Пролог

Кальма правила вечностью.

Её царство было безупречно, как первый лед, сковавший воды реки до самого дна. Не чертоги мрака и стонов, а бесконечные галереи из черного обсидиана и молочного хрусталя. Воздух, неподвижный и прозрачный, был выдут из самого понятия тишины. Фонтаны с жидким серебром застыли в немыслимо сложных спиралях, никогда не падая. Сады полнились деревьями с листьями из тончайшего нефрита и цветами, вырезанными из алебастра, — они не знали увядания, не источали аромата, только холодное, замершее совершенство. Даже свет здесь был не естественным — он струился с потолков-небес, не имея видимого источника, отбрасывая длинные, идеально четкие тени. Собственных теней Кальмы было три, и они расходились от её ног под разными углами, словно чёрные лепестки.

Она сидела на троне из черного обсидиана, инкрустированном венами лазурита, и смотрела в Зеркало. Оно было не из стекла, а из спрессованной тьмы, и показывало не отражение, а вспышки. Минувшие жизни, вспыхивающие и гаснущие, как искры в пепле. Гулкий треск угасающих душ. Последний вздох. Тусклый свет, покидающий глаза. Она видела это миллионы раз, знала на вкус все оттенки финалов.

И скучала.

Её красота была ужасающа и абсолютна. Лицо с резкими, словно высеченными из мрамора скулами и тонким носом. Губы, всегда подкрашенные кроваво-красным оттенком. Но главное — глаза. Глаза цвета поздних сумерек, в которых плавали мерцающие точки, будто осколки далёких, холодных звёзд. Длинные, чернее самой тьмы волосы струились по плечам и спине, не шелохнувшись, будто тоже были отлиты из полированного камня. Она облекала себя в одеяния из теневого шёлка, что обвивал её высокую, стройную фигуру, не скрывая, а подчеркивая каждую линию — вечный, бесстрастный идеал.

Её пальцы с длинными, острыми ногтями лениво водили по поверхности Тёмного Зеркала. Очередная вспышка. Старик в хижине. Потухший взгляд. Тоска. Скучно. Ещё одна. Воин на поле боя. Боль, ярость, потом — пустота. Привычно. Она вздохнула, и от её вздоха по галерее пробежала едва слышная звенящая дрожь. Даже этот звук был безупречно печален.

Она отвела взгляд к своим владениям. К статуям. Они не были изваяниями — это были души, которым она даровала форму и покой. Прекрасный юноша с лютней, замерший в вечном поклоне. Девушка с лицом, полным невысказанной печали, застывшая у невидимого окна. Они были её коллекцией. Идеальными, безмолвными, предсказуемыми. Они не старели, не болели, не просили, не разочаровывали. Они просто были. Как и она.

Но сегодня чувство пустоты, это жужжащее, назойливое чувство отсутствия чего-то, было острее. Её взгляд, скользнув по рядам прекрасных пленников, не находил отдохновения. Что-то щемило там, где должно было быть лишь ледяное равновесие. Что-то извне.

Её пальцы снова коснулись Зеркала, но на сей раз она не искала кончины. Она искала… жизни. Той самой, жаркой, неистовой, пахнущей дымом очага и спелыми яблоками. Той, что сопротивляется. С усилием, будто раздвигая толщу тёмной воды, она направила взор Зеркала не на концы, а на середины.

И увидела.

Деревню у реки. Вечер. Девушка с толстой русой косой, сидящая на завалинке. Она что-то вышивала, а её лицо, озаренное последними лучами солнца, светилось таким тихим, глубоким счастьем, что Кальма на мгновение почувствовала странное жжение в груди. К девушке подошёл юноша. Высокий, крепкий, с открытым лицом и ясными глазами. Он смотрел на неё, и в его взгляде не было ни капли обладания — только восхищение, нежность и какая-то животворящая гордость. Он что-то сказал, и девушка засмеялась, откинув голову. Её смех был беззвучен в зеркале, но Кальма увидела его — он вибрировал в воздухе, как колокольчик, трепетал в уголках её глаз, в движении плеч.

Это не было страстью. Это было… целым миром. Маленьким, тёплым, хрупким и невероятно ярким миром на двоих. Он сиял в серой чередe будней, как самоцвет в груде булыжников.

Кальма замерла. Её совершенные брови чуть сдвинулись. В её царстве не было смеха. Не было этого тёплого свечения кожи под закатным солнцем. Не было этого взгляда, наполненного будущим. У неё было только вечное прошлое.

Зависть пришла не как жгучая злоба, а как тихая, ядовитая осознанность. Как понимание того, чего у неё нет и никогда не было. Эта пара, этот миг их счастья был более живым, чем вся её вечность из стекла и тени. И это было нестерпимо.

Она не захотела уничтожить этот свет. Нет. Зачем уничтожать самую прекрасную игрушку, которую она когда-либо видела? Она захотела её иметь. Забрать сюда, в свой безупречный музей. Разобрать этот живой мир на части, очистить от грубой шелухи чувств и оставить только суть — красоту. Красоту юноши. Красоту его преданности, но направленной уже на неё саму. А девушка… Девушка была ключом. Её горе, её отчаяние станут той темной оправой, в которой ярче заблещет новая игрушка.

Губы Кальмы, похожие на лепестки сухой розы, тронула едва заметная, холодная улыбка. Скука отступила, уступив место азарту хищницы, увидевшей редкую дичь.

«Поиграем, — прошептала она, и её шёпот застыл в воздухе мелкой рябью теней. — Покажите мне, на что способна ваша мимолётная жизнь. А я покажу вам… вечность».

Глава 1: ТЁПЛЫЙ ХЛЕБ И КРАСНАЯ НИТЬ

В избе пахло счастьем. Точнее, оно пахло тёплым ржаным хлебом, только что вынутым из русской печи, да едва уловимым ароматом сушёного чабреца, развешанного пучками под потолком. Тепло, густое и плотное, как хороший тулуп, наполняло каждый угол, отгоняя прочь осеннюю сырость, притаившуюся за толстыми бревенчатыми стенами.

Алёна сидела на резной лавке у окна, ловко, почти беззвучно водя иглой по плотной холщовой ткани. Ярко-розовый луч заходящего солнца, пробившись сквозь слюдяное окошко, золотил её опущенные ресницы и толстую русую косу, уложенную короной вокруг головы. Под её пальцами расцветал чудо-узор: алые петухи с пышными хвостами, причудливые деревья и цветы, каких ни в одном лесу не сыщешь. Это была рубаха. Мужская. И каждый стежок в ней ложился не просто так, а с тихой, сосредоточенной мыслью о том, для кого она предназначена.

— Лёнка, да ты хоть оторвись от своего шитья! — звонкий голос младшей сестрёнки, Машутки, раздался из сеней. Дверь с шумом распахнулась, впустив ватагу холодного воздуха и двух девочек-погодок, румяных, запыхавшихся, с прилипшими к лбам светлыми прядями.

— В деревне старец пришлый! Волхв! — наперебой затараторили они, их глаза горели азартом. — У торговых рядов костёр развёл, байки сказывает такиеее... дух захватывает! Про летучих кораблей и говорящих щук! Все туда бегут!

Алёна не подняла глаз, лишь уголки её губ дрогнули в лёгкой улыбке.

— Дайте закончить ветку, — сказала она мягко, но твёрдо. — Ишь, торопитесь вы всегда.

У печи, перекладывая душистые караваи на широкий стол, хлопотала матушка, Ольга. Женщина дородная, с добрым, усталым лицом и руками, знающими цену любому труду.

— Пусть сказывает, — буркнула она, но беззлобно. — Старцу и каши нашей и хлеба свежего отнеси. Пусть порадуется, устал поди с дороги. — Она с теплотой посмотрела на старшую дочь, собирая узелок. — Наша-то лучше любой сказки. Красавица да умница. И руки золотые.

Отец, Григорий, сидел в красном углу под образами, починяя лыко на лаптях. Молчаливый, крепкий, как вековой дуб, он лишь кивнул в сторону дочерей:
— Ступайте, коли зовут. Только Алёну не задерживайте, дело у неё важное. — В его голосе сквозила нескрываемая гордость.

Алёна наконец откусила нитку зубами, аккуратно сложила почти законченную рубаху и встала. Платье на ней было простым, домотканым, но отглаженным до хруста, а поверх — нарядный вышитый передник, её же работы. Она была высока и статна, и движенья её были плавны и полны неброского достоинства.

— Ладно, поглядим на вашего сказителя, — уступила она сестрам, которые уже прыгали от нетерпения.

Машутка с Настенькой, визжа от восторга, рванули вперёд. Алёна же накинула на плечи большой вязаный платок, перекрестилась на образа, ловко подхватила с лавки пряник, сунула в карман платья и вышла на крыльцо, где её уже ждала прохлада наступающих сумерек и далёкий, манящий отблеск костра в центре деревни. В груди у неё тихо и радостно ёкнуло: не от сказок, а от предвкушения. Ведь путь к костру лежал мимо избы, где жил Мирон с братьями. И кто знает, может, он уже вернулся с охоты?

Ступив с тёплых деревянных половиц крыльца на прохладную, утоптанную землю деревенской улицы, Алёна на мгновение задержалась, вбирая в себя вечер. Воздух пах дымом из труб, прелым листом и далёкой, чистой сыростью от реки. Где-то кричала возвращающаяся стайка гусей, слышался дробный стук топора. А впереди, на площади у старой раскидистой липы, уже гудел, переливаясь искрами, высокий костёр, и вокруг него копошилась тёмная толпа.

Путь её лежал через всю деревню. И почти сразу навстречу попалась соседка, тётка Агафья, с коромыслом на плечах.

— Алёнушка, родимая! — расплылась та в улыбке, ставя вёдра на землю. — Иди, иди, старца послушай, умные речи он говорит. Ой, да спасибо тебе ещё раз за рубашонку Ванюшке! Ребёнок как в бархате ходит, не нарадуется. И вышивка-то… какая птичка-невеличка, прямо живая!

— На здоровье, тётя, — слегка поклонилась Алёна, и румянец от искренней похвалы зажёгся на её щеках.

— Красавица наша, умница, — покачала головой Агафья, уже поднимая коромысло. — Таким — только в хоромах жить!

Алёна пошла дальше, но неспешно. Она не рвалась вперёд, как сестрёнки. Её шаг был лёгким, но твёрдым. Взгляд, ясный и спокойный, скользил по знакомым заборам, по ставням. Она была частью этого места, и оно — частью её.

Возле низкой избы с заросшим огородом, её окликнули двое мужиков, отец и сын, чинившие телегу.

— Здорово, Алёна! — крикнул старший, Семён, придерживая тяжёлое колесо. — Передай отцу, за кожух спасибо. Да платок, что ты жёнке моей вышила — загляденье! Зимой не замёрзнет.

— И рукавицы те, с узором, — добавил его сын, парень лет тридцати, смущённо потупившись. — Ловко работается в них. Тепло и… красиво.

— Рада, что пригодилось, — кивнула Алёна, и её голос прозвучал скромно, но так, что было слышно сквозь вечерний гомон.

Здесь, в каждом слове благодарности, была не просто вежливость. Была её жизнь, вплетённая в жизнь деревни узором не менее сложным, чем на её вышивках. Она шила свадебные рубахи молодым, обережные пояса воинам, утешительные платки старухам, тёплые одеяла для новорождённых. И каждый стежок был сделан с пониманием, для кого, с мыслью о судьбе этого человека. Это было её ремесло, её дар и её тихая отдушина.

Пройдя дальше, она услышала, как из-за плетня на соседнем огороде раздаётся сдавленный плач. Заглянув, она увидела маленькую Нюру, дочку пасечника, сидящую в грязи и утирающую кулачком размазанные по лицу слёзы. Подол её платьица был порван.

— Что случилось, пчёлка? — мягко спросила Алёна, переступая через низкий забор.

— За… зацепилась… мамушка ругать будет… — всхлипнула девочка.

Алёна, не говоря ни слова, присела на корточки, отложив узелок. Ловким движением она достала из кармана тот самый пряник, сунула его в маленькую ладошку Нюры, а сама, сняв с запястья простую запасную иголку с ниткой, быстрыми, точными стежками стала сшивать разорванную ткань.

Глава 2: СКАЗКИ У ОГНЯ

Площадь перед липой гудела, как растревоженный улей. Огромный костёр, в который мальчишки то и дело подбрасывали сушняк, плясал, отбрасывая на тёмные лица людей и бревенчатые стены домов гигантские, неверные тени. В центре этого живого круга, на дубовом пне, сидел он — Волхв.

Его звали Велеслав, но все здесь называли его просто — Старец или Вещий. Он не был дряхл; в его осанке чувствовалась скрытая сила, будто в корнях того самого дуба. Длинные, седые волосы и такая же борода, заплетённая в несколько кос, падали на грудь, покрытую простой, но чистой холщовой рубахой да теплым жилетом из бараньей шкуры. На шее — обереги из кости и дерева, а в руках — посох из причудливо изогнутого ясеня. Но главное — глаза. Тёмные, глубокие, они казались старше окружающих лесов и в то же время видели каждого сидящего перед ним так пристально, будто читали по душам, как по берестяным грамотам.

Алёна с подругами устроилась на разостланном на земле половике чуть в стороне, у самого края света. Дуняша принесла горсть подсолнуховых семечек, и девушки щёлкали ими, перешёптываясь. Но когда Старец поднял руку, на площадь медленно спустилась тишина. Даже дети притихли, прижавшись к матерям.

— Сказывали мне в дальних краях, — начал Волхв, и голос его был негромок, но разносился над всей толпой, ясный и ровный, — историю одну. Про любовь, что сильнее смерти, да про жертву, что дороже золота.

Алёна, отложив свою горсть семечек, прислушалась. Голос старца был похож на шум далёкого водопада — монотонный, завораживающий, уносящий прочь с этой площади, с этой земли.

— Жил-был на свете юноша, — продолжал Вещий, и его взгляд, казалось, на миг остановился на группе парней у колодца, где стоял Мирон. — Не было ему равных в силе да меткости. И была у него невеста — краше утренней зари, добрее летнего дождя. Жили они в любви да согласии, душа в душу. Но приметила их сама Хозяйка Тёмных Троп.

«Хозяйка Тёмных Троп»… Алёна невольно передёрнула плечами. В сказках всегда были злые силы, жаждущие погубить счастье. Она украдкой взглянула на Мирона. Он стоял, сложив на груди мощные руки, и слушал, слегка наклонив голову. Огонь играл на его скулах, делая профиль резким и сосредоточенным.

— Захотелось Хозяйке заполучить юношу в свои чертоги, — голос Волхва понизился, стал зловеще-мелодичным. — Не для муки, нет. Для вечного покоя. Чтобы был он там, среди её сокровищ, самым прекрасным изваянием. И наслала она на него чары, заманила в глубину самого древнего бора, откуда нет возврата живым…

Дуняша тихо ахнула и сжала руку Алёны. Та даже не заметила. Она впилась взглядом в рассказчика, сердце её забилось чуть тревожнее. Сказка была не похожа на обычные, про глупых царевичей и мудрых Василис. В ней сквозила какая-то леденящая достоверность.

— А невеста его, — продолжал Старец, и теперь его глаза, казалось, искали кого-то в женской половине круга, — не смогла жить без него. Кинулась она искать дорогу в те чертоги. Но путь туда не для живых. И предложили ей тогда: отдай своё самое дорогое. Отдай свет очей своих, отдай шёлк волос своих, отдай звук песен своих… Всё отдала она. Стала слепой, немой, безкосой. Но прошла.

В толпе кто-то всхлипнул — какая-то молодуха, недавно вышедшая замуж. Алёна сидела неподвижно, забыв и о подругах, и о костре. Она видела эту девушку из сказки. Видела её отчаяние, её решимость. И странное дело — она не находила это глупым. В её груди что-то отзывалось на эту жутковатую историю тихим, трепетным эхом.

— И что же? Нашла она его? — не выдержала какая-то девчонка с задних рядов.
Волхв помолчал, давая вопросу повиснуть в воздухе, полном треска огня.

— Нашла, — наконец сказал он. — Но юноша, убаюканный вечным покоем, не узнал её. Увидел лишь измождённую слепую и отвернулся. А Хозяйка Троп лишь рассмеялась: «Вот цена твоей любви!»

— Ой, нет! — вскрикнули сразу несколько голосов.

— Какая же это сказка! — возмущённо прошептала Дуняша Алёне. — Тоска одна!

Но Алёна молчала. Её не отпускал взгляд старца. В его глазах не было ни злорадства, ни печали. Была лишь глубокая, бездонная знающая тишина.

— Но на то она и любовь, что сильнее смерти и любой цены, — вдруг, меняя интонацию, продолжил Волхв, и в его голосе зазвучала стальная, непоколебимая нота. — Не стала та девушка бежать и проклинать судьбу. Обняла она камень у трона Хозяйки — самый холодный и чёрный — и не отпускала. И лились из её слепых глаз слёзы. Не от жалости к себе, а от любви, что даже память пережила. И от тех слёз камень тот ожил, и оказался в нём её любимый, сердце которого всё это время спало под чарами.

Толпа выдохнула облегчённо. Но финал был не радостным, а каким-то торжественно-печальным.

— Вернулись они в свой мир, — закончил Старец, поднимаясь с обрубка. — Но не прежними. Они видели бездну и прошли сквозь неё. И любовь их с тех пор была не ярким пламенем, а тихим, неугасимым углём.

Он замолчал. Сказка кончилась. Но тишина повисла ещё на несколько долгих мгновений, прежде чем её нарушили вздохи, перешёптывания и звук встающих людей.

— Ну и страсти наплел дед, — отряхивая семечки с колен, фыркнула Дуняша. — Любовь да любовь… У нас и без того всё просто: прислал сватов, сыграли свадьбу, живут да детей растят. Какие там тёмные тропы…

— А мне… понравилось, — тихо сказала Алёна, сама удивляясь своим словам.

— Тебе? — подруги уставились на неё. — Да там же сплошное горе!

— Не горе, — попыталась объяснить Алёна, глядя на догорающие угли. — Сила. Такая, что даже смерть… не властна. Как будто… проверка.

Она не смогла выразить мысль до конца. Но в её душе, обычно такой ясной и уравновешенной, сказка оставила странный осадок — не страха, а чего-то важного и сурового, о чём раньше она не задумывалась.

Поднимаясь, она поймала на себе взгляд Волхва. Он стоял у костра, опершись на посох, и смотрел прямо на неё. Не на толпу, а именно на неё. И в его древних глазах не было вопросов. Было лишь… узнавание. Будто он рассказывал эту историю не всем, а только ей одной. И будто он уже знал её конец — не сказочный, а тот, что ещё только мог притаиться впереди, в тени будущего.

Глава 3: ДАР ЛЕСА И ОБЕТ У ДУБА

Лес в этот час был не просто скоплением деревьев. Он был огромным, дышащим существом. Свет угасал, пробиваясь сквозь рыжий кровяк клёнов и золото берёз косыми, почти горизонтальными лучами, в которых кружилась мошкара. Воздух, холодный и терпкий, пах влажной землёй, грибной прелью и далёким дымком — возможно, от их же деревенского костра, но казавшимся здесь чем-то первобытным, древним.

Их было трое. Старшие братья, Добрыня и Лука, шли чуть поодаль, их силуэты в поношенных кожаных плащах сливались с тенями стволов. А впереди, бесшумной, пружинистой поступью ступая по ковру из листьев, двигался Мирон. Он не просто шёл — он слушал. Ушами, кожей, всем существом. Его лук, тетива из жилы, был уже на взводе, стрела с оперением из орлиных перьев лежала на пальцах, готовая сорваться в полёт. Его глаза, серые и зоркие, как у ястреба, скользили по земле, читая следы: здесь прошла лисица, там кабан рыл коренья, а вот — свежий, чёткий отпечаток раздвоенного копыта.

— Олень, — прошептал он, даже не оборачиваясь, лишь едва заметным движением руки указав направление.

Братья замерли, как вкопанные. Доверие к чутью младшего было у них абсолютным.

Зверь стоял в небольшой, залитой солнцем ложбине. Великолепный самец, с могучими, ещё не сброшенными рогами, похожими на корни вывороченного бурей дерева. Он щипал пожухлую траву, время от времени поднимая гордую голову, чутко вращая ушами. Шерсть его отливала бронзой, вбирая в себя тепло солнечных лучей. Это была картина такой совершенной, дикой красоты, что на мгновение у Мирона дрогнуло сердце. Не жалостью, а благоговением. Жизнь, — подумал он. Полная, сильная, свободная жизнь.

Но он был охотником. Сын, брат, будущий муж. В его деревне ждали мяса и шкур. Долг был ясен и суров.

Дыхание стало медленным, ровным. Мир сузился до тетивы, до наконечника стрелы и до небольшого пятна ниже лопатки зверя, где билось горячее сердце. Братья не дышали. Олень на мгновение замер, уловив не звук, а, казалось, само намерение, витавшее в воздухе.

«Прости», — мысленно прошептал Мирон.

Тетива звонко пискнула в тишине. Стрела, описав короткую, смертоносную дугу, вонзилась точно в цель. Олень вздрогнул, подпрыгнул, словно пытаясь сбросить невидимую тяжесть, сделал несколько неуклюжих шагов и рухнул на бок. Взгляд его огромных, тёмных глаз на миг встретился со взглядом охотника — в нём был не ужас, а лишь стремительно наступающее изумление перед внезапным концом.

Всё было кончено тихо и быстро.

Подойдя, Мирон первым делом опустился на одно колено рядом с ещё тёплым телом. Он не торопился. Положил руку на шею оленя, почувствовав под ладонью угасающий жар жизни.

— Спасибо, брат, — произнёс он вслух, голос его был низким и серьёзным. — За твою силу, за твой дар. Твоё мясо накормит нас, твоя шкура согреет, жилы станут тетивами. Ты не пропадёшь. Ты станешь частью нашего рода. Мирной тебе стоянки в загробных лесах.

Добрыня и Лука, привыкшие к этому ритуалу, молча принялись за работу — быстрой, опытной рукой они начали свежевать тушу. Мирон же отошёл в сторону, к подножию старого, корявого дуба, считавшегося в этих краях местом силы. Он достал из небольшой кожаной сумы, висевшей на поясе, горсть сушёных трав и ячменных зёрен — приношение старым богам.

— Велес, Хозяин Лесной, Батюшка, — начал он, рассыпая зёрна у корней, — прими нашу благодарность за дар твой. Не ради забавы кровь пролилась, а ради жизни нашей. Храни душу этого зверя в своих чащах вечных. И… — он замолчал, подбирая слова. Просьба, которую он хотел высказать, была глубже обычной. — И благослови, если будет на то воля твоя, путь мой. Дай мне силу и мудрость быть опорой, добытчиком и защитником. Не только для родителей моих, но и… для той, с кем хочу жизнь связать. Для Алёны.

Он произнёс её имя шёпотом, словно это было самое сокровенное слово заговора. И в этот миг, под сенью древнего дуба, с запахом крови и леса в ноздрях, это было не просто признание. Это была клятва, данная не только богу, но и самому себе. Он просил благословения не на лёгкую долю, а на ответственность. На то, чтобы его сила, добытая здесь, в лесу, служила не только добыче, но и защите того тихого, светлого мира, который олицетворяла собой Алёна с её иглой и красной нитью.

Братья, закончив свою работу, переглянулись. Лука, всегда более шутливый, кивнул в сторону Мирона:
— Богу молится или невесте славу воздаёт?

— И тому, и другому, — хрипло ответил Добрыня, взваливая на плечо тяжёлую тушу. — Парень-то у нас не простой. Сердце у него не только для зверя, но и для людей горячее.

— Ну, значит, и олень не зря лёг, — заключил Лука, и в его голосе прозвучало одобрение.

Мирон, закончив обряд, подошёл к ним. Он не улыбался. Его лицо было серьёзно и сосредоточено. Он взял свою долю добычи — шкуру и часть мяса, — и его движения были полны той же почтительной бережности.

— Пора домой, — сказал он просто. В его глазах, отражавших багрянец заката, горел твёрдый, ясный свет.

Охота была завершена. Ритуал — исполнен. А обет, данный у дуба, навсегда запечатлелся в самой глубине его души, став частью его сути, столь же неотъемлемой, как умение натянуть тетиву лука.

Глава 4: НЕ СЛОВАМИ, А ДАРАМИ

В доме у Алёны пахло по-праздничному. Не только хлебом, но и мёдом, разогретым в глиняном горшочке, и сушёной мятой, которую щедро бросили на раскалённые камни печи, чтобы аромат разогнал все будничные запахи. Стол, обычно скромный, ломился: тут и творог со сметаной и укропом, и рыжики солёные с чесночком, и каравай с оттиснутой на нём сложной витью из теста — работа рук матери Ольги, знавшей толк в обрядовой выпечке.

Сватовство было формальностью, но важной, как резной косяк у двери. Мирон пришёл не один. С ним были его подслеповатый отец Игнат и оба брата, Добрыня и Лука, вымытые, в чистых рубахах, и сосед-староста, выполнявший роль «свахи». Лица у всех были торжественно-напряжённые, но в уголках глаз Добрыни и Луки прятались весёлые искорки.

Отец Алёны, Григорий, сидел в красном углу, молчаливый и важный, как истукан. Мать Ольга суетилась, подкладывая гостям еды. Алёна же стояла у печи, опустив глаза, но не от стыда, а от сосредоточенности. Она была одета в своё лучшее платье, а косу заплела с лентой — не яркой, а тёмно-синей, цвета ночного неба. В руках она держала свёрток из чистого, отбеленного холста.

Разговор шёл неспешный, обстоятельный. Говорили о хозяйстве, о покосе, о предстоящей зиме. Говорили обо всём, кроме главного, пока наконец староста, обмакнув кусок хлеба в мёд, не произнёс:
— Ну, коли добро у нас обоюдное и речи сладкие, давай, Мирон, покажи, чем сердце невесты порадуешь.

В избе наступила тишина. Даже сестрёнки, выглядывавшие из-за занавески с палатей, замерли.

Мирон встал. Он казался ещё выше и шире в плечах в тесной горнице. Лицо его было серьёзно, но в глазах, когда он взглянул на Алёну, вспыхнул тот самый тёплый, ясный свет, который она видела у костра. Он не стал говорить высоких речей. Он взял свой берестяной туесок и извлёк из него две вещи.

Первыми были сапожки. Не грубые, деревенские, а лёгкие, удивительно изящные, с мягкими загнутыми носиками. Они были сшиты из дублённой до медовой мягкости оленьей кожи, той самой, с благородным бронзовым отливом. Швы — тонкие, почти невидимые. А по голенищам шла вышивка — не яркая, а тонким конским волосом, изображавшая бегущую волну и ветку можжевельника, символы долгой жизни и чистоты.

— Чтобы путь твой был лёгок, а стопа тверда, — сказал Мирон, и голос его прозвучал грубовато от волнения.

Затем он протянул ремень. Широкий, прочный, с массивной, но изящной пряжкой из оленьего рога. Он был прост и в то же время благородно красив.

— Чтобы держало и оберегало, — добавил он уже тише, и эти слова были уже только для неё.

В избе прошелестел одобрительный вздох. Даже суровый Григорий кивнул, оценивая качество работы и глубокий смысл даров: охотник дарил не просто вещи, а часть своего труда, своей связи с лесом, своё умение превращать добычу в красоту и защиту.

Алёна сделала шаг вперёд. Глаза её блестели, но руки не дрожали. Она развернула свой свёрток.

Первой появилась рубаха. Та самая, над которой она сидела у окна последние несколько вечеров. Белоснежный домотканый холст, но теперь он казался не простой тканью, а полотнищем, на котором расцвел волшебный сад. Алые петухи с длинными хвостами, диковинные цветы и, по подолу и обшлагам, хитрый, непрерывный узор — «бегущий олень», вышитый красной и золотой нитью. Рубаха дышала, жила. Это была не одежда, а кольчуга из любви и оберегов.

— Чтобы сила земли и неба оберегала тебя, — проговорила Алёна, и голос её звенел чисто и ясно.

А затем она достала ленту для волос. Неширокую, сплетённую из шёлковых нитей. Основной цвет был тёмно-зелёным, цветом сосновой хвои, а по нему шла вышивка золотом — солнце, обрамлённое тонкими, как паутинка, колосками.

— Чтобы мысли твои были ясны, а воля — крепка, как эта плеть, — сказала она, расправляя ленту на ладонях.

Она протянула дары. Их руки встретились на миг. В этом мгновенном прикосновении было больше слов, чем во всей предшествующей беседе.

Староста удовлетворённо хлопнул себя по коленям.

— Вот оно! Не словами, а делами говорят! Ремень да сапожки, рубаха да лента — друг к дружке приходятся, как ключ к замку. Союз будет крепкий!

Мать Ольга утирала глаза уголком фартука. Отец Григорий поднял кружку с хмельным мёдом:
— За добрые дары и за доброе слово! Будь сговор крепок!

Мирон взял рубаху, и его пальцы с неожиданной нежностью коснулись вышитого оленя. Алёна приняла сапожки, чувствуя подушечками пальцев тепло и податливость кожи. Их взгляды встретились снова, и в них уже не было ни волнения, ни торжественности. Было тихое, непреложное понимание. Они обменялись не просто подарками. Они обменялись обещаниями, вышитыми и вырезанными, сплетёнными и сшитыми. Они положили начало своему общему миру, где его сила будет оберегать её творение, а её красота — вдохновлять его на подвиги. Сватовство свершилось. Путь был выбран.

В полночь, они шли не по тропе, а напрямик, через спящий лес. Луна, почти полная, висела в чёрном, бездонном небе, заливая мир холодным, серебристым светом. Она превращала берёзы в призрачные столпы, а тени под елями — в густые, непроглядные чернильные лужи. Мирон шёл впереди с вышитой лентой, опоясывающей голову, беззвучно отводя мокрые от ночной росы ветви, чтобы они не хлестнули Алёну. Она шла за ним, закутавшись в тёплый платок, в тех самых подаренных сапожках, которые действительно делали её шаг лёгким и беззвучным на сырой хвое.

Они не сговаривались об этом. Просто после сватовства, после ухода гостей и счастливых слёз матери, их взгляды встретились в полутьме сеней, и всё было решено без слов. Некоторые обещания нельзя давать при людях. Их нужно произносить там, где слышат только деревья да звёзды.

Лесная чаща расступилась, открыв небольшую, круглую, как чаша, поляну. Посреди неё чернело озеро, столь неподвижное, что в нём, как в идеальном зеркале, отражалась вся луна целиком — огромный, холодный, немигающий глаз. А на самом берегу, склонившись над водой, стояла Она. Огромная, древняя осина. Её кора, испещрённая глубокими морщинами, казалась кожей какого-то древесного духа. Вековое древо, про которое говорили, что оно помнит ещё первые костры на этих землях. Клятвы, данные у его корней, считались нерушимыми — скреплёнными не человеческим законом, а самой силой земли.

Глава 5: КРОВЬ И ЯРОСТЬ В БУРЕЛОМЕ

Лес в этот раз был иным. Не дышащим, живым существом, а замершим, настороженным, будто притаившимся. Солнце, бледное и холодное, пробивалось сквозь сплошную пелену низких, серых облаков, не давая ни тепла, ни теней. Воздух был неподвижен и звонко тих. Даже привычного перестука дятла, шелеста белки в листве не было слышно. Только хруст веток под их собственными сапогами да скупые, односложные реплики братьев нарушали гнетущее безмолвие.

— Пусто, — хрипло выдохнул Лука, скинув с плеча лук и протирая вспотевший лоб. — Как будто все звери по уговору в норы попрятались.

Добрыня, самый старший и опытный, молчал, лишь водя испытующим взглядом по оврагам и чащобам. Его скулы были напряжены.

— Не к добру такая тишь, — наконец произнёс он. — Лес затаился. Чует что-то.

Мирон шёл чуть впереди, его чутьё, обычно безошибочное, сегодня молчало. Он видел лишь старые, заветренные следы — лисьи, заячьи, но все — вчерашние, а то и вовсе позавчерашние. Земля была суха и безмолвна. В груди у него росла не тревога, а глухое раздражение. Он хотел добычи. Не из жадности, а из чувства долга. После сватовства ответственность легла на плечи ощутимее. Он должен был вернуться не с пустыми руками. Алёна, родители, вся деревня ждали от него не слов, а дела. И этот немой, вымерший лес будто насмехался над его решимостью.

Шли они уже несколько часов. От усталости во рту появился горьковатый привкус. За весь день удача улыбнулась лишь раз — старшему Добрыне, метко пустившему стрелу в мелькнувшего между коряг русака. Тот, тёплый и ещё дёргающийся, болтался теперь у Луки на поясе — жалкая добыча на троих взрослых мужиков.

— Может, назад? — нерешительно предложил Лука, поглаживая тощее брюхо зайца.

— С одним ушастым да на троих… Смеху только. — Горько усмехнулся Добрыня.

— Рано, — отрезал Мирон. Голос его прозвучал резче, чем он хотел. Он не мог вернуться так. Не мог. — Ещё пройдём до Чёрного ручья. Там лосиха с лосёнком прошлой осенью ходила.

Они пошли дальше. Тишина давила на уши. Внезапно Мирон замер, резко подняв руку. Братья мгновенно застыли. Он опустился на корточки у края небольшого болотца, поросшего ржавым мхом. В чёрной, вязкой грязи отпечатался след. Чёткий, глубокий, свежий.

— Кабан, — прошептал Мирон, и в его голосе зазвучал азарт. — Секач, судя по глубине. Крупный зверь.

Усталость как рукой сняло. В глазах у всех троих вспыхнул охотничий огонь. Один заяц — это насмешка. А вот взрослый кабан — это серьёзная добыча. Мясо, сало, шкура. Это достойная плата за день тяжёлого, безрезультатного блуждания.

Мирон провёл пальцем по краю следа, оценивая влажность грязи.

— Недавно. Час, не больше. Пошёл на север, в бурелом.
Он посмотрел на братьев. В их глазах он прочитал то же самое: усталость, голод, но и решимость. Лес, наконец, дал им шанс. Они его не упустят. Неудачный день мог ещё обернуться славной охотой.

— Тише воды, ниже травы, — скомандовал Добрыня, снова взводя тетиву своего лука.
Мирон кивнул, уже не чувствуя тяжести в ногах. Его взгляд стал острым, как у волка. Кабан был хитер, силён и опасен. Охота только начиналась, и она обещала быть трудной. Но это был вызов. И Мирон был готов его принять.

Охота на секача — это не преследование, а осада. Зверь, почуяв погоню, не бежал прочь, а, следуя своему свирепому нраву, начал петлять, заходить с подветренной стороны, пытаясь сам перейти в нападение. Он вёл их в самую чащу, в непролазный бурелом, где стволы поваленных деревьев лежали грудой, как кости исполинского скелета, а молодой подрост цеплялся за одежду, царапал руки и лица.

Воздух больше не был тих. Он был наполнен их тяжёлым дыханием, треском сучьев под ногами и низким, невидимым, но ощутимым враждебным присутствием. Запах — густой, терпкий, звериный — висел в сыром воздухе, становясь всё сильнее.

— Видел! — сдавленно выкрикнул Лука, указывая вперёд. Между чёрных стволов мелькнуло нечто массивное, тёмно-серое, как скала, поросшая мхом. Это была лишь спина, но и по ней было видно — зверь огромен.

Секач знал, что его преследуют. Он не торопился. Он выбирал место для боя.

— Осторожно, — прошипел Добрыня, разделяя их жестом. — Обходи справа, Лука. Мирон, со мной, прямо. Не подпускай ближе десяти шагов. Бросится — уйдёшь на дерево, понял?

Мирон лишь кивнул, чувствуя, как сердце бьётся не от страха, а от того сосредоточенного, холодного возбуждения, которое охватывает перед схваткой. Его пальцы обхватили древко стрелы привычным, твёрдым жестом.

Они двигались медленно, шаг за шагом, вгрызаясь в бурелом. Внезапно тишину разорвал звук — не рык, а резкий, яростный хруст. Секач, скрытый за грудой валежника, бросился не на них, а на сухой, подгнивший ствол, ломая его мощными клыками, как спичку. Это был вызов. Демонстрация силы.

— Теперь! — скомандовал Добрыня.

Они вышли на маленькую, заваленную буреломом полянку почти одновременно с трёх сторон. Кабан стоял в центре, низко опустив свою голову. Маленькие, пронзительно-злые глазки, светившиеся красноватым огоньком, метались от одного охотника к другому. Из пасти капала слюна. Он рыл копытом землю, взрыхляя мох и хвою.

Лука, самый нетерпеливый, выстрелил первым. Стрела вонзилась кабану в мощный окорок, но лишь глубже вогнала его в ярость. Зверь взревел — коротко, пронзительно, не по-звериному — и бросился именно на него. Лука отпрыгнул за дерево, и страшная голова с клыками, способными распороть лошадь, вонзилась в мягкую древесину сосны, оставив на ней глубокие, сочащиеся смолой борозды.

В этот миг выстрелили Добрыня и Мирон. Почти синхронно. Добрынина стрела вонзилась в шею, уткнувшись в кость. Стрела Мирона, выпущенная с безупречным расчётом, ушла чуть ниже, под лопатку, метя прямо в сердце. Но у кабана, даже смертельно раненого, хватает ярости на последний бросок.

Он рванул головой из дерева, смола и щепа полетели в стороны, и, забыв про Луку, понёсся на Мирона. Тот не отпрыгнул. Он знал, что зверь, несущийся с такой скоростью, не сможет резко повернуть. Мирон сделал шаг в сторону, припав на одно колено, и в последнее мгновение перед самой страшной мордой в мире выставил вперёд древко запасной стрелы, уперев его торцом в землю.

Загрузка...