Ильга Светлова открыла глаза ровно в 6:00, за мгновение до того, как автоматизированная система пробуждения запустила бы плавный переход от ночного к утреннему освещению. Идеально выверенная температура воздуха — 22,5 градуса — обволакивала её тело, не создавая ни малейшего дискомфорта, который мог бы нарушить ритуал начала дня. Она лежала неподвижно, слушая едва различимое гудение систем жизнеобеспечения башни, этот механический пульс, который для неё давно стал олицетворением стабильности и порядка — единственных констант в мире, где всё остальное поддавалось корректировке и настройке.
Ильга позволила себе ещё пятнадцать секунд неподвижности — ровно столько, сколько требовалось для первичной синхронизации сознания с окружающей реальностью, но не больше, чтобы не нарушить строгий график утра. Встав с постели одним плавным движением, она направилась в санитарный блок, где стерильно-белые поверхности отражали мягкий свет скрытых источников. Каждый шаг на прохладном полу оставлял едва заметный термальный отпечаток, который исчезал через 3,2 секунды — инженеры башни рассчитали этот параметр как оптимальный для поддержания иллюзии человеческого присутствия без долговременных следов существования.
Апартаменты Ильги на 247-м этаже представляли собой воплощение порядка, доведённого до абсолюта. Здесь не было углов, на которых могла бы скапливаться пыль, не было швов, в которых могли бы задерживаться микрочастицы, не было даже традиционных дверей с ручками — только плавно расходящиеся в стороны панели, реагирующие на приближение человеческого тела. Система вентиляции циркулировала воздух с такой точностью, что в любой точке помещения состав атмосферы оставался идентичным, создавая ощущение абсолютной стерильности пространства.
Через огромные панорамные окна, занимающие всю внешнюю стену, открывался вид на бесконечное море облаков, скрывающее нижние уровни города. Эти облака никогда не принимали хаотичных форм — специальные аэростаты с климат-контролем поддерживали их в состоянии идеально ровного покрова, создавая иллюзию, что башня парит в чистом пространстве, отрезанная от земной неупорядоченности.
Завершив утренние гигиенические процедуры, Ильга приступила к завтраку — строго выверенному составу питательных веществ, оптимизированному под её биометрические показатели. Пока синтезатор пищи готовил смесь, она смотрела на своё отражение в полированной поверхности стены. Тёмные волосы, уложенные в простую, но безупречную причёску, бледная кожа, не знающая воздействия естественного солнца, внимательные глаза, которые, казалось, постоянно проводили молчаливые расчёты. Ильга отметила, что левый зрачок реагировал на свет на 0,05 секунды медленнее правого — незначительное отклонение, которое, тем не менее, следовало учесть при следующем плановом медицинском осмотре.
— Завтрак готов, — произнёс мягкий нейтральный голос системы домашнего управления.
Ильга приняла наполненную чашу из выдвинувшегося из стены отсека, отметив идеальную температуру — 38,6 градуса, ни на десятую долю выше или ниже. Содержимое чаши было однородным, светло-бежевым, с консистенцией между жидкой и твёрдой — результат многолетних исследований оптимальной формы потребления питательных веществ.
Завершив приём пищи, Ильга отправила пустую чашу обратно в утилизационный отсек и направилась к рабочей станции, занимавшей восточную часть жилого модуля. В отличие от остальных зон апартаментов, это пространство выглядело почти хаотичным — несколько дисплеев разных размеров, парящих в воздухе благодаря миниатюрным анти-гравитационным полям, сложная система датчиков и сенсоров, интегрированных в рабочее кресло, и, конечно, центральный элемент — симулятор Realika, чья гладкая чёрная поверхность контрастировала с окружающей белизной.
Ильга опустилась в кресло, которое тут же подстроилось под контуры её тела, и на секунду закрыла глаза. Этот момент перед активацией Realika был особенным — единственной паузой в её строго регламентированном дне, крошечным, но драгоценным мгновением предвкушения.
Она протянула руку и коснулась поверхности симулятора. В ответ на прикосновение устройство ожило, излучая мягкое голубоватое свечение, которое постепенно усиливалось, образуя вокруг Ильги полусферу света. Воздух наполнился едва уловимым гудением — звуковая сигнатура работающего на полной мощности квантового процессора.
— Система активирована. Доброе утро, Ильга, — произнёс женский голос Realika, чуть более тёплый и живой, чем голос домашней системы управления.
— Доброе утро, — отозвалась Ильга, ощущая, как её пульс ускоряется на 4,7 удара в минуту — незначительное отклонение от нормы, которое она позволяла себе в эти моменты. — Загрузи стандартный сценарий утреннего взаимодействия с Артемом.
— Загружаю, — отозвалась система, и голубое свечение преобразилось в поток данных, окружающий Ильгу со всех сторон.
Перед ней возникла панель управления с множеством ползунков, переключателей и индикаторов. Каждый элемент отвечал за определённый аспект симуляции — от базовых настроек виртуального пространства до тончайших нюансов поведенческих алгоритмов Артема. Ильга привычным движением активировала программу и начала тонкую настройку.
— Уровень эмпатии? — спросил голос системы.
— Восемьдесят три целых семь десятых процента, — ответила Ильга после секундного размышления. Вчера было восемьдесят три целых пять, но сегодня она чувствовала потребность в чуть более отзывчивом Артеме.
— Степень инициативности в диалоге?
— Шестьдесят два процента, — здесь Ильга предпочитала стабильность. Слишком инициативный Артем казался навязчивым, слишком пассивный — безжизненным.
— Фоновая эмоциональная тональность?
— Спокойная расслабленность с элементами умеренной задумчивости, — это был её любимый режим для утренних встреч. Вечерами она иногда переключала его на более интенсивные эмоциональные спектры, но утро требовало мягкости.
Настройка продолжалась ещё несколько минут, пока Ильга не удовлетворилась всеми параметрами. Наконец, она отодвинула панель управления жестом руки.
Дармовецк встречал утро запахом мокрого асфальта. Ночной дождь оставил на улицах влажную пелену, в которой отражались серые пятиэтажки, одинаковые в своей безликости. Роман смотрел в окно, не замечая, как пальцы автоматически застёгивают потёртую рубашку. Тусклый свет раннего утра едва пробивался сквозь занавески, но даже в этом полумраке комната казалась неуютной — чужой территорией, временным пристанищем, где ему позволяли существовать на правах молчаливого соглашения.
С кухни доносился запах поджаренного хлеба, смешанный с ароматом дешёвого кофе — признак того, что Михаил Петрович уже встал. По утрам отчим всегда казался самым молчаливым из всех, словно собирался с мыслями перед очередным днём недовольства. Роман невольно замедлил движения. Каждое утро превращалось в игру — как бы провести за столом минимум необходимого времени, не вызывая новых упрёков.
Свет на кухне был резким и неприятным. Михаил сидел, уткнувшись в газету, которую читал уже третий день. Татьяна стояла у плиты, размеренно помешивая что-то в кастрюле. Не поворачиваясь, она произнесла сухо, будто продолжая давний, утомительный разговор:
— Яйца опять подорожали. На двенадцать процентов за месяц. Сливочное масло брать уже неприлично, придётся на маргарине жить.
Роман молча сел за стол. Каждая фраза о ценах была замаскированным упрёком, напоминанием о его статусе — лишнего рта, который приходится кормить. Двенадцать лет назад, когда десятилетнего мальчика привезли в эту семью после автокатастрофы, забравшей его родителей, всё казалось иным. Приёмная семья улыбалась социальным работникам, говорила правильные слова о сострадании и новом начале. Сейчас от тех слов остался лишь фантом, растворившийся в повседневной рутине неприязни и вечного недовольства.
— Поаккуратнее с маслом, — проворчал Михаил, не поднимая глаз от газеты. — Маргарин, не маргарин — всё деньги. А нынче, с этими новыми тарифами...
Он не закончил фразу. И не нужно было — семья знала продолжение наизусть. Каждый разговор неизбежно сворачивал к деньгам, к вечному дефициту, к непосильному бремени, которое легло на плечи главы семейства. Раньше Роман пытался доказать свою полезность — подрабатывал починкой компьютеров, отдавал всё до копейки. Но даже эти деньги не вызывали благодарности, только новые упрёки: «мог бы и больше заработать», «другие вон сколько приносят».
В дверном проёме появилась Мила — ровесница Романа, родная дочь Соколовых, с идеально уложенными волосами и лёгкой полуулыбкой, будто знающей что-то такое, чего не знают остальные. Она окинула кухню оценивающим взглядом и присела на стул, аккуратно расправляя платье.
— Доброе утро, — произнесла она с той особой интонацией, которая превращала простое приветствие в акт снисхождения.
— Тебе яичницу или овсянку? — спросила Татьяна, и голос её моментально преобразился, стал мягче.
— Овсянку, мам. И кофе, если можно.
Михаил отложил газету, словно дочь заслуживала того, чтобы её видели во время разговора.
— Как подготовка к защите? Скоро ведь уже, да?
Мила кивнула с показной скромностью:
— Всё по плану. Профессор Карпов сказал, что моя работа одна из лучших на потоке. Почти гарантированная пятёрка.
— Молодец, — Михаил позволил себе лёгкую улыбку. — У тебя всегда всё по плану.
Тут его взгляд случайно упал на Романа, и улыбка мгновенно исчезла, словно её и не было:
— А ты что с зачётом по архитектуре процессоров? Сколько можно пересдавать? Третий раз уже, кажется?
Это был укол наудачу — Михаил даже не помнил точно, какие у Романа проблемы с учёбой. Для него всё сводилось к простой формуле: у приёмного сына обязательно должны быть неудачи, чтобы оттенять успехи дочери.
— Пересдал ещё неделю назад, — тихо ответил Роман, не поднимая глаз от тарелки.
— И? — в голосе Михаила звучало предвкушение.
— Четыре.
— Хм, — отчим явно ожидал худшего результата и теперь не знал, как реагировать. — Ну, для тебя и это неплохо, конечно.
Мила негромко хмыкнула:
— Просто Карпелев всем ставит не меньше четвёрки. Это у него такой принцип — типа все талантливые, просто кто-то раскрывается медленнее. Он даже Дворжаку поставил, а тот на последнем практикуме такую схему собрал, что чуть лабораторию не спалил.
Роман промолчал, сосредоточившись на еде. Еда была убежищем — пока жуёшь, можно не отвечать, не реагировать. Да и спешить надо было: до начала занятий оставалось меньше часа, а путь до института занимал сорок минут быстрым шагом.
— Я пойду, — произнёс он, вставая из-за стола.
— Даже не доел, — заметила Татьяна без особого беспокойства.
— Опаздываю.
— Всегда ты куда-то опаздываешь, — вздохнула она, словно это было доказательством какого-то фундаментального изъяна в его характере.
Улицы Дармовецка встретили его привычным безразличием. Город жил своей размеренной, механической жизнью. Рабочие в оранжевых жилетах лениво курили возле вскрытого люка теплотрассы; женщина средних лет выгуливала облезлого пуделя, чьи лапы печатали мокрые следы на сером асфальте, старик в потёртом пальто выносил мусор, громко хрипя при каждом движении. Всё было заключено в привычный ритуал повседневности, в котором не было места неожиданностям.
От хлебозавода, расположенного в двух кварталах от дома, тянуло тёплым ароматом свежего хлеба. Этот запах был одним из немногих приятных воспоминаний детства — когда-то мама водила его за руку мимо завода и обещала купить горячую булку, если он хорошо себя вёл. Теперь этот аромат вызывал лишь тупую боль где-то в глубине сознания — напоминание о времени, когда мир казался добрым и осмысленным.
По мере приближения к центру города асфальт сменялся растрескавшейся плиткой. Городская администрация пыталась придать Дармовецку видимость благоустроенности, но денег хватило только на центральную площадь и прилегающие к ней улицы. Дальше город растекался бесформенной массой серых домов, между которыми тянулись полуразрушенные тротуары и разбитые дороги.
Дармовецкий технический институт существовал в собственном измерении времени, отделённом от внешнего мира толстыми стенами и тяжёлыми дверями, за которыми день растягивался в бесконечность лекций, семинаров и лабораторных работ. Здесь минуты капали медленно, словно загустевшая смола, застывающая на потрескавшихся стенах, пропитанных запахом мела, канцелярского клея и усталости. Студенты двигались по этому лабиринту знаний как по предопределённым траекториям, их шаги отсчитывали такт монотонной симфонии образования, в которой Роман Соколов был всего лишь малозаметной нотой, старательно избегающей диссонанса с общим звучанием.
Коридоры института напоминали туннели советского метро — длинные, с высокими потолками и стенами, выкрашенными в бледно-жёлтый цвет, постепенно выцветающий к низу от прикосновений тысяч ладоней. Линолеум под ногами хранил следы десятилетий — потёртости у дверей аудиторий, мелкие вмятины от падавших тяжёлых предметов, тёмные пятна неизвестного происхождения. Люминесцентные лампы мигали с едва уловимой частотой, создавая у особо чувствительных студентов лёгкое головокружение к концу дня. Стенды с расписаниями и объявлениями покрывались пылью быстрее, чем успевали обновляться, а доски почёта с фотографиями отличников и победителей олимпиад давно превратились в музейные экспонаты, свидетельства прошлой эпохи, когда успехи ещё имели значение.
Лекционные залы различались только номерами на тяжёлых деревянных дверях. Внутри — одинаковые ряды потёртых парт с вырезанными на них инициалами и датами, кафедры с облупившимся лаком, доски с въевшимся в них меловым порошком, который не мог полностью смыть ни один дежурный. В этом унифицированном пространстве протекала академическая жизнь, механистичная и предсказуемая, как маятник настенных часов, отмеряющий равные промежутки между звонками.
Утро третьего курса началось с лекции по теории информации. Студенты стекались в 314-ю аудиторию, занимая привычные места — негласная топография студенческого сообщества, формирующаяся в первые недели семестра и остающаяся неизменной до экзаменов. Отличники занимали первые ряды, старательно конспектируя каждое слово преподавателя, середнячки располагались в центре, в зоне комфортного полувнимания, а задние ряды традиционно заполняли те, для кого учёба была досадным перерывом между более важными жизненными событиями.
Роман обычно садился в третьем ряду у окна — достаточно близко, чтобы видеть написанное на доске, но не настолько, чтобы преподаватель запомнил его лицо и начал вызывать по любому поводу. Эта позиция казалась ему оптимальной — видимость активного участия без риска реального вовлечения в образовательный процесс. Кроме того, из окна иногда можно было наблюдать, как ветер играет с листьями клёнов во внутреннем дворе, создавая иллюзию движения в этом застывшем мире.
Сегодня, однако, его внимание было приковано не к окну. Четвёртый ряд, середина. Там сидела она — Валерия Станкевич, или просто Лера, как называли её все в институте. Её присутствие невозможно было не заметить, даже не оборачиваясь. Казалось, воздух вокруг неё вибрировал с иной частотой, создавая невидимое поле притяжения, в которое неизбежно попадали взгляды окружающих. Она была центром маленькой вселенной, вокруг которой вращались остальные студенты — кто-то на близкой орбите друзей и поклонников, кто-то, как Роман, на далёких, почти незаметных траекториях.
Её волосы, собранные в высокий хвост, отражали холодный свет ламп, как полированный обсидиан. Безупречная осанка выдавала человека, привыкшего быть в центре внимания и наслаждающегося этим положением. Когда она говорила — а говорила она часто и уверенно — остальные студенты невольно затихали, даже если обсуждали что-то своё. Её голос резонировал с какой-то особой частотой, проникая сквозь шум аудитории как лазерный луч.
Роман знал каждую интонацию этого голоса, каждый оттенок смеха, каждый жест маленьких, но сильных рук. Три года тайного наблюдения сделали его экспертом по Лере Станкевич — её привычкам, настроениям, даже тому, как менялся цвет её глаз в зависимости от освещения. Серые в пасмурные дни, они приобретали почти стальной оттенок под флуоресцентными лампами аудиторий и теплели до прозрачной зелени в редкие солнечные дни, когда лучи проникали сквозь высокие окна института.
Это не была любовь — Роман никогда не позволял себе называть так свою одержимость. Скорее восхищение, граничащее с научным интересом. Как изучают редкое природное явление или сложный физический процесс, фиксируя закономерности, составляя графики и таблицы. В его жизни, размеренной и предсказуемой, как алгоритм сортировки, Лера была единственным элементом хаоса, фрактальной структурой, чья сложность ускользала от анализа.
Они почти никогда не разговаривали. За три года учёбы в одной группе между ними произошло не более десятка коротких обменов репликами, большинство из которых касались учебных вопросов. Роман помнил каждый из этих разговоров с болезненной точностью. «Можно твой конспект по дискретной математике?» — единственный раз, когда она обратилась к нему первой. Или: «Извини, я случайно взял твою ручку», — сказал он, когда их руки соприкоснулись над упавшей на пол ручкой. «Ничего, бывает», — ответила она тогда, даже не взглянув в его сторону.
Сложно сказать, заметила ли Лера вообще его существование — в том смысле, который вкладывал в слово «заметить» сам Роман. Видела ли она в нём отдельную личность или просто очередной элемент институционального пейзажа, как старые доски почёта или потёртый линолеум? Этот вопрос оставался без ответа, но сегодня ситуация должна была измениться.
Лекция по теории информации плавно перетекла в практическое занятие, где студентам предстояло продемонстрировать понимание алгоритмов сжатия данных. Доцент Крылов, невысокий мужчина с пышной седой шевелюрой и вечно усталыми глазами, по очереди вызывал студентов к доске для решения задач. Очередь неумолимо двигалась по списку группы, приближаясь к фамилии «Соколов».