь. Мой Павел здесь! Он в Петербурге! Так близко, что я могла бы подойти, заговорить, дотронуться до него рукой. Почувствовать его аромат.

И все же он был так далеко, как и тафта за стеклом. Лишь призрак моей прошлой жизни. Напоминание о первой детской любви, разбившейся о серый гранит петербургской мостовой.

А он все смотрел, оглядывался вокруг. И вдруг случайно его голубые глаза скользнули по моему лицу. Он заметил меня. Не узнал. Шутка ли, столько лет прошло. Но прошла секунда, и что-то изменилось в его взгляде. В нем появилось удивление. И вот уже наши взгляды столкнулись в молчаливом глубоком диалоге.

Всего пара решительных шагов, и он замер в метре от меня. Его губы беззвучно прошептали:

– Мария…

Глава 1. Ольга

Тонкий взгляд лезвием пробежал по моей картине, не задержавшись ни на мазках, ни на оттенках. Мужчина подошел сзади так близко, что дыхание перехватило.

Ненавижу, когда кто-то наблюдает за моей работой! Рука невольно затряслась, и кисть сама соскользнула не в ту сторону. Какое счастье, что это масло. В масле все можно исправить.

Но кто-то за спиной уже заметил случайную ошибку. Я услышала тяжелый, полный недовольства вздох, едва заметное цоканье языком, а потом и тихий шепот:

– Кто ж так пишет?

Холодное солнце заливало ярким светом Михайловский сад, заставляя меня зажмуриться и рисовать вслепую, по чувствам. И я отдалась этому чувству прекрасного, подарив серому небу Петербурга дерзкий алый мазок.

Тот, кто наблюдал за мной, пришел в ужас от этой вольности.

– Лучше б замуж пошла, чем так холсты портить.

– Замуж? – повернулась я к нему с милой, почти невинной улыбкой, за которой скрывалось бушующее пламя злобы, пожирающее меня изнутри. – А что, возьмете меня? Только предупреждаю, жена из меня получится еще хуже, чем художница.

Седовласый мужчина фыркнул, коротко и пренебрежительно, словно мои слова – запах скипидара, который оскорбил его утонченное обоняние. Его взгляд, медленный и оценивающий, остановился на моих брюках. Старых мешковатых брюках, что пахли краской, табаком и отцом. Я украла их из его гардероба после смерти, пытаясь сохранить хоть частичку его тепла. И так ли важно, как они на мне сидят, если в них я чувствую – отец рядом?

Но в глазах мужчины читалось неприкрытое отвращение. Он не видел во мне ни женщины, ни художника. Он видел нечто, выбивающееся из привычной ему картины мира.

Они такие, мужчины. Им не дано понять, что значит творить по-настоящему. Не по академическим канонам с его четко выверенными пропорциями, а по велению сердца. Они видят в моих работах мазню. Я вижу в них всплеск эмоций, обнаженные нервы, взрыв, пожар, бунт моей души. Мое я.

Такое невозможно оценить по строгим нормам традиционной живописи.

А уж если картина написана рукой женщины… Не той жеманной девицы, что пишет пастораль ради хвалебных комментариев кавалеров на приемах. Эти девицы хотят выделиться на рынке невест своей «тягой к искусству».

В настоящем искусстве не бывает причин творить. Настоящий художник не может жить без своих картин. А я настоящий художник, пусть и с женским именем.

Но я давно привыкла к непониманию. Такие мужские взгляды как мелкий петербургский дождь. Они постоянно моросят вокруг меня, пытаясь намочить, принизить, заставить спрятаться.

Мир искусства – это крепость, которую мужчины охраняют с маниакальным упорством, хотя, на мой взгляд, они ничего в нем не понимают. Мужчины могут воевать. Мужчины знают толк в торговле и в управлении государством. Но им не хватает чувственности, чтобы перенести реальный мир красками на бумагу.

И все же для них я – нонсенс. Брешь в стене крепости, которую им нужно немедленно заделать, иначе она может дать слишком много трещин.

– Я дам пятнадцать копеек. Вот за эту! – мужской палец уверенно указал на одну из моих готовых работ, отвлекая меня от творчества.

– Цена этой картины – пятьдесят, – спокойно бросила я ему, чуть повернув голову. Пусть оставит свои суровые взгляды и высокомерные комментарии кому-то другому. Меня таким уже не пронять.

Я повернулась обратно к своей незаконченной картине.

Он качает головой с неодобрением, а на тонких губах играет презрительная усмешка.

– Тень наложена неровно, да и мазки выполнены слегка небрежно. Пятнадцать – и ни копейки больше, при условии, что вы подпишете картину мужским именем. У вас же есть мужской псевдоним?

Пальцы, испачканные охрой и ультрамарином, невольно крепче сжали кисть. И моя ярость – ярость на мир, который пытается меня сломать, на мужчин, которые пытаются загнать меня в рамки – залила серое небо столицы красным цветом.

Широкие размашистые мазки успокоили, позволили собрать волю в кулак, повернуться к этому господину и гордо произнести:

– Пятьдесят – и не копейкой меньше. И я подписываю картины только своим настоящим именем.

– Сварливая девчонка! Таланта ноль, а гордости на пятьдесят копеек. Будь Вы юношей, Вам бы хватило ума поблагодарить меня за то, что я решил поддержать молодого художника.

От такой дерзости у меня перехватило дыхание – горькое ощущение обиды сжало грудь, и я инстинктивно закрыла руками свои картины, словно защищая их от его насмешек. Волна гнева захлестнула меня, но я лишь сдержанно прорычала в ответ:

– Будь у Вас пятьдесят копеек, Вы бы могли позволить себе искусство.

– Больше пятнадцати никто за такое искусство все равно не заплатит.

«Старый скряга», – мысленно прошипела я, наблюдая за прощальным поклоном этого старикашки.

Крепко сжав зубы от злости, я резко повернулась обратно к своему холсту, но над полотном вдруг заметила ярко-зеленые глаза, которые пронзительно смотрели на меня.

Быть может, я бы не заметила его. Обычный безупречный в своей элегантности петербургский денди с небрежно повязанным на шее шелковым шарфом неуловимого оттенка, намекающего на тонкий вкус мужчины. Если бы мне захотелось его нарисовать, чудные переливы шарфа стали бы главным акцентом, ведь больше в нем ничто не цепляло. Но лишь на первый взгляд.

Глава 2. Семейный ужин

За десять лет семья Вороновых успела сменить небольшую усадьбу в центре города на съемный чердак в доходном доме, экипаж с тройкой лошадей – на крепкие сапоги, что не стоптать за один сезон, а надежду на блестящее будущее в свете – на жалкие попытки удержаться на краю нищеты. Но одно оставалось неизменным с момента смерти отца – традиция собираться всей семьей за ужином.

Вот и в тот мартовский вечер мать семейства Дарья Тимофеевна вышла к ужину, кутаясь в свою старую шаль. Чердак хоть и сильно продувался, все же был приятнее, чем подвал с крысами или угол в комнате, которые семья могла бы позволить себе за те же деньги.

Все три дочери Дарьи Тимофеевны были заняты делом: Анна доваривала репу у прямоугольной чугунной печи, Мария и Ольга накрывали на стол. Идиллия семейной жизни, если забыть, что когда-то они могли позволить себе кухарку и столовую. В этой маленькой квартирке есть приходилось там же, где готовили, а спать – так и вовсе всем вместе. Чтобы было теплее.

– Maman, проходите к столу. Ужин почти готов, – ободряюще улыбнулась Анна матери, обрадовавшись, что сегодня та смогла сама встать с постели. И пусть ее глаза были такими же красными от слез, как и всегда, она нашла в себе силы дойти без помощи.

Когда все расселись Дарья Тимофеевна прочла «Отче наш» и благословила ужин. Анна, Мария и Ольга осенили себя крестным знамением и приступили к трапезе.

– Ну, девочки, рассказывайте. У кого какие новости за день? – делиться за ужином тем, что произошло, было еще одной доброй традицией семьи Вороновых, заведенных еще при их отце.

– Представляете, мне сегодня один грубый старик предложил пятнадцать копеек за картину. Пятнадцать! – глаза Ольги загорелись возмущением, но ни мать, ни сестры не разделили ее недовольства.

– И ты отказалась? – убитым голосом спросила Анна, уже предчувствуя ответ.

– Конечно. Пятнадцать копеек! Смех, да и только.

– Как? – вилка Марии упала на тарелку с громким звоном. – Как ты могла? Это же литр молока и свежий батон хлеба. Свежий! Меня уже мутит от этих черствых корок и редьки!

Анна ничего не сказала, но в ее глазах читалось не меньшее осуждение, чем в гневных словах Марии.

– Не кричи на меня! – всегда спокойная Ольга тоже взорвалась криком и резко отодвинула тарелку. – У меня сейчас мигрень начнется от твоего визга. Просто мои картины стоят гораздо больше. Вот!

Она вынула из кармана старых отцовских брюк целое состояние – три рубля. Луч мартовского солнца прорвался сквозь маленькое чердачное оконце и осветил круглые блестящие монетки, отразившись солнечными зайчиками в загоревшихся глазах молодых сестер Вороновых.

– Три рубля, – Мария, словно зачарованная потянула руку, чтобы дотронуться до несметного богатства, что неожиданно вошло в дом, где каждый нес на своих плечах тяжкий груз нищеты.

– Не трогай! – ударила ее по руке Ольга. – Это мое. Я заработала своим искусством.

– И что теперь? Даже с сестрами не поделишься? – Марию снова наполнило возмущение. – Будь у меня деньги, я бы поделилась.

– Ты только и можешь, что думать о чужих деньгах, – бросила Ольга.

– А вот и нет!

– А вот и да!

– Девочки, прекратите! – одернул их оклик старшей сестры.

Не в первый раз Анне приходилось вмешиваться в ссоры Марии и Ольги, но с каждым годом это становилось все труднее. Девочкам нужна была мама, а не старшая сестра.

Но мама будто и не слышала разговора, она продолжала ковырять репу в тарелке, так и не отправив ни единого кусочка в рот. После смерти отца она почти ничего не ела, живя лишь воспоминаниями и печалью. И с каждым годом печаль и голод все сильнее оставляли печать на ее исхудавшем лице. Горе – это личный ад, и каждый переживает его по-своему.

– Ольга, что ты собираешься делать с деньгами? – Анну волновал более практичный вопрос. – Нам не мешало бы купить дрова, да и из еды осталась только репа.

– Краски, – художница мечтательно улыбнулась, уже представляя, как она купит огромную деревянную шкатулку, наполненную тюбиками краски, аккуратно завернутыми в изящную бумагу. И как она напишет еще одну картину, и как тот самый господин из Михайловского сада придет и восхитится ее творчеством. – Я видела замечательный набор у Дациаро. Двенадцать красок и новые кисти.

– Набор? Да еще и у Дациаро. Это ведь очень дорого, – покачала головой Анна. – Разве у тебя недостаточно красок? Все базовые цвета есть, а если что закончилось, можно и подешевле найти. Не в тюбиках, а твердые.

– Я не хочу твердые! Я хочу красивые цвета, которые будут украшать мои картины. Это мои деньги, и я потрачу их на краски. А на рубль, что останется, можно купить крупы и немного дров. Зима все равно заканчивается, скоро будет тепло.

Гнетущая тишина повисла за столом. Ольга буравила взглядом Анну, а Анна пыталась сохранять спокойствие, чтобы очередной ужин не закончился скандалом.

И вдруг тихий всхлип Марии разрушил это безмолвное противостояние:

– А меня ведь пригласили на званый ужин. А мне… Мне даже надеть нечего, – одинокая слеза скатилась по щеке Марии. В ее зеленых глазах застыла печаль.

– Я не отдам свои кровно заработанные тебе на наряды, – тут же запротестовала Ольга.

Глава 3. Анна

– Are you a governess?[1] – дверь открыла пожилая женщина в строгом темном платье, ее пронзительный взгляд из-под седых бровей вкупе с презрительной ухмылкой заставили меня сжаться.

([1] Прим. автора: англ. Вы гувернантка?)

Кажется, она спросила что-то по-английски, но именно этого языка не было в списке моих достоинств.

– Quoi, excusez-moi?[2] – от страха я неожиданно даже для себя перешла на язык Вольтера, чем вызвала немалое удивление у дамы.

[[2] Прим. автора: фр. Что простите?]

«Быть может, она и есть новая гувернантка, ведь нынче англичанки вошли в моду. Не стоило мне все же приходить. Это ошибка, глупая ошибка, казавшаяся благоразумным решением, но на самом деле совершенная под влиянием порыва горячего сердца, а не под руководством холодного рассудка».

И все же я не могла иначе – не могла не воспользоваться единственной возможностью заработать деньги, которую предоставил мне Дмитрий Васильевич.

Всю ночь я крутилась в своей влажной, холодной постели, окутанная липким туманом тревожных мыслей. Я не сомкнула глаз до самого рассвета, вздрагивала от каждого звука, вслушиваясь в чуткую тишину нашей каморки, ожидая с замиранием сердца, когда maman встанет, чтобы отправиться в ломбард. Она ведь тоже не сомкнула глаз. Я слышала ее прерывистое дыхание, хотя казалось, что я слышу ее мысли.

Мои милые глупые сестренки видели безмятежные сны о новом платье и ярких красках, пока мы с матерью страшились неумолимо наступающего утра, готового принести в наш дом очередную потерю.

Кольцо – подарок papa, ему не место в грязном ломбарде среди чужих жадных рук. Это кольцо должно лежать в нашей семейной шкатулке, передаваться из поколения в поколение, бережно хранимое любящими наследниками, как память о былом величии и любви. Это кольцо – наша память, наша надежда, оно часть нашей семьи, и я должна во что бы то ни стало вернуть его.

– Я не говорить French, – пожилая дама с трудом подбирала слова, продолжая оценивать меня взглядом. – Вы есть гувернесса?

Машинально кивнула, окончательно путаясь в происходящем, ведь если она спросила, значит, вряд ли место уже занято, тогда получается, что передо мной… экономка? Чем дальше, тем больше меня поражали причуды графа Дубовского: взять хотя бы его родовое гнездо – не дом, а целая крепость из темного камня, что надменно и равнодушно смотрела своими высокими окнами, а вокруг не витиеватая чугунная ограда, а настоящий каменный забор. Кажется, хозяин дома был не очень знаком с петербургской модой, или же нарочно игнорировал принятые веяния.

– Come in[3], – женский голос звучал резко и нетерпеливо, словно лай сторожевой собаки, и не столько по фразе, сколько по тону я догадалась, что меня приглашают войти.

([3] Прим. автора: англ. Входи)

Я переступила порог и замерла, оглядываясь по сторонам и кутаясь в поношенную шаль в ожидании очередного столкновения с жестокой реальностью. На удивление, такой холодный и серый снаружи, дом оказался теплым и уютным внутри: в воздухе витал густой аромат свежей выпечки и тонких духов, смешиваясь с запахом старого дерева; полумрак просторной прихожей освещался лишь тусклым светом, проникавшим сквозь узкие окна, но даже в этой полутьме можно было разглядеть величие богатого убранства.

– Господин ждать Вас, – цепкие женские пальцы пожилой англичанки ухватились за рукав моего платья и потащили меня в глубину дома.

Высокие сводчатые потолки тонули в мягком свете канделябров; по стенам, обитым темным дубом, играли отсветы пламени от огромного камина, где весело потрескивали поленья; на резных консолях стояли фарфоровые безделушки, а по стенам гобелены с охотничьими сценами выглядели почти живыми в этом тёплом свете.

В отличие от нашей каморки, к которой я со временем уже успела свыкнуться, здесь воздух был иным – не сырым и промозглым, а напоённым теплом очага и спокойствием.

Мы поднялись на верхний этаж и остановились у двери, обитой потемневшей от времени сафьяновой кожей. Внезапно чопорная дама повернулась ко мне и смерила меня холодным, как зима в Петербурге, взглядом.

– Вы мыться today[4]? – бесцеремонно спросила она.

([4] Прим. автора: англ. Сегодня)

Я опешила от такого вопроса, кровь прилила к щекам от стыда и унижения. Неужели она всерьез полагала, что я не соблюдаю правила гигиены? Пусть купание в ванной и стало для нашей семьи непозволительной роскошью, мы все же поддерживали чистоту и аккуратность.

Заметив мое замешательство, женщина презрительно скривила губы и подтолкнула меня в спину:

– Come in.

Дверь распахнулась, и меня впустили в комнату. Мое тело содрогнулось. Я ожидала увидеть строгий кабинет, заваленный бумагами и книгами, но вместо этого оказалась в просторной спальне, утопающей в полумраке.

Тяжелые бархатные портьеры плотно задергивали окна, не пропуская ни единого лучика света; в центре комнаты возвышалась огромная кровать под балдахином, усыпанная множеством подушек и покрытая шелковым покрывалом красного цвета, к которому я никогда не испытывала теплых чувств.

Мрачная комната была наполнена тяжелым, дурманящим ароматом благовоний и... табака.

Рядом с кроватью в большом мягком кресле сидел молодой мужчина в дорогом бархатном халате, небрежно накинутом на плечи. В одной руке он держал длинный мундштук, из которого размеренно выпускал клубы дыма, а другой нервно постукивал по подлокотнику.

Глава 3. Мария

Впервые за долгое время я бежала, нет, летела по петербургским улицам со счастливой улыбкой на губах. Ах, что за чудный день!

Солнце грело ласковыми лучами. Изнурительная зима с колючими ветрами уступила место долгожданной весне. И в мою жизнь весна пришла новыми надеждами. Оживлением. Давно забытым восторгом покупок.

В маленьком кошельке скромно звенели пятьдесят рублей. Моя часть денег, вырученных за заложенное кольцо матери. Перекупщик – жмот! Мог бы и побольше дать за матушкино золотое кольцо с россыпью камней. Но даже это было настоящим сокровищем. Моим шансом на новую сказочную жизнь.

Этот день был совершенно особенным. День моего триумфального возвращения в салон той самой мадам Колетт.

Ноги предательски задрожали. По спине пробежали мурашки. Я переступила порог. Тихо прозвенел дверной колокольчик, сообщая всем о моем приходе. В нос ударил давно забытый аромат из моих снов. Лаванда, роза и жасмин. И запах дорогих тканей. Шелк благоухал своей природной чистотой. Бархат источал теплый, пудровый аромат. Парча отдавала легким запахом благородства. А еще запах свежего воска, которым обрабатывали нити для шитья, и легкий аромат сандалового дерева, используемого для изготовления изящных вееров.

Так пахло богатство. Так пахла беззаботная роскошь. Так пахла счастливая жизнь.

Как же я скучала по этому сплетению ароматов! И по изысканным тканям. И по тончайшему кружеву. И по элегантным силуэтам. Но по запаху больше всего.

Дивный аромат будто вернул меня на десять лет назад. В памяти замерцали драгоценными камнями воспоминания из детства. Маленькой девочкой я часто приходила сюда вместе с papa. Мужчины были редкими гостями в этом царстве женственности, но папенька любил лично выбирать наряды для своих любимых принцесс. Он лучше любой модистки разбирался в тканях и безошибочно определял, какое кружево красивее, какая ткань качественнее, какой оттенок и фасон будет лучше для каждой из нас. Ах, papa

– Что Вам угодно? – вырвал меня из сладких воспоминаний резкий голос презрительными нотками за спиной.

Я быстро смахнула слезы, столь некстати появившиеся в уголках глаз от нахлынувших воспоминаний, и повернулась к говорившему:

– Я… Мне нужно платье, – как бы я ни старалась звучать уверенно, голос все равно предательски дрогнул. – Я бы хотела вот ту рубиновую тафту с витрины. И побольше кружева.

– Вы бы хотели рубиновую тафту и кружево, – с сарказмом повторила за мной модистка. Она надменно прошлась оценивающим взглядом по моему жалкому поношенному платью и сдвинула на переносицу аккуратные круглые очки, словно пыталась рассмотреть под лупой насекомое.

А я ведь ее знала. Правда тогда она была моложе, красивее и вежливее. Помощница самой мадам Колетт, она всегда порхала вокруг отца как бабочка, кокетливо улыбаясь, звонко смеясь и слащаво приговаривая, что никогда прежде не встречала такого заботливого отца. Какой Вы чуткий мужчина! Какой прелестный выбор! У Вас отменный вкус! Кажется, ее звали Александра, хотя она просила papa называть ее «просто Алекс».

Теперь же… Теперь она меня не узнавала. Или просто не хотела узнавать. Теперь в ее глазах читалось презрение и отвращение. Отвращение к жалкой нищенке, посмевшей осквернить своим приходом этот храм моды.

– Вы хоть в курсе, сколько стоит такое платье? Это натуральная шелковая тафта. А кружево у нас только шантильи. Ручная работа. Каждое сплетение – произведение искусства, – ее слова звучали жесткими пощечинами. Такие простые, такие изысканные, но такие жестокие, они били в самое сердце, заставляя меня страдать от унижения. От чувства собственной ничтожности, гораздо более острого, чем то, что я испытывала, робко разглядывая через стекло витрины недосягаемые туалеты.

– У меня есть деньги, – показала я свой небольшой кошелек.

Она лишь рассмеялась в ответ. Так громко и так злорадно, что я зажмурилась, не в силах вынести этого позора. Весь салон с интересом поглядывал в нашу сторону. Богатые дамы в меховых манто с юными дочерьми, модистки, что их обслуживали, – всем было любопытно, что же случилось. А я хотела провалиться сквозь землю. Лишь бы не слышать эти змеиные перешептывания. Лишь бы не видеть этих брезгливых взглядов.

– Алекс, что нужно этой босячке? – спросила одна из модисток громким шепотом. Как будто никто не услышал. Но все услышали. Я услышала.

Босячка.

Простое слово, а оставило на кончике моего языка послевкусие свежей грязи.

– Может, без кружева? Может, из муслина? – робко пролепетала я, с трудом сглатывая ком слез. Так ведь нечестно! Я не хочу отказываться от мечты. Только не теперь!

Модистки переглянулись и наградили меня еще одним снисходительным взглядом.

– Я дам Вам совет. Найдите себе другой салон, – Александра демонстративно указала мне на дверь. И каждый слышал ее слова. Каждый был свидетелем моего унижения.

Я стиснула зубы до боли. До отрезвляющей боли, чтобы удержать поток слез, что рвался наружу. Достаточно унижения! Я не доставлю им радости видеть, как я плачу!

– Хорошо, – кивнула я, собрав всю волю и остатки достоинства, и направилась к выходу.

Насмешливо прозвенел колокольчик. Будто прощался со мной как старый друг. Что ему до моих проблем? Знай звени себе день напролет.

Глава 3. Ольга

Яркие солнечные лучи наглыми бликами пробивались через облака. Я пыталась зажмуриться или отвернуться, но редкое петербургское солнце неумолимо требовало моего внимания. И я была бы рада уделить ему все свое время, вот только сколько бы я ни билась над этюдом, пытаясь перенести на холст этот неуловимый свет, все попытки поймать его были тщетны.

Даже новые краски из заветного набора, купленного буквально утром, не помогали. Картина напоминала унылую мазню без жизни и искры. Блеклые краски, грубые мазки, неправильно положен свет…

А я ведь так хотела запечатлеть весеннее пробуждение природы! Может, я вовсе не так гениальна? Может, вчерашний старичок был прав? Вдруг я действительно бездарность без чувства цвета и техники?

Отчаяние нарастало комом в груди. Казалось, муза покинула меня навсегда, забрав с собой надежду сотворить искусство. Я ведь думала, что лучше всех тех художников, кто жалуется на муки творческих поисков, прикрывая ими свою собственную лень. Но нет, мы, творческие люди, зависимы от погоды, движения звезд и мимолетных эмоций, что в сумме создают непостижимое понятие музы.

От досады я окунула кисть в черный и резко перечеркнула ненавистное солнечное небо.

– Смело, однако! Хоть и весьма неожиданно, – знакомый голос заставил вздрогнуть, и я, все еще не веря своему счастью, повернула голову. Вчерашний господин с интересом смотрел на мою неудавшуюся картину.

– Николай… – я так удивилась, что на мгновение совсем забыла обо всем, даже о нормах приличия. От неожиданности я оступилась, задела мольберт, и картина, если так можно назвать получившееся недоразумение, полетела прямо в слякоть на мостовую.

Он успел ее поймать. Подхватил у самой земли и с трепетом, коего она явно не была достойна, вернул на место.

– Было бы жаль потерять такой шедевр по неосторожности, – заметил он с легкой улыбкой.

– Боюсь, даже грязь петербургских улиц не сможет спасти эту картину, – я хотела пошутить, но горечь разочарования слишком ярко проступала в моих словах. Мне не хотелось бы, чтобы этот господин видел мой провал. Кто угодно, только не он.

– Не будьте к себе так строги, Ольга… Георгиевна, – легкая пауза между моим именем и отчеством будто была намеком на отношения более близкие, чем между теми, кто обращается друг к другу по имени-отчеству.

– Николай… Семенович, – я тоже непроизвольно позволила себе эту маленькую шалость и повторила его интонацию, – Вы слишком добры. Эта картина едва ли заслуживает Вашей доброты.

– Картина, может быть, и нет, а вот художник, нарисовавший ее, несомненно, заслуживает, – его слова заставили меня в очередной раз смутиться. – Вижу, Вы с умом потратили вчерашний заработок, – кивнул он на набор красок.

– Я… давно о нем мечтала. Спасибо Вам!

– Не стоит благодарности. Это я должен благодарить Вас за возможность приобрести отражение Вашего таланта, – его похвала была лучом света в этом темном дне. Она оживила в душе надежду, что я не так бездарна, как мое сегодняшнее творение. – Вы обошлись весьма жестоко с этой картиной, – он кивнул на спасенный недошедевр. – Хотя, признаться честно, петербургское небо с черным крестом смотрится экстравагантно.

– Будь у меня деньги, я бы заплатила Вам, лишь бы Вы забрали это уродство подальше, – один вид неудачных мазков вызывал у меня отвращение.

– А я бы забрал. С большим удовольствием забрал бы. Но при одном условии.

– Каком же? – я нахмурилась. Не так уж близко мы знакомы с Николаем Семеновичем, чтобы он ставил мне условия.

– Погода нынче отменная, не находите? – спросил он, будто намекая. Но я лишь сильнее нахмурилась, не понимая, что за игру он затеял. – В такой день грех перед небом и совестью стоять за мольбертом.

– И что же Вы хотите этим сказать? – я постаралась расслабить мышцы лица, чтобы не выглядеть такой уж грозной. Намек был вполне очевиден, вот только мы не в тех отношениях, чтобы общаться намеками. Да и не люблю я эту светскую забаву. Лучше уж прямо во всем объясниться, чтобы потом не было недопонимания.

– Позвольте мне пригласить Вас на прогулку. Согласитесь, это небольшая плата за то, что я избавлю Вас от, как Вы выразились, «уродства», – он тепло улыбнулся и небрежным жестом откинул со лба пару непослушных локонов, которые так красиво обрамили его лицо, придавая ему вид романтичного поэта. Судя по озорным искоркам в глазах, он прекрасно знал, какой эффект производит, и добивался именно его.

Хоть его предложение и показалось мне довольно заманчивым, я, не колеблясь ни секунды, недовольно скрестила руки на груди.

– Не позволю, – отрезала я, отвернувшись к мольберту. Я не какая-нибудь там ветреная барышня, чтобы отвлекаться от творчества.

Но ведь прогулка… Мысль о том, чтобы пройтись по тенистым аллеям, выйти на прямые петербургские улицы и идти без спешки и цели, наслаждаясь чудным мгновением, будь то тишина парка и пение птиц или живость улицы, привела меня в восторг.

В памяти пасторалью пронеслось воспоминание из детства. Я услышала смех матери, когда отец закружил ее в быстром танце прямо на одной из извилистых дорожек, не стесняясь взглядов прохожих и чужих пересудов. Тогда мы просто были счастливы.

Но то была другая жизнь. До смерти papa мы не знали, как жесток бывает мир к девушкам без денег и связей. Теперь же мне не следовало забывать об этом, как и тратить время на прогулки вместо творчества. Чем больше я творю, тем больше шанс, что стану знаменита и богата.

Глава 4. Ужин признаний

Вечером того же дня семья Вороновых собралась на традиционный ужин. Дарья Тимофеевна безразлично помешивала в тарелке вареную репу. Анна в сотый раз прокручивала в голове разговор с мамой и сестрами, страшась их реакции на новость о ее трудоустройстве. Мария мечтательно вспоминала сегодняшнее удачное знакомство с мадам Готье, примерку платья и нежные прикосновения шелковой тафты к коже. И только Ольга еще не вернулась домой.

Громкий скрип двери возвестил о ее приходе.

– Проше прощения, maman, я увлеклась этюдом, а потом пошел дождь и… – она шмыгнула носом совсем не как леди и выжала с волос струйку воды. А после быстро переоделась и села за стол.

Анна послала сестре холодный осуждающий взгляд, но мама как обычно не заметила случившегося.

– Как ваши дела, девочки мои? – спросила Дарья Тимофеевна, не глядя на дочерей.

– Я заказала платье.

– Я устроилась гувернанткой.

– Мне предложили написать портрет.

Три голоса эхом пронеслись по комнате.

– Вы у меня такие умницы, – но Дарья Тимофеевна едва ли услышала хоть одну из дочерей. Ее пустой блуждающий взгляд опустился на тарелку, и она снова принялась мешать репу. Сегодня для нее был тяжелый день. Она разорвала последнюю нить, связывавшую ее с прошлым, с ее любимым мужем ради будущего дочерей. Но легче не стало. Боль не прошла, теперь к ней добавилось одиночество.

А вот девочки прекрасно услышали друг друга.

– Ты пошла в гувернантки? – обычно Марию не очень волновала жизнь сестер, тем более что ничего интересного ни у Анны с ее учением, ни у Ольги с ее творениями не было. Но Анна всегда повторяла, что не оставит своих сестер, а потому Марию весьма удивило столь неожиданное решение.

– Да, – Анна старалась звучать спокойно и уверенно, но в глубине души все еще сомневалась, правильно ли поступает, оставляя мать и сестер. Особенно после того, что произошло в доме Дубовских. Но об этом она решила не рассказывать семье.

– И к кому же? – полюбопытствовала Ольга, отправляя в рот очередную ложку.

– В семью графа Дубовского.

– Он же умер, – сказала Ольга быстрее, чем поняла, насколько это было бестактно. – Ой…

– Глупая! – тут же вклинилась в беседу Мария. – То был старый граф. А у него ведь сын есть, теперь он получил наследство и титул.

Знатные аристократы всегда интересовали ее больше, чем философия, языки или рисование. В изучении родословных Мария хотя бы видела практический смысл, как и в танцах с этикетом. Читать же книжки или пачкать холсты казалось ей абсолютно бесполезным занятием.

– Сама глупая! – показала Ольга язык в ответ.

– Прекратите, – устало перебила их Анна. Можно было сколь угодно убеждать себя, что ее сестры выросли, однако ж за столом они по-прежнему дурачились совсем как дети. Она повернулась к Ольге и объяснила, – Да, старый граф Дубовский умер, но у него осталось трое детей. Старший сын Алексей нанял меня для своей сестры Бетси.

– И как она? – с нескрываемым интересом спросила Мария.

– Мы пока с ней не познакомились, – призналась Анна, покраснев до кончиков ушей, умолчав о другом знакомстве. Знакомстве, которое очень хотелось бы забыть, да только жар на губах постоянно не давал вычеркнуть его из памяти.

– Получается, ты теперь уедешь? Чур, я заберу твое одеяло, – Ольга не стала тратить время зря.

– Я буду приходить по четвергам. У меня выходной в этот день.

– Без проблем, – по-хозяйски разрешила сестра. – Но одеяло я все равно заберу.

Это детское ребячество Ольги вызвало у Анны улыбку. В конце концов, Анна любила своих сестер, пусть иногда и бывала к ним излишне строга, ведь ей пришлось заменить им мать.

– Тебе заказали портрет? – теперь настал черед Ольги отвечать на вопросы.

– Да, – кивнула она с деланным равнодушием. И больше не сказала ничего.

– И? Ты согласилась? – с нетерпением затеребила сестру Мария.

– Маша, она же ненавидит писать портреты, – заметила Анна.

– Ой, да, помню, как однажды ты нарисовала портрет папы. У него такой смешной нос был. Вылитая картошка! – рассмеялась Маша.

– Замолчи ты! Замолчите обе! – Ольга оскорблено вскочила из-за стола и села обратно, надувшись. – Я согласилась, понятно?

– Отчего же не понять, – не стала еще больше выводить из себя Ольгу Анна. – Расскажешь нам, кто заказчик?

На лице Ольги отразились сомнения. Не столько потому, что она не хотела делиться с сестрами, сколько из опасений сказать лишнее. Ведь сцена в беседке все еще не шла у нее из головы, все еще давила своей неправильностью и одновременно волшебством момента.

– Один богатый меценат. Тот, что купил вчера мою картину. Ему очень понравилось, как я использую цвета, поэтому он сделал мне весьма щедрое предложение, – без лишних деталей скороговоркой вымолвила она.

– А имя у мецената есть? – скрытность сестры напрягла Анну.

– Николай Семенович Мельников, – произнесла Ольга, и от звука его имени ее сердце забилось чаще. Чтобы скрыть охватившее ее беспокойство, она перешла на грубость, – Скажи еще, что знаешь его.

Глава 5. Анна

Прошла почти неделя с тех пор, как я переехала в дом Дубовских. Первые дни тяжело было привыкнуть к тому, что в этом доме не слышно ни сопения Марии, ни храпа Ольги, ни завывания ветра под крышей. Поначалу я даже с трудом засыпала под теплым одеялом, которое действительно согревало все тело, а не как дома просто прикрывало ноги, но постепенно я перестала путаться в коридорах и начала высыпаться по ночам.

Однако тепло в этом доме встречалось разве что в каминах да одеялах – во время ужинов никто не разговаривал, так уж тут было заведено. Братья Дубовские редко общались между собой, будто неведомая пропасть разделила их двоих, и если Алексей являл собой образец холодной отстраненной воспитанности, то Михаил притягивал озорной живостью глаз и авантюризмом. И все же я предпочитала держаться подальше от них обоих, ведь моя цель – воспитание Бэтси.

А Елизавета Дубовская или, как ее называли все в доме, Бэтси оказалась настоящим ангелом в теле десятилетней девочки. И дело было не только в ее красоте, хотя невозможно было отвести глаз от ее золотых кудряшек, непокорно выбивающихся из строгого пучка, который она должна была носить по желанию своего брата – новоиспеченного графа Дубовского. А ее голубые глаза, в которых словно разлилось летнее небо, смотрели на меня так серьезно и одновременно по-детски наивно, что сердце замирало в груди. Едва ли стоило сомневаться, что через несколько лет, когда Бэтси будет дебютировать в свете, она произведет настоящий фурор.

Но и характером моя ученица отличалась ангельским, совершенно далеким от избалованности и капризности, свойственной отпрыскам знатных родов, воспитанных в достатке. Я видела в ней Марию, особенно когда она забавно дёргала стройными ножками в аккуратных туфельках, заскучав на уроке греческого языка – он давался ей так же тяжело, как и моей сестре. А когда Бэтси, задумавшись, выводила пером узоры вместо букв, она напоминала мне Ольгу. И даже на меня моя ученица была очень похожа – особенно когда задавала вопрос, совершенно несвойственный её столь юному возрасту.

Однажды, во время урока фортепиано, Бэтси вдруг остановилась, подняла на меня свои небесные глаза и спросила:

– Мадемуазель Анна, могу ли я задавать Вам вопрос?

– Bien sûr, seulement en français, jeune demoiselle[1], – улыбнулась я в ответ. Пусть любознательность для молодой девушки и считалась губительной, я все же не могла не поддержать развитие юного пытливого ума.

([1] Прим. автора: фр. Конечно, только на французском, юная леди).

– Que reste-t-il d’une personne quand elle meurt?[2] – произнесла она нараспев с безупречным французским произношением.

([2] Прим. автора: фр. Что остаётся от человека, когда он умирает?)

От этого вопроса по моей спине пробежали мурашки, ведь он напомнил мне тот страшный день десять лет назад, когда мы с сестрами впервые встретились со смертью. И вот Бэтси, мой маленький ангел, тоже пережила трагедию. Стар и млад, богат и беден – все мы равны перед Господом, но как же больно слышать из детских уст такие вопросы!

– Бэтси… я… – промямлила я, позабыв про французский.

– Миссис Эванс говорит, что только кости. Но разве человек настолько прост, чтобы от него оставалась лишь бренная плоть? Разве в нас нет чего-то большего, чем просто тело?

Многие люди боятся подобных тем – смерть для них как темная тень, что выползает из-за угла и несет с собой горечь потери. Бэтси же говорила о ней просто, с обезоруживающей непосредственностью, продолжая болтать ногами за фортепьяно в такт неведомой мелодии. И это, признаться, напугало меня куда сильнее, чем сам её вопрос: эта безмятежность и юная отрешённость от горя вызывала у меня дрожь. В её глазах я впервые увидела несвойственную ее возрасту тяжелую серьезность и глубину понимания, которая приходит к тем, кто потерял самое важное.

– Почему ты задаёшь мне этот вопрос, милая? Что тревожит твоё сердечко? – спросила я, стараясь скрыть волнение.

Бэтси внезапно замерла, а затем, не поворачивая головы, она едва заметным движением пальчиков подозвала меня ближе к себе. Я присела рядом с ней, чувствуя её дыхание на своей щеке, и она еле слышно прошептала мне прямо на ухо:

– Мои papa и maman. Их больше нет. Они умерли. Я видела. Но…

Девочка запнулась, и я увидела, как в её глазах стали собираться слезы.

– Я каждую ночь слышу голос maman. Она поёт мне колыбельные, как делала это раньше. Мелодия тихая, далекая, но такая знакомая…

– Ты говорила об этом кому-нибудь?

На мой вопрос Бэтси отрицательно покачала головой, и пучок рассыпался золотыми кудряшками по её плечам, как солнечный свет.

– Я думаю, что мои братья… Они не поймут меня. Сочтут это женскими бреднями. А вы… Я слышала, как мой брат говорил, что Вы тоже рано лишились отца. Вот я и подумала… Может, Вы поймёте меня.

Мое сердце сжалось,я медленно провела рукой по ее золотистым завиткам и взяла её хрупкую девичью ладонь в свою руку. Ее кожа была такой нежной и прохладной.

– Иди сюда, милая.

Я подозвала её ближе и вопреки всем правилам обняла так крепко, как обнимала своих младших сестер, когда просыпалась от их тихого поскуливания по ночам после смерти нашего отца.

– Миссис Эванс не права, милая. От человека остаётся не только прах. От человека остаются воспоминания, которые хранятся в сердцах тех, кто его любил. После него остается любовь, которую он сам нам дарил. Слова, которые он говорил. Мелодии, которые он пел… Всё это остаётся с нами навсегда, Бэтси. Память об умершем – это бессмертие человека.

Глава 5. Мария

Я кружилась перед старым буфетом, тщетно силясь разглядеть в его маленьких стеклах отражение своего великолепия. Но слой пыли так прочно въелся в стекла, что я казалась себе былой роскоши и счастливой жизни, скрытой дымкой времени.

Совсем другое дело – зеркало в ателье! Вот там я выглядела настоящей красавицей. Корсет с легким кружевом изящно подчеркивал мою фигуру, юбка струилась по ногам, а сам красный цвет… Мне он так понравился! Павел оказался прав: он идеально оттенял мою бледную кожу и делал мои глаза ярче.

Когда мадам Готье меня увидела, она тут же воскликнула:

– Мари, ты настоящий рубин, освещающий своей красотой мрак этой жизни.

Рубин… Её сравнение очаровало меня до глубины души, и я тогда не смогла сдержать довольной улыбки. Улыбки с мягким теплом удовлетворения, которая растянулась на губах сама собою. Да, я знала, что красива, но слышать мнение со стороны было не менее приятно.

Я уже представляла, как войду в дом Обленских. Триумфально вернусь туда, где провела свое детство, и откуда была вытеснена жестокой судьбой. Шелест тонкой ткани, легкое постукивание каблучков бальных туфелек о паркет… И, конечно, Павел, который введет меня за руку обратно в высшее общество.

– Машенька, не слишком ли яркое платье? – спросила матушка немного тихим, дрожащим голосом, вырывая меня из объятий мечтаний. В ее словах сквозила не то тревога, не то укор.

Казалось, мама впервые заметила мое присутствие в комнате. До того она сидела в любимом кресле papa – напоминании о нашем славном прошлом – и куталась в свой старый драдедамовый платок. Словно зачарованная, она смотрела на руки, как будто пыталась найти там что-то очень важное. Кольцо? Может быть. Я перестала понимать ее после смерти отца.

По комнате разливалась тихая, печальная мелодия из старинной музыкальной шкатулки – подарок отца, на ее последний день рождения до его смерти…

– Вам не нравится? Павел захотел увидеть меня в красном, – ответила я, стараясь придать своему голосу бодрость, и пригладила кружевные оборки на алой тафте, словно пытаясь унять собственное волнение.

Матушка медленно повернула ко мне свое бледное, осунувшееся лицо. В ее глазах, обычно лучистых и полных жизни, сейчас плескалась лишь тихая, безутешная печаль.

– Машенька. Павел… Он хороший мальчик, но… – начала она, запнувшись, словно не решаясь высказать свои мысли до конца. – Но платье малость…

В этот момент во входную дверь раздался громкий, настойчивый стук, так и не дав моей матери договорить.

– Это бабушка! – радостно вскрикнула я.

Наконец-то! Она все-таки пришла! Я уже чуть было не потеряла надежду. Ту самую надежду, что ярким лучом пронзила мрак последних месяцев и заставила мое сердце биться чаще. Надежду, что я смогу-таки вырваться из этой тоскливой нищеты и вернуться туда, где мне положено быть. В свет!

Все эти дни бабушка молчала, тянула с ответом. Я начала думать, что письмо не дошло, потерялось по пути, выпало у почтальона… Да мало ли что может случиться с письмами!

Но она все-таки пришла. Она нашла время для меня, решила помочь мне устроить свою судьбу. Пусть бабушка и была женщиной строгих правил, ненавидевшей мезальянсы в целом и брак моего отца с мамой в частности, я всегда верила, что в глубине ее души теплится искра любви ко всем нам, ее внучкам. И я была права!

Я подбежала к двери, на ходу пытаясь унять внезапно возникшее волнение. Быстро пригладила непослушные локоны. Им лишь бы торчать в разные стороны, их не волновало, что бабушка предпочитала аккуратность. Да и в моде нынче «узел Аполлона», подобие которого я попыталась соорудить на голове, а не прическа à la sacrifié[1].

([1] Прим. автора: прическа à la sacrifié (фр. «прическа жертвы») – популярная в начале XIX века прическа в виде коротких кудрей как подражание приговорённым к казни на гильотине.)

Как же я хотела, чтобы Екатерина Петровна оценила! Моя властная и строгая бабушка всегда отличалась особым вкусом в моде: платье по-французски на фижмах с высокой прической пуф с перьями и цветами. Ее верность роскоши граничила с маразмом, но я неизменно восхищалась вкусом этой женщины.

Сделав глубокий вдох, чтобы успокоить биение сердца, я распахнула дверь. Но вместо статной, высокой дамы с придирчиво-привередливым взглядом я увидела…

– Маргарита? – невольно вырвалось у меня, в голосе смешались удивление и легкое разочарование.

– Ах, Мари! Вы выглядите просто великолепно! – воскликнула моя новая знакомая, одарив меня улыбкой. – И эта прическа… Вы будете сиять.

– Машенька, кто там? – раздался из комнаты слабый, чуть слышный голос.

А Маргарита, не дожидаясь приглашения, грациозно переступила порог и вошла в нашу квартирку. Ее шелковое платье, расшитое серебряными нитями, тихо зашуршало. Она окинула быстрым, оценивающим взглядом скромную прихожую, задержав взгляд на облупившейся краске стен и старой, потертой ковровой дорожке, и сразу же прошла в комнату, не разуваясь и не скинув свое манто.

– Кто Вы? – в глазах матери промелькнуло удивление, но тут же сменилось привычным безразличием, будто спрашивала она скорее из вежливости, чем из интереса.

– Маргарита, – мягко протянула ей руку моя новая знакомая, словно желая рассеять гнетущую атмосферу вокруг. Мой взгляд невольно задержался на шелковой перчатке гостьи. Сетчатая, сшитая по последней моде, искусно украшенная замысловатой вышивкой – она была воплощением элегантности и богатства. – Мадам Маргарита Готье.

Глава 5. Ольга

Решительным движением кисти я безжалостно зачеркнула очередной пустой набросок. Уже седьмой за этот день, а за всю неделю, что я работала над портретом… Даже не скажу, слишком много их было. Бессмысленных. Уродливых. Провальных.

И дело было вовсе не в технике. С этим я, к своему удивлению, справлялась превосходно. И даже не в подборе цвета. Я так кропотливо подбирала каждый оттенок, стараясь уловить мельчайшие нюансы его облика, что даже разложила палитру его изумрудных глаз от малахита до бирюзы.

Просто мне ничего не нравилось. Как бы я ни старалась, как бы ни билась над пропорциями лица, над игрой света и тени, в портретах не было ни грамма души Николая Семеновича. Чем тщательнее я прорисовывала морщинки вокруг его ясных зеленых глаз, тем меньше получалось мудрости и тоски, которые таились в их глубине.

Бледная, безжизненная копия – вот и все, что выходило у меня на холсте. Я чувствовала, как ускользала разгадка, как терялась нить, что связывала мое творческое начало с непостижимой сущностью человеческой личности. И с каждым визитом в дом Мельникова меня охватывало все большее отчаяние.

А жил он в удивительном месте. Таком же потрясающем, как и он сам. Небольшая усадьба в самом сердце Петербурга, на Моховой улице, могла бы быть воплощением роскоши и богатства, а Николай Семеновича предпочел скромную элегантность демонстрации своего благосостояния. И что поразило меня сильнее всего, так это мастерская в пристройке к дому.

Высокие окна, дававшие достаточно света, удобные мольберты и даже лестницы, чтобы писать полотна любых размеров! Николай Семенович не жалел средств для комфорта художников.

Мастерская стала для меня вторым домом. Он даже доверил мне ключи от мастерской, позволив приходить сюда в любое время, чтобы я могла спокойно и сосредоточенно трудиться над его портретом, в надежде перенести на холст его неповторимый облик, даже когда его нет дома. И я приходила. Иногда даже оставалась на ночь, охваченная безумным творческим порывом, и творила до самого рассвета. Чтобы потом, наутро, обессилевшая и разочарованная, беспощадно избавляться от ночных творений, поняв, что они не более чем тень, призрак того, что я хотела бы видеть. Того, что он хотел бы видеть.

Николай Семенович обычно приходил утром. Заглядывал ненадолго. Садился в старое, потертое кресло напротив меня и позировал. То ли нарочно, то ли по небрежности он не сводил глаз с моего лица, изучая с неутолимой жадностью каждую деталь. Линию подбородка, изгиб бровей, и даже кончики пальцев, сжимавших кисть. А потом он начинал этот немой анализ заново, словно пытался разгадать какую-то непостижимую загадку, скрытую в самой моей сущности. И каждый раз под его пристальным взглядом я краснела, как наивная институтка, моя рука начинала предательски дрожать, и я совершала невольный, грубый мазок именно там, где это было совершенно недопустимо, непоправимо портя всю работу.

Мы почти не разговаривали. Не было нужды в словах. Его одного взгляда хватало мне для того, чтобы окончательно и бесповоротно все испортить. Он словно наслаждался моим замешательством, моей творческой мукой.

Потом он оставлял меня наедине с холстом, и только вечером возвращался, чтобы взглянуть на результаты и в очередной раз разочароваться. И снова прийти на следующий день с той же самой надеждой и ожиданием в глазах. И опять смотреть на меня, заставляя щеки краснеть, а руки – дрожать. А потом, разбередив мне душу, оставить наедине с творчеством.

Вот и сейчас он заглянул, чтобы оценить мои успехи за день. Я попросила подождать, рассчитывая, что новый набросок будет лучше предыдущих. И снова провалилась.

Николай Семенович сразу все понял. От его внимательного взгляда не ускользнуло отчаяние, которым был пропитан мой резкий жест, перечеркнувший седьмой набросок. Он поднялся с кресла и обошел меня, чтобы взглянуть на получившееся творение. Он ничего не сказал, и это напряженное молчание поведало о его чувствах больше, чем если бы он молвил хоть слово.

– Все бесполезно, – подытожила я безрадостно.

– Ну почему же… – Николай Семенович попытался меня успокоить, но мы оба знали, что это провал.

– Не стоит. Это была плохая идея, – покачала я головой. – Я не люблю портреты. Человеческая натура слишком сложна и непостижима. А потому рисовать ее, значит, врать самому себе, что ты можешь уместить в рамки холста творение Бога.

– Будь оно так, мир бы не знал ни Гейнсборо, ни Рокотова. Что и говорить, Мона Лиза бы никогда не очаровала нас загадкой своих глаз, если бы не Леонардо да Винчи.

– Я не Гейнсборо, не Рокотов и уж точно не Леонардо да Винчи, – нервный смешок сорвался с моих губ. Так уж вышло, что мне чаще доводилось слышать оскорбления в адрес моих картин, так что такое пусть и лестное сравнение казалось нелепым и кощунственным.

– А давайте-ка сделаем перерыв, – тут же сменил тему Николай Семенович.

Он достал из кармана жилета серебряный портсигар с искусно выгравированным вензелем, извлек оттуда тонкую сигару и, внимательно оглядев меня, вопросительно приподнял брови.

Я молча кивнула, и он протянул мне портсигар. Бережно взяла одну из сигар с золотым ободком. Николай Семенович чиркнул спичкой о коробок, и поднес ко мне язычок пламени, прикрывая его ладонью от сквозняка. Я склонилась, прикуривая, а он внимательно стал наблюдать за тем, как алый уголек стал разгораться на кончике сигары.

Глава 6. Ужин разногласий

Впервые за долгие годы в доме Вороновых царило невероятное оживление. Даже обычно равнодушная ко всему Дарья Тимофеевна поднялась с постели пораньше и проверила, как идут приготовления к ужину, ведь ее старшая дочь Анна впервые возвращалась домой после целой недели работы гувернанткой. В этот вечер вся семья снова должна была собраться за одним столом на традиционный ужин.

Вот вроде работу нашла только старшая дочь, но с ее уходом и две другие отдалились. По семейному единству пробежала трещина.

Ольга варила репу, взяв в этот вечер на себя обязанность сестры. И хотя сегодня она была здесь, не в пример другим вечерам, мысли ее были далеко от маленькой холодной квартирки на чердаке. Ее душа так и осталась в мастерской в усадьбе Мельникова. Но никому она бы не осмелилась рассказать о том, что случилось на Моховой улице. Она и сама пока не нашла слов, способных объяснить произошедшее.

Далеко от чердака были и мысли Марии. Она накрывала на стол, мурлыкая какую-то мелодию себе под нос. В отличие от сестер она все вечера проводила дома в компании матери. Даже с приема вернулась совсем не поздно, как и уговаривались мадам Готье с Дарьей Тимофеевной. Но то лишь тело, физическая оболочка. Внутри же, и разумом, и чувствами, Мария все еще порхала по залам дома Обленских на крыльях любви. Сердце ее ликовало, ведь самые заветные мечты сбылись!

Часы пробили время ужина. И тут же раздался глухой стук в дверь.

– Анна! – выкрикнула Мария и побежала встречать старшую сестру на пороге дома.

То была действительно Анна. Она постеснялась войти в родной дом без стука.

– Машенька! – крепко обняла сестру Анна. – Какой румянец на твоих щеках!

Мария смутилась от ее слов и отошла в сторонку, слегка прикусив губу. И на ее место тут же поспешила Ольга, тоже соскучившаяся по старшей сестре.

Первое смущение долгожданной встречи быстро прошло, сменившись радостью объятий, приветственными поцелуями и теплыми улыбками. Так часто бывает, когда родные встречаются после разлуки, пусть и недолгой.

Обнявшись с родными, Анна стала доставать гостинцы для семьи: литр молока, свежий хлеб, фунт говядины и килограмм крупы. И даже медовый печатный пряник украсил стол Вороновых. Увидев, как загорелись глаза Ольги и Марии при виде сладкого подарка, Анна даже перестала корить себя в душе за то, что позволила себе такие траты.

От первого заработка осталось всего ничего. Долги за квартиру и дрова, продукты… Она просто надеялась, что на следующей неделе ей удастся отложить больше. Казалось бы, два месяца работы, и кольцо матушки можно будет выкупить. Однако ж на деле необходимость обеспечивать семью съедала почти все заработанные деньги.

И все же пряник того стоил. За эти светлые улыбки и искорки радости в глазах сестер Анна была готова заплатить гораздо больше, чем полтора рубля.

Наконец все расселись за столом и принялись за ужин. Какое-то время по комнате разносился только звон вилок о тарелки, но ни Дарья Тимофеевна, ни ее дочери не привыкли ужинать в тишине.

– Ну что, Аннушка, как тебе работа? Нравится ли воспитанница? – спросила Дарья Тимофеевна.

– О, Бэтси просто чудо, – улыбнулась Анна. – Такая умная и послушная девочка. Постоянно радует своими успехами.

– А граф Дубовский? – игриво вклинилась в беседу Мария.

– А что граф Дубовский? – Анна заметно напряглась.

– Ну как же, какая у них там обстановка? Много ли прислуги? Что подают на ужин? Планируют ли приемы? – она сыпала вопросами без устали, вот только растерянный взгляд сестры, явно не знавшей ответа ни на один вопрос, заставил остановиться. – Ты живешь в доме графа и ничего не можешь рассказать?!

– Граф Дубовский не любит гостей и приемы. В их семье все еще соблюдают траур, – пожала плечами Анна. – Что до обстановки, прислуги и меню, все вполне стандартно и прилично, – сказала она, и кончики ушей тут же покраснели. К ее счастью, за аккуратно убранными в пучок волосами никто этого не заметил. Но Анна все же решила поскорее перевести тему, – Расскажи лучше ты о приеме. Как все прошло?

– Я уж думала, никто не спросит! – а Мария только и ждала возможности поделиться с сестрами своим счастьем. – Это было замечательно! Даже лучше, чем я могла себе представить! Вокруг все такие красивые, изящные богатые. А Павел смотрел только на меня… Ах, девочки, как он на меня смотрел! Он любит меня. Я в этом не сомневаюсь ни секунды!

– Когда ждать сватов? – не удержалась Ольга от легкой язвительности. Мария постоянно твердила о любви, о Павле и о любви к Павлу, чем сильно раздражала младшую сестру. Теперь же, когда Ольга сама познала чувственное влечение к мужчине и близость с ним, эти разговоры казались ей особенно невыносимыми. В отличие от сестры ее пугали эти странные новые душевные порывы. А болтовня Машеньки служила постоянным болезненным напоминанием о том, что так хотелось бы забыть и так хотелось бы не забывать никогда.

Но Мария не уловила иронии в словах сестры. Она бесхитростно продолжала делиться своим счастьем с самыми близкими людьми:

– Думаю, скоро. Павел уже признался мне в любви. Ах, какие слова он мне шептал во время поцелуя… – Мария настолько погрузилась в мечтания, что совершенно не заметила тяжелой тишины, внезапно повисшей над столом.

– Во время поцелуя? – шокировано повторила Анна. – Маша, ты что, целовалась с Павлом?

Загрузка...