Сентябрьский воздух Москвы пахнет бензином и прелыми листьями. Выхожу из приёмного покоя, щурюсь на низкое жёлтое солнце — бесполезное, оно всё равно не греет. За спиной остались четырнадцать часов смены. Три операции. Один труп. Мальчик двенадцати лет, сбитый мотоциклистом на пешеходном переходе. Вскрыли брюшную полость, а там — всё в крови, печень разорвана, селезёнка — осколками. Руки помнили каждое движение: зажим, шов, зажим, шов. Не успели. Он умер на столе, когда я уже зашивала. Дыхание остановилось — и всё.
Пальцы сейчас слегка дрожат. Перебор с кофеином за смену — шесть чашек, последнюю пила прямо в операционной, пока медсестра накладывала салфетки. Хорошо, никто не видит. Сую руки в карманы куртки. Кожаные перчатки воняют потом и йодом, надо бы выбросить, но лень. Никто не заметит. Никому нет дела до дрожащих пальцев тридцатилетней женщины, которая идёт по мосту через Яузу.
Останавливаюсь у перил. Вода внизу серая, маслянистая, отражает облака. Смотрю и думаю: а если прыгнуть? Сразу же ловлю себя на этой мысли. Глупо. Я врач. Я спасаю, даже когда не хочется. Даже когда пациент уже холодный, а родственники плачут в коридоре. Даже когда внутри пустота, которую не заполнить ни кофе, ни сменами.
Вспоминаю, как полгода назад лечила девушку, которая прыгнула с этого же моста. С позвоночником тогда было плохо, пришлось собирать позвонки по кусочкам. Выжила. А я стояла у её кровати и думала: «Зачем? Чтобы потом снова попробовать?» Цинично, но честно. Мы, врачи, не имеем права на такие мысли. Но кто узнает?
— Аня!
Голос сбоку, знакомый до скрежета. Ленка. Моя единственная подруга, если можно так назвать того, кто не даёт тебе сдохнуть от одиночества. Она всегда появляется в самый неподходящий момент. Короткая стрижка, ярко-красная помада — цвет «вишнёвый взрыв», она любит эти названия, — пальто в обтяжку, каблуки, которые цокают по асфальту, как метроном. Ленка работает в рекламе и всегда выглядит так, будто её только что отфотошопили для глянца.
— Ты как после боя, — говорит она, подходя. — Опять смена?
— Угу.
— Аня, ты превращаешься в зомби. Тёмные круги под глазами, худющая, руки трясутся. — Она хватает меня за локоть, и её пальцы горячие. — Слушай, хватит. Пойдём сегодня. Тарзанка в парке. Помнишь, я говорила? Забронировала.
— Ты серьёзно?
— Абсолютно. Тебе нужен адреналин. Вытрясти из тебя эту серость. Прыгнешь — и сразу станет легче. Психологи говорят, экстрим лечит выгорание.
Психологи… Интересно, сколько из них сами работали в красной зоне? Но спорить не хочется. Открываю рот, чтобы отказаться — уже приготовила фразу про усталость и ранний подъём, — но вместо «нет» выходит:
— Когда?
— В семь. Я заеду на машине.
Ленка убегает, цокая каблуками, и я остаюсь на мосту с чувством, что только что подписала себе приговор. Впрочем, какая разница? Тарзанка так тарзанка. Всё равно после работы ничего не хочется, кроме как лечь лицом в подушку и не просыпаться. Хотя просыпаться всё равно придётся. Завтра новая смена. Новые пациенты. Новые трупы.
Иду дальше, к метро. В голове — пустота, только счётчик шагов: сто двадцать три, сто двадцать четыре. Обратно пересчитывать не буду. Вечером всё забуду.
Вечер. Парк. Тёмное небо с редкими звёздами — Москва их не любит, съедает светом фонарей и рекламных вывесок. Воздух пахнет жареными семечками и сыростью. Вышка на сосне — металлическая конструкция, прикрученная к стволу болтами. Инструктор проверяет трос, Ленка болтает о чём-то своём, не слушаю. Альпинистская обвязка на мне, Ленка затягивает её слишком туго, врезается в бёдра.
— Не бойся, — говорит инструктор. Парень лет двадцати пяти, бейджик «Саша», глаза спокойные, привыкшие к таким, как я. — Верёвка новая, держит тонну. Ты лёгкая.
— Я не боюсь.
И правда не боюсь. Внутри — пустота. Абсолютный вакуум, как в операционной после того, как пациента уже не спасти. Сердце колотится ровно, как метроном. Смотрю вниз — чёрная вода пруда, в ней отражаются огни набережной. Прыгать с тарзанки в Москве — это не в ущелье. Это так, пощекотать нервы офисным планктонам.
— Готова? — Саша проверяет карабины, дёргает, щёлкает металл.
— Готова.
Встаю на край. Ноги сами сжимают деревянный настил — грубый, с занозами, даже через подошву кроссовок чувствую. Ленка снимает на телефон, что-то кричит: «Улыбнись!» Не слышу. В ушах шумит кровь.
Прыжок.
Ветер в лицо — холодный, резкий, пахнет рекой и прелью. Земля уходит из-под ног, живот уходит в пятки. На секунду — свобода. Полёт. Сердце наконец пропускает удар, и в груди распускается что-то тёплое, забытое. Адреналин. Тот самый, ради которого люди лезут в горы и прыгают с мостов.
И тут же — рывок. Не тот, упругий, какой должен быть. Нет. Что-то щёлкает. Громко, как выстрел. Металлический звук, от которого закладывает уши.
Верёвка лопнула.
Лететь теперь просто падение. Без тормоза. Вижу воду, приближающуюся слишком быстро. Мысль: «Блин, не успела». Другая: «А в принципе, ничего не жалко». И сразу стыдно за эту мысль. Мать бросила меня в роддоме, бабушка умерла пять лет назад от рака поджелудочной — я тогда была на первом курсе, ничего не умела, даже обезболивающее не могла подобрать правильно. А теперь и сама лечу в чёрную воду, и никто даже не вспомнит.
Пытаюсь взять — пальцы дрожат, не слушаются. Хватаюсь обеими руками, подношу к губам. Горячо, обжигает язык, но я не чувствую вкуса — только тепло, которое растекается по горлу, спускается в грудь. И вдруг странное ощущение: что-то щёлкает в гортани. Как будто замок открывается.
Пробую сказать. Шёпот. Сиплый, металлический, скрежещущий, как несмазанная дверь. Но слово выходит:
— Где?
Старуха поднимает бровь. Единственный глаз смеётся.
— О, заговорила. А говорили — навеки немая. Видать, тепло разбудило. — Кивает на кружку. — Пей больше. Пока взвар во рту — можешь говорить. Остынет — снова онемеешь. Такая у тебя доля.
Делаю большой глоток. Мёд и мята, и ещё что-то — душица, кажется. Горло оттаивает, голос становится чище.
— Где я? Кто вы?
— Ты в святилище Белого Лося. На краю Севера. Зима здесь восемь месяцев, летом снег. А я — Мать Радосвета. Ведунья. Хранительница этого места.
Смотрю на неё. Ведунья. Слово, от которого в моём мире веет фольклором и туристическими сувенирами. Здесь оно звучит иначе — твёрдо, обыденно, как «врач» или «учитель».
— Я Аня. Из Москвы. Я упала с тарзанки.
— Не знаю таких слов, — Радосвета пожимает плечами. — Знаю, что ты Зимня. Родилась в метель девятнадцать лет назад. Мать умерла в родах. Немая отроду. А теперь в тебя вселилась чужая душа. Или своя, но проснулась. Мне-то что. Главное, жива.
Девятнадцать лет? Мне было двадцать девять. Потеряла десять лет. Тело другое — чувствую каждым сантиметром. Раньше была сто шестьдесят восемь, теперь ниже, наверное, сто шестьдесят. Кости тоньше, слабее. Даже дыхание по-другому работает — лёгкие меньше, ёмкость не та.
Смотрю в маленькое окошко — там чернота, но в щель между волоковыми досками пробивается бледный свет. Луна? Или северное сияние? В Москве я его никогда не видела, только на фото.
— Как я сюда попала? — спрашиваю, торопясь, пока кружка не остыла.
— А кто ж знает? — Радосвета встаёт, идёт к печи, подкидывает дрова. — Может, сама позвала. Может, боги. Ты не первая, кто падает с неба. И не последняя. Живи пока.
Она говорит так спокойно, будто попаданцы для неё — обычное дело. В Москве я бы назвала это бредом, отправила бы старуху к психиатру. Но здесь, в этой избе, с этим телом, которое не слушается, и голосом, который плавится вместе со взваром, бредом кажется моя прошлая жизнь.
Она поворачивается, смотрит на меня.
— Ты, главное, не боись. Люди будут шарахаться, называть проклятой. Но ты не проклятая. Ты — необычная. Это другое.
— А он? — спрашиваю. — Тот, однорукий? Кто он?
— Велеслав, — Радосвета усмехается, и морщины собираются в пучки. — Княжич из южных земель. Изгнанник. Он тебя украл два года назад, когда тебя хотели принести в жертву. С тех пор ты при нём, как обуза. Живёшь здесь, он в лесу. Не трогает тебя, но и не бросает.
— Почему?
— Спроси у него сама. Если заговорит. Он неразговорчивый, — она поправляет повязку. — А теперь спи. Завтра новый день.
Она гасит лучину, и комната погружается в темноту. Только печь светится красным, отбрасывает пляшущие тени на потолок. Ложусь на лежанку — жёсткую, пахнущую сеном и шерстью. Сено шуршит подо мной, пружинит. Глаза слипаются, но в голове — каша. Москва, Ленка, тарзанка, обрыв, падение, темнота — и вот это. Чужое тело, чужой мир, старуха с одним глазом и однорукий княжич, который считает меня своей собственностью.
Собственность. В моём мире за это сажают в тюрьму. Здесь, кажется, норма. Но почему тогда он не тронул меня за два года? Почему живёт отдельно, в лесу, и только приходит проверять, жива ли? Странная забота для собственника.
Перед сном успеваю подумать: в Москве я была свободна, но одна. Пустая квартира, холодильник с засохшей едой, чайник, который греется за минуту, и телефон, в котором только рабочие чаты. Здесь я чужая, немая без кружки, проклятая — но меня не бросили. Старуха накормила, дала тепло. Странный обмен.
Проваливаюсь в темноту.
Следующее утро встречаю звоном в ушах и новым запахом — каши. Пшённой, кажется, с тыквой. Открываю глаза. В избе светло — в окно со слюдяным стеклом пробивается мутный, желтоватый свет. Слюда — редкость, Радосвета не бедная. В моём мире слюду использовали в старых печах, а здесь — вместо стекла.
Сажусь на лежанке. Тело болит — каждая мышца ноет, будто вчера бежала марафон. Это нормально после переселения? Не знаю, нет медицинских исследований по теме «попадание в чужое тело». Провожу пальпацию: рёбра целы, ключицы на месте, пульс ровный, около семидесяти. Зрачки — смотрю в тусклое пятно слюды — сужаются на свету, всё в порядке. Тело здоровое, но истощённое. Зимня недоедала.
На столике у окна стоит новая кружка. Глиняная, с трещиной, но тёплая. Беру, пью. Мёд, мята, и снова душица. Горло оттаивает, голос возвращается.
— Спасибо, — шепчу. Гортань вибрирует нормально, связки целы — просто заблокированы. Как мышца, которую пережало спазмом.
— Доброе утро, — Радосвета входит из сеней. В руках миска с кашей, деревянная ложка. Ставит на стол. — Ешь. Руки мой перед едой, я смотрю, ты вчера к проруби бегала.
— Привычка. — Подхожу к кадке с водой. Вода холодная, обжигает пальцы. Мыло здесь не пахнет ничем — просто щёлок, жирный и скользкий. Сравниваю с антисептиком в больнице: тот пах спиртом и хлоргексидином, сушил кожу. Этот оставляет жирную плёнку.
— Странная привычка, — Радосвета садится на лавку, смотрит. — У нас воду берегут. Топили снег, чтобы мыться.
— В моём мире вода течёт из крана. Горячая и холодная. Можно мыть руки сколько угодно.
— Враньё, — она усмехается, но не зло.
— Правда. И ещё есть электричество — свет, который зажигается кнопкой. И машины, которые ездят без лошадей. И телефоны, на которых можно говорить с человеком за тысячи вёрст.
Она молчит, переваривает. Потом говорит:
— Странный у тебя мир. Неправильный. Без магии.
— Без магии, — соглашаюсь. — Зато с антибиотиками.