Осень 1997. Вилла на озере Комо
Осень на озере Комо — это время, когда вода становится тяжёлой, как жидкое стекло. По утрам туман ложится на поверхность такими плотными пластами, что кажется, будто по нему можно идти пешком, если не бояться провалиться в ледяную черноту. Вилла Росси стояла на самом берегу, в той части озера, где не ступала нога туристов — только свои, только те, у кого хватало денег и родословной, чтобы купить роскошную тишину. Трёхэтажный палаццо конца XIX века, облицованный светлым камнем, с тремя рядами арочных окон, глициниями, оплетающими южный фасад, и частным причалом, у которого покачивалась белая «Альба» — гордость синьора Росси, хотя он пользовался ею от силы три раза за лето.
Ада проснулась от крика чаек. Они дрались над водой из-за рыбьих потрохов, которые выбросил с лодки старый Рикардо, и их голоса резали утреннюю тишину, как ножницы портного режут дорогой шёлк. Она полежала ещё минуту, глядя в высокий потолок с лепниной, где амуры и виноградные гроздья сплелись в вечный хоровод. Эту лепнину она разглядывала каждое утро с тех пор, как себя помнила. В детстве ей казалось, что амуры живые и ночью они танцуют, пока люди спят. В пятнадцать она возненавидела их за то, что они неизменны, застыли в одной и той же позе уже больше ста лет. В восемнадцать она перестала их замечать, как перестают замечать дорогую мебель, к которой привыкли с рождения.
В комнату просочился запах кофе. Молотые зёрна, купленные в маленькой обжарочной мастерской в центре Милана, смешивались с ароматом свежей выпечки — каждое утро из пекарни в городке привозили корзиночку с бриошами, ещё тёплыми, посыпанными сахарной пудрой. К этому запаху примешивался другой, неуловимый, но въевшийся в стены за сто лет: запах денег. Так пахнут натёртые мастикой паркеты, старые книги в кожаном переплёте, свежие цветы, которые меняют каждые два дня, и тишина, которую не нарушают чужие голоса.
Ада села в кровати. Длинные темно-русые волосы упали на плечи, закрыли лицо. Она откинула их привычным жестом и посмотрела на часы. Половина восьмого. Завтрак ровно в восемь, и опоздание не допускается. Отец терпел многое: капризы жены, выходки старшего сына, даже дурацкие причёски, которые Ада иногда делала назло. Но опоздания к столу он не прощал никому. «Завтрак — это начало дня, — говорит он. — Если ты не можешь организовать своё утро, ты не сможешь организовать свою жизнь». Это была одна из его бесчисленных установок, которые он вдалбливал в детей с пелёнок.
Она встала, сунула ноги в шерстяные носки — полы в доме, несмотря на отопление, всегда были прохладными, — и накинула халат. Шёлковый, бордовый из семейного ателье. У Росси было своё текстильное производство, и всё, что носила семья, от нижнего белья до пальто, шилось из тканей собственной фабрики. «Реклама», — усмехалась мать. «Экономия», — поправлял отец. На самом деле это была гордость: мы делаем лучшее, и мы носим лучшее.
Ада подошла к окну и раздвинула портьеры. Озеро открылось сразу, во всей своей осенней красе: серо-голубая вода, горы на том берегу, уже тронутые первой желтизной, небо в лёгкой дымке. Красиво. Спокойно. Тоскливо до зубного скрежета.
Она вдруг вспомнила, как в прошлом году ездила с подругой на выходные в Рим. Там было шумно, грязно, машины сигналили, туристы толкались, но там была жизнь. Настоящая, кипучая, непредсказуемая. А здесь — музей.
В ванной она умылась ледяной водой как учила мать: «Холодная вода сохраняет молодость кожи». Посмотрела в зеркало. Оттуда на неё смотрело лицо, которое уже начали замечать на улицах, когда она выезжала в Милан. Высокие скулы, тонкий нос с лёгкой горбинкой, серо-зелёные глаза, тяжёлый, чуть прищуренный взгляд. «У тебя лицо северянки, — говорила мать. — В нём есть порода. Это дороже любой красоты». Ада не понимала, что значит «порода». Она видела просто своё лицо, которое иногда казалось ей чужим.
Она оделась быстро: джинсы (фабричные, конечно, но такие мягкие, что их хотелось гладить), простая белая рубашка, тонкий кашемировый свитер, накинутый сверху. Волосы собрала в небрежный пучок — мать опять будет недовольна, скажет, что так ходят только крестьянки. Но Аде было всё равно. Ей хотелось одного: чтобы этот день кончился как можно быстрее. И все последующие дни тоже.
Столовая на первом этаже была парадной, но завтракали всегда в малой, семейной — уютной комнате с окнами в сад. Стол из тёмного дерева, рассчитанный человек на двенадцать, но сейчас заняты только четыре места. Отец уже сидел во главе стола с газетой «Il Sole 24 Ore» в руках. Он читал всегда за едой — ещё одна привычка, которую Ада ненавидела, потому что это означало: разговоры не нужны, только деловая необходимость. Синьор Леонардо Росси был крупным мужчиной шестидесяти лет, с тяжёлой челюстью и седыми висками. В молодости он был красив, сейчас же от той красоты осталась только властность, которая чувствовалась в каждом жесте. Даже когда он просто подносил чашку ко рту, казалось, что он подписывает важный контракт.
Рядом с ним сидела мать, Элеонора. В свои пятьдесят пять она выглядела на сорок — результат хороших генов, дорогой косметики и полного отсутствия физического труда. Тонкая, изящная, с безупречной осанкой, которую не могли сломать даже годы замужества. Она происходила из обедневшей аристократической семьи, и это чувствовалось во всём: в манере держать чашку, оттопырив мизинец, в лёгком пренебрежении к деньгам (которых у неё самой никогда не было), в умении молчать так, что это молчание звучало громче слов.
Третьим за столом был брат Ады, Федерико, двадцать два года, старший сын и наследник. Он учился в Боккони на последнем курсе и уже работал на фабрике, впитывая отцовскую науку. Сейчас он ковырял вилкой круассан и смотрел в телефон, спрятанный под столом. Отец не одобрял телефоны за столом, но делал вид, что не замечает: наследнику можно немного больше, чем дочери.