18 декабря 1898 года.
15:42. Нордск. Пристань №4.
Старый пароход «Северный венец» стонал всем своим железным нутром, пробиваясь сквозь крошево прибрежного льда. Черный, маслянистый дым из изъеденной коррозией трубы неопрятным шлейфом тянулся над свинцовой водой, оседая жирной сажей на девственно белых торосах. Элиас Торн стоял у обледенелого леера, крепко сжимая в кулаке тяжелую трость с набалдашником из китового уса. Ветер, колючий и злой, бесцеремонно пробирался под полы тяжелой суконной шинели, принося с собой запахи разогретого мазута, замерзшей соли и чего-то еще — едва уловимого, сладковато-гнилостного запаха старой органики, поднятой со дна винтами судна.
Впереди, из плотной серой мглы полярных сумерек, проступали угрюмые очертания Нордска. Город не приветствовал гостей; он казался нагромождением острых скал и почерневших от соли деревянных домов, которые испуганно прижались к самой кромке ледяной воды, словно боясь того, что таится у них за спиной — в непроглядной тени вековых ледников. Над портом возвышались ржавые каркасы паровых кранов, похожие на скелеты гигантских доисторических птиц, застывших в вечном безмолвии.
Элиас поправил лямку кожаного саквояжа, чей вес привычно оттягивал плечо. Внутри, завернутый в несколько слоев плотного бархата, покоился массивный латунный хронометр его отца — инструмент невероятной сложности и столь же сомнительной надежности в этих широтах. В мире столичных мореплавателей этот прибор считался вершиной инженерной мысли, но Натаниэль Торн перед самой кончиной бредил лишь об одном, сжимая руку сына костлявыми пальцами: «Верь только механике, Элиас. Шестеренки не умеют лгать, в отличие от человеческого сердца. Если стрелка задрожит — беги, не оглядываясь».
Когда пароход с тяжелым глухим ударом, от которого зазвенели переборки, притерся к просоленному пирсу, окутанному густыми облаками пара, на берегу их ждал только один человек. Он стоял неподвижно, подставив грудь порывам ледяного ветра, и напоминал гранитное изваяние, случайно одетое в подбитое мехом медвежье пальто.
— Элиас Торн? — Голос мужчины был тяжелым и неровным, словно обвал в горах, перемалывающий вековые камни. Он не спрашивал, он зачитывал приговор, обжалованию не подлежащий.
Элиас осторожно сошел на обледеневший настил. Подошвы его высоких сапог с хрустом раздавили замерзшую морскую пену, превратившуюся в хрупкое стекло.
— Так точно. А вы, полагаю, шериф Грейвс. Письмо моего отца упоминало о вашем... гостеприимстве.
Мужчина медленно, словно преодолевая сопротивление заржавевших суставов, кивнул. Его лицо было живой картой страданий: иссеченное глубокими морщинами-каньонами, с кожей цвета дубленой кожи. Густые седые брови, густо подернутые инеем, почти полностью скрывали взгляд — тяжелый, неподвижный и пропитанный глубоким, застарелым подозрением. Он окинул Элиаса долгим взглядом, на мгновение задержавшись на белесом шраме на скуле молодого человека — сувенире от сабельного удара, полученного в далеких и жарких песках Кабула.
— Полагаете верно, господин офицер. Ваш батюшка был человеком тихим, Торн. И полезным. Надеюсь, вы унаследовали от него хотя бы одно из этих качеств, потому как город сейчас не в том настроении, чтобы принимать шумных столичных господ с их манерами. Буря идет. Такая буря, какой вы в своих золоченых кабинетах и в горячечном бреду не видели. Ваша хваленая наука — просто детский лепет, когда небо решает раздавить землю в ледяную муку.
— Я здесь исключительно для работы, шериф, — сухо отрезал Элиас, поправляя воротник шинели, в который уже начал набиваться снег. — Барометры на верхней станции не должны молчать, особенно если надвигается то, о чем вы говорите. А суету я не люблю. Предпочитаю тишину, порядок и четкие инструкции.
Грейвс шумно сплюнул в грязный снег темную табачную жвачку и указал массивным, как колода игральных карт, пальцем в сторону тусклых янтарных огней, болезненно мерцающих на крутом склоне горы.
— Идите к Хексворту. Отель «Полярная звезда», на главной площади. Скажете, что я прислал, иначе он вам и коврика у порога не выделит. И запомните: в Нордске время течет иначе. Не пытайтесь заводить свои блестящие часы по лондонскому меридиану — только пружину сорвете к чертям. Здесь у каждой секунды свой вес, и иногда этот вес — пуд свинца.
Шериф развернулся и, не прощаясь, зашагал прочь, его тяжелые сапоги оставляли в свежем снегу глубокие, идеально ровные воронки. Элиас проводил его долгим взглядом, после чего, поддавшись необъяснимому порыву, вытащил из внутреннего кармана отцовский хронометр. Под толстым хрустальным стеклом золоченая секундная стрелка вдруг дернулась, замерла на целую секунду, словно наткнувшись на невидимую преграду, и лишь после ощутимого внутреннего щелчка нехотя возобновила свой монотонный бег. Элиас нахмурился и захлопнул крышку.
Путь к отелю петлял между приземистыми домами, стены которых были наглухо обшиты потемневшим от соли и мороза плавником. Окна первого этажа повсеместно закрывали тяжелые ставни с коваными засовами, а на дверях виднелись странные знаки, вырезанные прямо по дереву — то ли обереги, то ли метки. Город дышал холодом и какой-то затаенной, звериной тревогой.
Элиас шел по пустынной улице, кожей ощущая чужие взгляды. За каждой плотной занавеской, в каждой темной щели между домами угадывалось чье-то недоброе, выжидающее присутствие. Снег под ногами не скрипел, а визжал, словно живое существо.
На крыльце старой каменной прачечной, откуда сквозь щели в дверях валил густой, обжигающий щелочной пар, он заметил маленькую женщину. Несмотря на лютый мороз, на ней была лишь легкая шерстяная шаль, наброшенная поверх выцветшей пестрой косынки. Она яростно выбивала тяжелый коврик массивной деревянной колотушкой, и глухие удары эхом разносились по узким переулкам, пугающе напоминая удары огромного, невидимого метронома. Заметив Элиаса, она замерла, так и не опустив колотушку.