Глава 1. Лиза.

Лиза Коршунова была той, кого не замечали в метро и чей шаг не слышали в длинных коридорах Петербургского исторического архива. Младший научный сотрудник с дипломом Санкт-Петербургского государственного университета по кафедре Истории искусств, красный диплом на тему «Оккультные символы в архитектуре Петербурга XVIII века». Вот почти и всё о ней.

Коллеги в шутку называли её «девушкой с портрета Борисова-Мусатова» — слишком бледная, слишком хрупкая. Тёмные волосы, напоминающие воду в каналах ноябрьским утром, она всегда стягивала в тугой узел. Взгляд её был серым, с жёлтыми искрами, как у кошки, вышедшей под луну.

Она носила чёрные закрытые водолазки и такие же джинсы — не из скромности, а потому что ненавидела, когда что-то постороннее касалось её кожи. Говорила всегда очень тихо, но это заставляло людей вокруг замолкать и прислушиваться к её словам.

— Коршунова, вам что, в детстве запрещали громко говорить? — смеялся начальник отдела.

Лиза только пожимала плечами. В детстве она вообще не произносила ни слова до пяти лет.

Её упорное безмолвие стало для её матери источником бесконечной тревоги. Мать её, Ольга, была женщиной с твёрдым характером, но мягким сердцем. Она рано овдовела и всю любовь отдавала дочери. Сначала она надеялась, что дочь просто «поздно заговорит», как говорили бабушки в их дворе. Но к трём годам, когда Лиза не произнесла ни слова, тревога переросла в отчаяние. Она водила дочь по врачам: логопедам, неврологам, даже к детскому психологу, который разглядывал Лизу поверх очков и задавал вопросы, на которые девочка отвечала лишь взглядом или кивком головы. Один логопед, пожилая, уставшая женщина, после очередного занятия сказала:

— Она слышит, понимает, но не хочет говорить. Она не травмирована и не напугана. Такое чувство, что ей это не нужно. Очень странный случай.

Мать не могла этого принять. Она записывала Лизу на развивающие занятия, где детей учили через игры и песни, покупала книги с яркими картинками, читала вслух, надеясь, что дочь откликнется. Но Лиза лишь смотрела, иногда кивала, а чаще уходила в себя, рисуя на бумаге загадочные узоры, похожие на старинные письмена.

Порой Ольга не выдерживала.

— Лизонька, ну скажи хоть что-нибудь! — восклицала она, сидя с дочерью в кухне, где пахло свежесваренным компотом.

Иногда её голос дрожал от слёз, иногда срывался на раздражение — Лиза в ответ лишь молча обнимала мать, прижимаясь к ней, как бы извиняясь без слов.

Для Ольги эти годы были борьбой: она таскала Лизу по длинным коридорам поликлиник, слушала советы врачей, которые разводили руками, и винила себя, думая, что где-то недоглядела.

Для самой Лизы всё сохранилось в памяти будто размытые картинки, пропитанные чувствами, а не фактами. Она помнила жёсткий дермантиновый стул в кабинете логопеда, тёплый свет настольной лампы, под которой ей давали листать книжки. Вспоминала, как мать крепко сжимала её руку, пока они шли по длинным больничным коридорам, а ей в этот миг хотелось спрятаться от всех этих взрослых, которые ждали от неё слов, которых у неё не было.

Её внутренний мир был таким ярким, переполненным образами, зовущими её из глубины, что слова были ненужными, слишком грубыми, чтобы описать их.

Ей часто являлись улицы, которых (и она странным образом знала это) уже не существовало: узкие, мощёные булыжником, с крошечными лавками, где пахло воском и пряностями; деревянные мостки над болотистой землёй, по которым стремительно бежали люди; широкие лестницы старого дворца, где слышался шелест платьев и звон шпор. Лиза знала, что никогда не бывала там, но каждую трещинку на стене могла бы нарисовать по памяти. Порой она ясно видела, как мимо неё проходят мужчины и женщины, одетые «неправильно», старомодно. Вспышками перед ней возникали лица людей, живших задолго до её рождения: строгий мужчина в камзоле и парике; девочка с бледным, фарфоровым лицом, стоящая у окна; женщина в чёрном чепце, тихо шептавшая что-то, обращаясь к ней. Иногда Лизе казалось, что они знают её. Она не понимала, кто эти люди, не знала их имён, но эмоции, исходившие от них, чувствовала так отчётливо, словно они были её собственными.

Бывали и более страшные вещи: всполохи боли, чей-то отчаянный шёпот, звук шагов за дверью, которую никто не открывал. Однажды, сидя с матерью в очереди к врачу, она почувствовала резкий, холодный порыв воздуха — и увидела, что к ней наклоняется женщина с лицом меловой бледности.

— Здесь я умерла, — прошептала незнакомка.

Лиза закрыла глаза, а когда открыла — вокруг снова была обычная больничная коридорная жизнь, светлая, шумная, плотная.

Ей всегда было известно: то, что приходит к ней, — не фантазия. Эти видения были слишком яркими, слишком настоящими, чтобы остаться просто игрой воображения. Но ребёнок не ищет объяснений — он принимает мир таким, какой он есть. И Лиза росла между двумя реальностями, не пытаясь выбрать одну: та, что принадлежала ей, была наполнена тенями, шёпотами и приглашениями из глубины времени. А та, что принадлежала всем остальным, — была слишком громкой, слишком прямой, слишком грубой, чтобы ей доверять. И Лиза не хотела говорить — её мир был интереснее, богаче, чем тот, где её заставляли петь песенки или повторять слоги.

Когда в пять лет она наконец произнесла первые слова, это случилось неожиданно. Они с матерью сидели на кухне, за окном шёл дождь, и Лиза, глядя на стекающие по стеклу капли, вдруг прошептала:

— Я дома.

Ольга замерла, не веря ушам, а потом кинулась обнимать дочь, смеясь и плача одновременно. Лиза смутно помнила этот момент, но ощущение, что её внутренний мир важнее внешнего, осталось с ней.

Помимо долгой детской немоты, у неё хватало и других странностей. В школе одноклассники прозвали её «Угадайкой» — она всегда знала, когда её вызовут, могла предсказать, какой билет на экзамене ей достанется. Дар её часто прорывался в самые неподходящие моменты, делая её мишенью для насмешек или страха окружающих. Один такой случай произошёл, когда ей было тринадцать. На уроке литературы учительница разбирала «Героя нашего времени», и Лиза, сидя за последней партой, вдруг замерла, уставившись в пустоту. Её глаза, обычно серые, потемнели почти до черноты, и она тихо, но очень чётко произнесла:

Глава 2. Алекс.

Александр родился в 1703 году в семье небогатого русского дворянина Николая Черкасского и Елизаветы Гранквист — дочери пленного шведского офицера, оказавшейся в России после капитуляции Мариенбурга. Этот неожиданный, но вполне счастливый союз подарил миру красивого, замкнутого юношу с холодными карими глазами. Его отец, участвовавший во всех кампаниях Северной войны, сделал неплохую карьеру: дослужился до полковника, а за заслуги получил от Петра несколько деревень и земельный участок в Петербурге для постройки дома.

Как и многие молодые дворяне, Александр, по указу Петра, в шестнадцать лет отправился в Италию изучать морское дело. Вернувшись через три года, поступил во флот. К тому времени отец, вышедший в отставку, поселился с матерью в их новом петербургском доме. Возвращаясь из морских походов, юноша с удовольствием окунался в светскую жизнь новой столицы — и на одной из ассамблей встретил графа Вильгельма фон Лихтенрада.

Тот являл собой образец блестящего немецкого аристократа — учёного, утончённого циника, знатока искусств и любителя философских дискуссий. Юный, мужественный Александр мгновенно привлёк его внимание. И немудрено — будучи древним вампиром, обращённым ещё в эпоху Возрождения, Вильгельм всегда тянулся к прекрасному. В прошлом тевтонский рыцарь, он обрёл бессмертие после гибели в бою, когда его обратил трансильванский сородич. Долгие века он скитался по Европе, подвизаясь при разных королевских дворах, пока петровские реформы не привели его в Россию.

Утончённый, голубоглазый, с аристократической бледностью кожи и длинными тёмными волосами, Вильгельм фон Лихтенрад предпочитал изысканные бархатные кафтаны и моднейшие туфли, обожал драгоценности и чувствовал себя в светском обществе как рыба в воде. Застенчивый Александр Черкасский, немного нескладный и куда более привыкший к кораблям, чем к бальным залам, невольно тянулся к нему видя в нем недостижимый идеал.

Европейские вампиры из древних немецких, голландских и шведских кланов пришли в Петербург вместе с реформами Петра, словно обратная тёмная сторона прогресса. В Европе их давно сдерживали Договоры, вековые соглашения с людьми, но здесь, в России, они почувствовали вкус Свободы — и он был сладок. Они охотились без разбора, убивали часто и много, обращали в своих сородичей кого хотели — женщин, стариков, детей. И Вильгельм фон Лихтенрад не стал исключением.

Он недолго присматривался к Александру, соблазн был слишком велик. Высокий, стройный, прекрасный юноша неодолимо притягивал его. И вот, после одной из особенно бурных вечеринок в доме немецкого посланника, он отвёз подвыпившего Александра к себе домой…

***

Александр очнулся в кромешной тьме. Он лежал на полу, тело горело, казалось, изнутри его разъедала кислота. Каждый сустав ныл, каждый нерв был оголён — даже бледный лунный свет, пробивавшийся сквозь щели ставней, причинял боль, как раскалённые иглы.

— Что… со мной? — хрипло прошептал он, но голос звучал чужим.

Попытался встать — тело не слушалось. Вместо привычной силы — необычайная звериная лёгкость и одновременно парализующая слабость.

Его мучила жажда. Но не обычная, что бывает после чрезмерно выпитого вина, нет — всепоглощающая, безумная, подобная голоду умирающего. Горло сжалось, язык прилип к нёбу, а в ушах пульсировало: кровь-кровь-кровь.

— Ты проснулся.

Голос Вильгельма прозвучал рядом, мягкий, почти ласковый. Александр резко обернулся — и тьма внезапно перестала быть непроглядной. Он видел каждую пылинку в воздухе, каждую трещину на стене, каждую каплю воска на догорающей свече. А сам Вильгельм — его кожа, волосы, даже складки бархатного камзола излучали золотистое сияние.

— Я… хочу...

— Знаю. — Вильгельм улыбнулся, и в полумраке блеснули клыки. — Но не торопись. Первая кровь должна быть особенной.

Приблизившись, он протянул руку — и Александр вдруг почувствовал его смрад. Пудра, табак, духи, вино… но под этим — что-то древнее, тёмное, мёртвое. Отвратительное и манящее одновременно.

— Что... ты со мной сделал?

— Подарил бессмертие. — Холодные пальцы нежно коснулись его щеки. — Ты больше не человек. Ты — один из нас.

Александр не помнил, как оказался на улице. Он бежал — от себя, от нового тела, от жажды, разрывающей грудь. Петербург вокруг стал чужим: слишком шумным, слишком ярким, слишком... насыщенным. Каждый прохожий источал запахи — солёный пот, дрожь страха, сладковатую кожу. И под этим — кровь. Он слышал её стук в жилах старухи-торговки, пьяного матроса, смеющейся девушки в парчовом платье.

— Нет... нет...

Он сжал голову руками, но голоса внутри нарастали: «Пей. Убей. Возьми своё по праву».

Срыв был неизбежен. Какой-то нищий зазевался в переулке — в следующий миг Александр впился ему в шею. Горячая, густая кровь хлынула в горло — и мир взорвался красками. Звуки стали чёткими, ветер ласкал кожу вместо того, чтобы кусать. Он чувствовал каждый глоток, каждый удар сердца жертвы — и когда оно остановилось, зарычал от ярости, что этого мало. Потом его вывернуло. Он рухнул на колени, царапая камни ногтями.

— Ну что, мой мальчик, доволен первым убийством?

Вильгельм наблюдал за ним с любопытством.

— Я чудовище!

— Нет. Ты свободен. — Рука легла на плечо. — Теперь ты видишь истину. Люди — стадо. Мы — их господа. Прими это — и все двери будут открыты.

Александр опустил голову. В луже крови рядом с трупом, с алыми глазами и окровавленным ртом отражалось его новое «я». И тогда он засмеялся.

***

Первые недели после обращения Александр не мог переступить порог родного дома. Солнце жгло его кожу, а сама мысль о том, что ему придётся постоянно слышать пульсирующий зов живой крови в стенах, где прошло его детство, испытывать жажду к собственной матери, повергала в ужас. Он снял скромное жилище на окраине Петербурга, куда Вильгельм аккуратно доставлял «провиант» — то загулявшего купца, то заблудившегося бродягу, а однажды даже захмелевшего гвардейского офицера.

Загрузка...